Купить
 
 
Жанр: Мемуары

Тургенев

страница №7

к господскому столу. Это был охотник по
призванию и по всему складу характера: "беззаботен, как птица, довольно
говорлив, рассеян и неловок с виду; сильно любил выпить, не уживался на месте,
на ходу шмыгал ногами и переваливался с боку на бок - и, шмыгая и переваливаясь,
улепетывал верст шестьдесят в сутки. Он подвергался самым разнообразным
приключениям: ночевал в болотах, на деревьях, на крышах, под мостами, сиживал не
раз взаперти на чердаках, в погребах и сараях". Зато никто не мог сравниться с
ним "в искусстве ловить весной, в полую воду, рыбу, доставать руками раков,
отыскивать по чутью дичь, подманивать перепелов, вынашивать ястребов, добывать
соловьев с "лешевой дудкой", с "кукушкиным перелетом".

Тургенев все более убеждался, что в охотники отсеивается наиболее живая и
талантливая часть русского народа. Афанасий явился для писателя неисчерпаемым
источником всевозможных сведений не только о премудростях охоты, но и о нравах,
привычках, образе жизни провинциального дворянства и крестьянства средней полосы
России. Бездомный странник, всю жизнь проводящий в переходах из одного места в
другое, Афанасий, как живая газета, развертывал перед Тургеневым хронику
провинциальной российской действительности с точки зрения независимого и
вольного человека из народа. Охотники, в отличие от дворовых и даже оседлых
пахарей-хлеборобов, в силу страннической своей профессии, в меньшей степени
подвергались обезличивающему и развращающему влиянию помещичьей власти. Они
сохраняли в целости гордый, независимый ум, живую образную память, чуткость к
жизни природы и неуязвленное, естественное чувство собственного достоинства.

Тургенев так привязался к своему новому приятелю, что упросил матушку выкупить
его у соседа. Невдалеке от Спасского, у Кобыльего верха, в лесу, Афанасий
отстроил себе новую избу, обзавелся семьей и хозяйством и отныне стал постоянным
спутником охотничьих странствий Ивана Сергеевича.

Трудно было Тургеневу оставить родной край и уехать на чужбину. Возникали порой
на этот счет серьезные сомнения. И кто знает, как бы сложилась его судьба, если
бы в отчем доме царило теплое семейное согласие. Но этого согласия не было и уже
никогда быть не могло. Характер Варвары Петровны сложился окончательно и с
годами только портился, становясь все невыносимее.

Однажды на охоте дядюшка Николай рассказал Тургеневу страшную историю.
Собиралась Варвара Петровна в поездку, навестить дальние имения. В дорогу, по
обычаю, она брала легкое вино, разбавленное водой. Садясь в экипаж, госпожа вина
не обнаружила. Последовал грозный вопрос: "Почему не отпустили вина в дорогу?!"
Пятнадцатилетний мальчик-казачок, обязанный доставить это вино, к своему ужасу,
обнаружил, что оно все вышло, и затаился в доме. Раздался крик: "Притащить сюда
мерзавца!" Несчастный Павлуша с испугу бросился во флигель, где жили молодые
Тургеневы, схватил со стены ружье и застрелился. Николай Николаевич, бледный как
полотно, совершенно потрясенный случившимся, заявил госпоже, что какой-то
незнакомый охотник забрел в сад и вздумал охотиться. Кое-как ему удалось
проводить Варвару Петровну в дальний хутор... По возвращении госпоже объясняли
отсутствие Павлуши его болезнью, а потом естественной смертью. Но неужели не
чувствовала она, что тут есть что-то недоброе?

Перед отъездом Тургенева в Петербург Варвара Петровна жестоко наказала близкого
Ивану Сергеевичу человека, его слугу Порфирия, по самому невинному поводу.

Возились они, как близкие друзья, во флигеле - брала свое жизнерадостная
молодость, - кидали друг в друга диванными подушками. Вдруг в комнату вошла
мать, как раз в тот момент, когда подушка, пущенная Порфирием, летела прямо в
лицо Ивана Сергеевича. Тотчас было приказано как следует проучить холопа -
высечь его на конюшне плетьми. Никакие заступничества, никакие просьбы и мольбы
сына не могли на сей раз смягчить материнский гнев и отменить решение...

"Надо было либо покориться и смиренно побрести общей колеей, по избитой дороге,
- говорил впоследствии Тургенев, - либо отвернуться разом, оттолкнуть от себя
"всех и вся", даже рискуя потерять многое, что было дорого и близко моему
сердцу. Я так и сделал... Я бросился вниз головою в "немецкое море",
долженствовавшее очистить и возродить меня, и когда я наконец вынырнул из его
волн - я все-таки очутился "западником", и остался им навсегда.

Мне и в голову не может прийти осуждать тех из моих современников, которые
другим, менее отрицательным путем достигли той свободы, к которой я стремился...
Я только хочу заметить, что я другого пути перед собой не видел. Я не мог дышать
одним воздухом, оставаться рядом с тем, что я возненавидел; для этого у меня,
вероятно, недоставало надлежащей выдержки, твердости характера. Мне необходимо
нужно было удалиться от моего врага затем, чтобы из самой моей дали сильнее
напасть на него. В моих глазах враг этот имел определенный образ, носил
известное имя: враг этот был - крепостное право. Под этим именем я собрал и
сосредоточил все, против чего я решился бороться до конца, с чем я поклялся
никогда не примиряться... Это была моя аннибаловская клятва; и не я один дал ее
себе тогда".


В конце августа, буквально накануне отъезда в Петербург, Тургенев упал с
охотничьих дрожек и вывихнул руку. Это случилось в поле, и крестьяне пришли ему
на помощь. "Шел с этой рукой верст 7, ждал 12 часов перевязки - но все кончилось
благополучно: руку вправили", - писал Тургенев. Словно какая-то сила удерживала
его в России, давая возможность основательно все обдумать и взвесить, прежде чем
решиться на отъезд.

В Петербург Тургенев вернулся лишь зимой. 9 марта 1838 года П. А. Плетнев
пригласил его на литературный вечер, где он встретился с А. В. Кольцовым.
"Одетый в длиннополый двубортный сюртук, короткий жилет с голубой бисерной
часовой цепочкой и шейный платочек с бантом, он сидел в уголку, скромно подобрав
ноги, и изредка покашливал, торопливо поднося руку к губам". Кольцов "поглядывал
кругом не без застенчивости, прислушивался внимательно; в глазах его светился ум
необыкновенный, но лицо у него было самое простое, русское - вроде тех лиц,
которые часто встречаются у образованных самоучек из дворовых и мещан.
Замечательно, что эти лица, в противность тому, что, по-видимому, следовало бы
ожидать, редко отличаются энергией, а, напротив, почти всегда носят отпечаток
робкой мягкости и грустного раздумья". Сколько подобных лиц встречал Тургенев в
доме матери среди дворовых художников, мастеровых, садовников, конторщиков и
секретарей! Вспомнился ему друг и учитель Леонтий Серебряков. Несут в себе эти
таланты зародыш будущего народного развития, но как все-таки они подавлены
бесчеловечным порядком вещей! Именно таким увидел Тургенев Кольцова, он тогда
еще не в состоянии был почувствовать, что "этот необразованный мужичок понимал
гораздо более и смотрел на литературу гораздо глубже многих из так называемых
образованных литераторов и своих покровителей". "Эти господа, - говорил Кольцов
И. И. Панаеву, - несмотря на их внимательность ко мне и ласки, за которые я им
очень благодарен, смотрят на меня как на совершенного невежду, ничего не
смыслящего, и презабавно хвастают передо мною своими знаньями, хотят мне пустить
пыль в глаза. Я слушаю их разиня рот, и они остаются мною очень довольны, а
между тем я ведь их вижу насквозь-с".

Тем не менее что-то родное и близкое почувствовал Тургенев в Кольцове и всей
душой потянулся к нему. В двенадцатом часу вечера, почти после всех, он вышел с
Кольцовым в переднюю и предложил довезти до дому в своих санях. Поэт согласился,
но и в пути оставался молчаливым и застенчивым - только покашливал и кутался в
свою худую шубейку. "На угле переулка, в котором он жил, - он вышел из саней,
торопливо застегнул полость и, все покашливая и кутаясь в шубу, потонул в
морозной мгле петербургской январской ночи..."

Холодновато, пусто и как-то неуютно было все вокруг и в душе Тургенева,
начинающего поэта, молодого кандидата Петербургского университета. И эта
пустота, неуютность отзывали вдаль, туда, в обетованную страну возвышенной
мысли, призванной, как казалось тогда многим, разрешить, наконец, все
мучительные вопросы человеческого существования, сделать жизнь осмысленной,
устремленной к ясной цели.

Берлинские университеты

И вот наступил этот день 15 мая 1838 года - солнечный весенний день. Отслужили
напутственный молебен в Казанском соборе. Истово клала поклоны Варвара Петровна,
и Тургенев видел в ее глазах неподдельную материнскую грусть. Странно, загадочно
уживались в характере матери властолюбие, эгоизм, стремление унизить и оскорбить
ближнего с порывами великодушия и доброты, нежности и материнской ласки. Всю
дорогу из собора до пристани ее томили роковые предчувствия: в первый раз она
отпускала сына одного, да еще в такую дальнюю дорогу. А когда пароход "Ижоры"
отчалил и ушел по направлению к Кронштадту, с Варварой Петровной случился
обморок.

В письме к сыну в Берлин она так рассказывала о том, с чего начинается каждое ее
утро: "В гостиной отгорожен к одному углу кабинет, с зеленью, стол письменный
стоит. Скоро пришлю тебе рисунок. Вот я беру Кантемира. Кантемиром называется
деревянный porte-papier с ручкой. Итак, беру Кантемира, пишу вчерашнего дня
журнал. А потом сажусь за приятное провождение времени - ближе всех в глазах
моих твой портрет. - "Здравствуй, Ваня", - говорю я и потом принимаюсь писать
письма к тебе или брату до 10-ти часов. Братин портрет налево. Параллельно ему
налево портрет отцов. Прямо передо мной, на маленьком пюпитре, вид петербургской
набережной и отъезжающий пароход Ижора. Провожающие машут платками, шляпами...
Стоят экипажи... на балконах смотрят в лорнетки. Дымится уже, зазвенел третий
звонок - и мать вскрикнула, упала на колени в карете перед окошком... Пароход
повернулся и полетел как птица... Кучер по набережной погнал лошадей, но!..
недолго был виден пловец... Улетел, и все осиротело".

Из Кронштадта в Германию Тургенев плыл на пароходе "Св. Николай". Вместе с ним
была жена Ф. И. Тютчева с детьми, известный поэт и государственный деятель князь
П. А. Вяземский. Сбылись недобрые материнские предчувствия. В ночь на 19 мая,
когда пароход находился близ Травемюндского рейда, Тургенев услышал в каюте
отчаянный женский крик: "Горим, горим!" Когда он, наспех одевшись, выбежал на
палубу, огонь уже выбрасывался наверх в нескольких местах. Началась страшная
паника, которой поддался и юный Тургенев. Схватив за руку матроса, спускавшего
на воду последнюю лодку, он обещал ему дать десять тысяч рублей от имени матери,
если матрос спасет его. К счастью, вскоре прибыли шлюпки из Травемюндского
рейда, пассажиры были спасены, хотя несколько человек погибло.


Когда на берегу Тургенев опомнился от страшного потрясения, он увидел
полураздетую, босую Тютчеву с прижавшимися к ней детьми, насквозь промокшими под
проливным дождем. Юноша накрыл ее своим сюртуком, отдал ей сапоги и заботливо
опекал до тех пор, пока прибрежные немцы не развезли пострадавших на временные
квартиры. Но несчастная женщина, спасшая во время пожара трех дочерей, все-таки
сильно простудилась и через несколько месяцев скончалась.

Злые языки распространили о Тургеневе слух, что во время пожара он вел себя
трусливо и недостойно, в страхе бегал по палубе и кричал: "Спасите меня, я
единственный сын у матери!" Этот слух темным пятном преследовал его всю жизнь,
пока Тургенев сам не передал историю случившегося с ним в рассказе "Пожар на
море".

Можно себе представить, какое значение имело это событие для Тургенева,
склонного к размышлениям о бренности существования, о силе слепых случайностей,
по своему произволу распоряжающихся человеческой судьбой. Но он был тогда молод,
и яркие впечатления от путешествия по незнакомой стране скоро заставили забыть о
только что пережитом страхе смерти.

И вот он в Берлине! Он достиг, наконец, цели! Как сжалось сердце, когда он
увидел этот немецкий город, на который возлагал все свои надежды. Наконец-то
лицом к лицу он станет с "этими обольстителями души", немецкими мудрецамифилософами,
и потребует от них вразумительного ответа на волнующие его вопросы.

В Берлине Тургенева встретил Грановский. За время разлуки он очень изменился,
повзрослел, и в его облике появилась какая-то внутренняя сдержанность и
сосредоточенность. Уже не романтический восторженный блеск, а глубокая
задумчивость сквозила в его темных глазах. Грановский сразу же предложил
Тургеневу знакомство со своим другом Николаем Владимировичем Станкевичем, с
которым он жил на одной квартире. "Не виршеплет ли он?" - спросил Тургенев.
Грановский рассмеялся, и, когда они пришли на квартиру, представил ему
Станкевича под именем "виршеплета".

Это был молодой человек высокого роста, с прекрасными черными волосами, покатым
лбом и небольшими карими глазками, взгляд которых был искрист, ласков и весел.
Особенно выделялись на его лице тонкие губы с резко очерченными углами: когда
Станкевич улыбался, они слегка кривились и придавали лицу чуть-чуть насмешливое,
но чрезвычайно приветливое и милое выражение. У Станкевича были большие,
узловатые, как у старика, руки; но во всем существе его, в жестах, в движениях
проявлялась какая-то грация - "точно он был царский сын, не знавший о своем
происхождении".

Философские диалоги, возникавшие постоянно между Станкевичем и Грановским, на
первых порах озадачивали Тургенева: к великому смущению своему, он понял, что не
в состоянии поддерживать эти разговоры на таком уровне, на каком их ведут его
приятели.

- Грановский! - восклицал Станкевич. - Поверишь ли - оковы спали с души, когда я
увидел, что вне одной всеобъемлющей идеи нет знания, что жизнь есть
самонаслаждение любви, и что все другое - призрак. Да, это мое твердое
убеждение. Теперь есть цель передо мною: я хочу дать себе отчет в каждом
явлении, хочу видеть связь его с жизнью целого мира, его необходимость, его роль
в развитии одной идеи.

- Да, - соглашался с ним Грановский, - философия не есть наука в ряду наук, но
высочайшая из всех наук, служащая им основанием, душою, целью.

- Человек есть житель земли, не чуждый физических потребностей, но он же есть и
последнее высшее звено в цепи создания, - продолжал развивать свою мысль
Станкевич. - Его сфера - дух, и все физически натуральное в нем должно быть
согласно с духом. Если я люблю женщину всю, как она есть, с ее понятиями,
чувствами, наружным образом - я весь соединяюсь с ней - я не профанирую ее. Нет!
Меня влечет к ней совокупная жажда природы духа, я узнаю в ней себя, я в этом
акте торжествую соединение с целым созданием, я прохожу все его степени - я не
делаюсь животным. Я освящаю то, что было во мне животного, и даю ему смысл.

Тургенев молчал и слушал, раскрыв рот. Он вынужден был признать, что смутно
понимает то, о чем ведут беседу его приятели. Некоторые обороты речи вообще
представлялись ему бессмыслицей. Что такое "совокупная жажда природы духа",
"самонаслаждение любви"? "Толковали же они об них беспрестанно, - вспоминал
Герцен об идеалистах 30-х годов, - нет параграфа во всех трех частях "Логики", в
двух "Эстетики", "Энциклопедии" и пр., который бы не был взят отчаянными спорами
нескольких ночей. Люди, любившие друг друга, расходились на целые недели, не
согласившись в определении "перехватывающего духа", принимали за обиды мнения об
"абсолютной личности и ее по себе бытии".


В Берлине Тургенев усиленно штудировал философию Гегеля под руководством
профессора Вердера. Известно, что истины немецкого идеализма русская молодежь
тех лет осваивала с упорством, доходящим до самозабвения: с бою действительно
брался каждый параграф гегелевского учения. Уход в отвлеченное мышление не мог
не повлечь за собой отрицательных последствий: умозрительность, слабое
знакомство с практической стороной окружающей действительности, некоторый отрыв
"чистого мышления" от национальных корней, чрезмерное развитие интеллекта и
логического мышления в ущерб другим сторонам духовной природы человека.

"Все в самом деле непосредственное, всякое простое чувство было возводимо в
отвлеченные категории и возвращалось оттуда без капли живой крови, бледной
алгебраической тенью, - писал Герцен. - Во всем этом была своего рода наивность,
потому что все это было совершенно искренно. Человек, который шел гулять в
Сокольники, шел для того, чтобы отдаваться пантеистическому чувству своего
единства с космосом; и если ему попадался по дороге какой-нибудь солдат под
хмельком или баба, вступавшая в разговор, философ не просто говорил с ними, но
определял субстанцию народную в ее непосредственном и случайном явлении".

Но в то же время философская школа Шеллинга и Гегеля дала толчок к поиску
реальных путей преобразования России. Вспоминая о своих встречах с Белинским в
1843 году, Тургенев писал: "Мы еще верили тогда в действительность и важность
философических и метафизических выводов, хотя ни он, ни я, мы нисколько не были
философами и не обладали способностью мыслить отвлеченно, чисто, на немецкий
манер... Мы тогда в философии искали всего на свете, кроме чистого мышления".

То, что немцы переживали в сфере интеллекта, русские пытались немедленно
реализовать на практике. "Исключительно умозрительное направление совершенно
противуположно русскому характеру, - писал Герцен, - и мы скоро увидим, как
русский дух переработал Гегелево учение и как наша живая натура, несмотря на все
пострижения в философские монахи, берет свое".

На философскую мысль Западной Европы Россия отзывалась жизнью и судьбой. Она
взваливала на себя тяжелое бремя практической реализации самых идеальных и
отвлеченных мечтаний человечества. В согласии с русскими традициями наши
гегельянцы спешили перейти к практическим выводам. И в Берлине, на вечерах в
доме Фроловых, куда постоянно ходил юный Тургенев, Станкевич, Грановский и их
друзья говорили не только о всемирном духе. По воспоминаниям участников этого
кружка, здесь уже "шла речь о преимуществах народного представительства в
государстве, о всесословном участии народа в несении государственной
повинности", о доступе его ко всякой государственной деятельности. А в один из
вечеров Станкевич заявил: "Масса русского народа остается в крепостной
зависимости и потому не может пользоваться не только государственными, но и
общечеловеческими правами. Нет никакого сомнения, что рано или поздно
правительство снимет с народа это ярмо, но и тогда народ не сможет принять
участия в управлении общественными делами, потому что для этого требуется
известная степень умственного развития, "..." а потому, кто любит Россию, тот
должен желать распространения в ней образования". И при этом Станкевич взял с
нас торжественное обещание, что мы все наши силы и всю нашу деятельность
посвятим этой высокой цели".

Вероятно, именно это "торжественное обещание" и вспоминал Тургенев впоследствии,
называя его своей аннибаловской клятвой.

Семейство Фроловых, у которых по вечерам собиралась вся русская студенческая
колония в Берлине, не случайно притягивало к себе молодых энтузиастов
философской премудрости. Николай Григорьевич Фролов был старше Тургенева на
шесть лет. В 1834 году он закончил Пажеский корпус и был определен офицером в
Семеновский полк. Но стремление к научным познаниям заставило его вскоре подать
в отставку и отправиться слушать лекции сначала в Дерптском, а потом в
Берлинском университете. Параллельно с занятиями философией он изучал
сравнительное землеведение и работал над русским переводом "Космоса" Гумбольдта.

Гумбольдту в это время было уже 70 лет, но он старательно ходил на лекции по
философии вместе с Тургеневым и другими молодыми студентами. В своем
колоссальном труде этот "Аристотель XIX века" стремился представить природу как
единое живое существо, движимое и одушевляемое внутренними духовными силами.
Разнообразные проявления природной жизни он рассматривал в их совокупной общей
связи, и занятия философией Гегеля помогали ему проследить эту диалектическую
взаимосвязь.

Гумбольдт был частым гостем в семье Фроловых и принимал участие в общих беседам,
душою которых была жена Н. Г. Фролова Елизавета Павловна, по характеристике
Тургенева, "женщина очень замечательная, почти гениальная", привлекавшая к себе
тонким женским умом и грацией. Она обладала способностью вызывать у людей
ощущение непринужденности. Сама Елизавета Павловна говорила немного, но каждое
слово ее отличалось такой меткостью и точностью, что долго не забывалось.


На вечерах у Фроловых любил бывать и молодой профессор Карл Вердер, талантливый
пропагандист гегелевской философии, с которым Тургенев имел возможность общаться
не только в студенческой аудитории. Добродетельный, аккуратный и детски чистый
человек, Вердер умел делать отвлеченные истины гегелевского учения яркими,
образными и доступными, он умело иллюстрировал их цитатами из второй части
"Фауста" Гёте. Философии в его устах как бы возвращалась жизнь и поэзия,
философские формулы обретали глубокий нравственный смысл, Вердер связывал с ними
достоинство человека и нравственное его воспитание.

"Редкий молодой человек, - говорил Станкевич о Вердере, - наивный, как ребенок.
Кажется, на целый мир он смотрит, как на свое поместье, в котором добрые люди
постоянно готовят ему сюрпризы. Его беседы имеют спасительное влияние, все
предметы невольно принимают тот свет, в котором он их видит, и становится самому
лучше, и сам становишься лучше". Когда впоследствии Тургенев писал о "музыке
красноречия" Дмитрия Рудина, о его способности зажигать словом сердца людей, он
вспоминал о Вердере:

"Образы сменялись образами; сравнения, то неожиданно смелые, то поразительно
верные, возникали за сравнениями. Не самодовольной изысканностью опытного
говоруна - вдохновением дышала его нетерпеливая импровизация. Он не искал слов:
они сами послушно и свободно приходили к нему на уста, и каждое слово, казалось,
так и лилось прямо из души, пылало всем жаром убеждения. Рудин владел едва ли не
высшей тайной - музыкой красноречия. Он умел, ударяя по одним струнам сердец,
заставлять смутно звенеть и дрожать все другие. Иной слушатель, пожалуй, и не
понимал в точности, о чем шла речь; но грудь его высоко поднималась, какие-то
завесы разверзались перед его глазами, что-то лучезарное загоралось впереди".

Тургенев вместе с другими студентами был так захвачен лекциями молодого
профессора, что принимал участие в знаменитых серенадах. Нанимались специальные
музыканты, студенты приходили вместе с ними под окна к дому учителя и после
увертюры пели песни в честь науки. Вердер, и смущенный и сияющий, выходил к
студентам и благодарил за оказанную ему честь.

Когда Вердер приходил в дом Фроловых, он моментально овладевал вниманием
слушателей и пускался в блестящие философские импровизации. Поддерживать
обыденный житейский разговор он не умел, а если случалось, то говорил коряво, с
запинками, мучительно долго подбирая простые слова. Не умел он также и слушать
собеседника, плохо разбирался в людях. Но как только представлялся повод
поговорить на отвлеченную тему, речи его лились рекой.

Раз после ухода Вердера Тургенев не удержался и воскликнул: "В первый раз слышу
человека!" На что проницательная и меткая на определения Фролова заметила: "Да.
Жаль только, что он с одним собой знаком".

Совершенно иным был душевный склад у Станкевича. Он о себе не думал, но всерьез
интересовался собеседником, проникал в его душу и, "как бы сам того не замечая,
увлекал его вслед за собою в область Идеала". Однажды Тургенев заявил
Станкевичу, что в отрицании заключается подлинная благодать: им жизнь движется
вперед, - а в доказательство привел образ Мефистофеля из "Фауста" Гёте.
Станкевич внимательно посмотрел ему в глаза и вкрадчиво, но убедительно
заговорил:

- Отрицайте всё, и вы легко можете прослыть за умницу: это уловка известная.
Добродушные люди сейчас готовы заключить, что вы стойте выше того, что
отрицаете. А часто это неправда. Во-первых, во всем можно сыскать пятна, а вовторых,
если даже вы и дело говорите, вам же хуже: ваш ум, направленный на одно
отрицание, беднеет и сохнет. Удовлетворяя ваше самолюбие, вы лишаетесь истинных
наслаждений созерцания; жизнь - сущность жизни - ускользает от вашего мелкого и
желчного наблюдения, и вы кончите тем, что будете лаяться и смешить. Порицать,
бранить имеет право только тот, кто любит.

Впоследствии, в романе "Рудин", Тургенев отдал дань благодарной памяти этого
светлого человека, образ которого явился прототипом Покорского: "Я тогда
находился весь под его влиянием, и это влияние, скажу без обиняков, было
благотворно во многом. Он первый не побрезгал мною, обтесал меня. Покорского я
любил страстно и ощущал некоторый страх перед его душевной чистотой". Тургенев
думал о вечерах у Фроловых, когда устами Лежнева "вспоминал наши сходки", в
которых было "много хорошего, даже трогательного".

"Вы представьте, сошлись человек пять-шесть мальчиков, одна сальная свеча горит,
чай подается прескверный и сухари к нему старые-престарые; а посмотрели бы вы
все на наши лица, послушали бы речи наши! В глазах у каждого восторг, и щеки
пылают, и сердце бьется, и говорим мы о боге, о правде, о будущности
человечества, о поэзии "...".


А ночь летит тихо и плавно, как на крыльях. Вот уж и утро сереет, и мы
расходимся, тронутые, веселые, честные и трезвые (вина у нас и в помине тогда не
было), с какой-то приятной усталостью на душе... Помнится, идешь по пустым
улицам, весь умиленный, и даже на звезды как-то доверчиво глядишь, словно они и
ближе стали, и понятнее... Эх! славное было время тогда, и не хочу я верить,
чтобы оно пропало даром! Да оно и не пропало, - не пропало даже для тех, которых
жизнь опошлила потом".

На вечерах у Фроловых Тургенев познакомился с Беттиной Арним, бывшей поклонницей
Гёте, которая незадолго до приезда Тургенева в Берлин опубликовала свою
переписку с поэтом. Это была молодящаяся

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.