Купить
 
 
Жанр: Мемуары

Правденка

страница №8

вождения, - те затонули сразу. Один
юнкерс изловчился, попал в трубу теплохода. Верная награда от фюрера:
полкорабля ушло под воду. Появился стремительно спешащий на помощь эсминец,
сходу сбил двух стервятников, остальные скрылись. А дети-то гибнут! Моряки
спустили шлюпки, начали их спасать, поднимать, уже бесчувственных, на борт.
Да разве спасешь всех!.. Тех детишек, что держались до времени на плаву,
стало втягивать в гребные винты, кромсало, резало. Долго еще качалось на
волнах зловещее ржавое пятно.
Море сразу стало чужим, немирным. Все чаще прорывались в него немецкие
подводные лодки, чаще закипали бои. Наши и немецкие самолеты все чаще
кружились над морем едва различимою беззвучною каруселью. Но когда брат
бабушки, дядя Хамид, заведующий санаторием "Горное солнце", предложил
вывезти со своим санаторием и родных тоже, бабушка отказалась наотрез: "Что
говоришь, думаешь? Дети ушли. Куда они должны писать, куда вернутся? Где их
дом?.." Спорить с бабушкой было невозможно. Уперлась и Сюльбие: "Маму - не
брошу". Так и не уехали. А очень скоро и саму мысль об отъезде пришлось
оставить. "Красная Абхазия" потоплена была в сентябре сорок первого, а уже в
октябре с дачи Каменецкого в дом, который они отстроили, пришла тетя Паша:
- Султание, что ты скажешь? У нас уже немцы...
Так вот и началось: оккупация. Мальчишки, среди вечных своих "кто
дальше", "кто выше", - потому что все-таки оставалось и это, - среди этих
всех обычных своих занятий начали нешуточные поиски оружия, особенно гранат:
гранатами глушили рыбу. Был среди мальчиков Мишка Рыбий Жир, так его
почему-то все звали. Мишка однажды приволок на берег противотанковую. Ну,
ребята побили его, прогнали, - "с ума сошел!" - сами уплыли собирать
оглушенную рыбу. Оглянулись - и как в страшном сне: Мишка вернулся, сидит на
берегу и гранатой той колотит о камень. Совсем как во сне: вроде бы кричишь
ему и торопишься, плывешь, но собственного голоса не слышишь и не движешься
с места. Осталась от Мишки только горстка изорванного тряпья.
Между тем, начал все более отчетливо определяться голод: ведь ни
магазинов нет, ни подвозу. И начали они с мамой, как и многие другие,
"ездить в степь".
Был какой-то чех-офицер, немолодой, коротко остриженный, с седеющей
щетиной на щеках. Абсолютно глухой. Все южные деревни его знали: не шофер -
ас!.. Насадит поверх досок, или что там еще доведется ему перевозить,
женщин, детей, навалит узлов с барахлом на обмен, отберет пропуска,
подписанные в комендатуре, трясет пропусками этими издали, всей пачкой,
ничего не понимает, не слышит, рвет прямо на закрытый шлагбаум. Потом дня
два ждет их всех со своею старенькой "татрой" на вокзальной площади в
Симферополе: придешь - придешь, а нет, так и возвращайся, как хочешь.
Дальше все они, женщины, добирались железной дорогой до Алексеевки,
Кременчуга, даже до Полтавы, действовали на собственный страх и риск. В
городах не задерживались, шли по селам, недаром и говорилось - "ехать в
степь". Однажды часовой стал сгонять их с состава, где они с мамой тихонько
устроились в тамбуре. Согнал раз - они опять влезли, согнал другой - влезли
опять. На третий раз немец взялся за автомат. Ну, Камиллу никогда не было
скучно со своей мамой, она грудью пошла на тот автомат: "Паровоз наш, да?
Вагоны - наши? Рельсы - ты стелил? Наши рельсы! Почему ты нам не даешь
ехать, эй?.." Немец пальцем покрутил у виска: сумасшедшая, мол. Оставил их,
однако, в покое.
Однажды нашли в степи сверток бумаги. Такой аккуратно перевязанный
сверточек. В первом же селе, в первом же доме предложили его "на закурку".
Оказалось, нарвались на старосту: "А шо це за бумаги?" "Не знаем". "Как не
знаете? Та це ж большевистски листы!.." Хорошо, что старостиха услышала его
крик, вышла: "А ну, - сказала она мужу, - геть до хаты!.." Тот смирненько
поплелся в дом. "А вы, тетка, тикайте, тикайте з нашего села скорийше, бо
это ж такой вреднючий гад... Я его туточки потремаю, тикайте!.."
В другой раз - тоже приключение! - встретили деда, подремывающего на
кукурузных стеблях. Дед долго и с интересом смотрел им вслед, придерживая
медлительных своих быков, потом, посомневавшись, крикнул: "Так куда ж вы?"
"В Макаровку". "Вот дурны! Так на шляху же - мины!.."
Камилл вспоминает деда с улыбкой: хорош! Повернули, конечно, пошли вслед
за его быками. Дед смотрел все с тем же интересом, долго смотрел, потом
спросил: "Так оно ж, мабуть, устало, мал(е?". "Как не устать!" "Так чому ж
не сидает?.."
В школу Камилл не ходил при немцах. Вернее, пошел было по настоянию
матери, но мама открыла как-то учебник его, а там, на первой же странице,
портрет Гитлера, охаживающего с лейкой какой-то цветок. И подпись: "Первый
рабочий Германии". Мама повертела книжку, полистала, сунула ее в печку: "В
школу больше не пойдешь". Интересно, чего же она другого ждала!..
А потом настал и такой день, - уже и своих ждали, и советские песни пели
не таясь, - два наших катера, благополучно пройдя минные и боновые
заграждения, ворвались в ялтинский порт, всадили одну за другой четыре
торпеды в стоявший там огромный эскадренный миноносец и ушли невредимые,
словно и не было бьющих по ним береговых батарей. Ошметки немецкого
миноносца летели, между тем, до самого домика Чехова. Было это в марте сорок
четвертого года. А в апреле сорок четвертого жители Верхнего Мисхора увидели
первый советский танк.

Был он побит и покорежен, этот трудяга-танк, километров на двадцать
обогнавший наши войска: фары прострелены, вспучена обшивка. Танкисты
рассказывали, смеясь, как на перевале обстреляли было их партизаны, потом,
разглядев, что это свои, обнимались с танкистами, потом, увидев на них
погоны, чуть опять не открыли стрельбу.
Господи, как все они были счастливы! К тому времени уже исчез с горизонта
староста Сеидибрам, ушел со своей семьей вслед за немцами. Всех сволочей,
словно в одночасье, выдуло из Крыма. Минула лихая година, все!.. Ах, какая
шла весна, как много обещала!.. Казалось, и сады в сорок четвертом зацветали
особенно!..
Вот так оно и приблизилось, так и наступило то утро - 19 мая 1944 года.
Камилл проснулся еще затемно, от того, что кто-то осторожно тряс его за
плечо: "Вставай, малыш!.." Кое-как разлепил глаза, увидел в предрассветных
сумерках двух солдат с примкнутыми к винтовкам штыками и, еще не успев
ничего понять, удивился напряженному и оскорбленному, что ли, выражению их
лиц, - как у людей, обреченных, неведомо за что, выполнять заведомо грязную
работу. "Вставайте, бабушка, вас выселяют. Берите документы, драгоценности,
деньги..." Какие деньги, какие драгоценности!.. Бабушка трясущимися руками
сложила в мешок самую необходимую одежонку, взяла оставшиеся с вечера
поллепешки. Камилл прижал к животу единственное свое богатство - шахматы.
Ничего они что-то не понимали: ни бабушка, ни он. И мамы, как на зло, не
было, мама накануне уехала к тете Альме в Аутку.
Вышли из дома. Бабушка помедлила у дверей; запирать их, нет ли. Солдаты
тихонько тронули ее: не надо запирать, все равно, пошли. Пошли вниз, к
шоссе, знакомыми тропинками. Обгоняли соседи, шли впереди, шли, не обгоняя,
сзади, молча, не обмениваясь в полутьме ни словом. Кое-кто из солдат помогал
тащить вещи: старики, дети, - как не помочь! Ведь ни одного путного мужчины
в толпе, все мужчины известно где: как и по всей России - на фронте!..
А дальше был гараж санатория имени Горького, что на Севастопольском
шоссе, большой асфальтированный двор, заполненный людьми, четверо часовых у
запертых железных ворот и наверху, справа и слева, по четыре в ряд,
нацеленные на двор пулеметы.
И опять - во дворе гаража, - ни крика, ни плача, ни единой ноты протеста.
Тишина. Только лязгает висячий замок на воротах, впуская новых и новых. Вот
только теперь, при свете дня, когда все и всех видят, становится ясным то, о
чем не смели догадываться по дороге: выселяют - только татар? Чушь
какая-то!.. За что, почему вдруг? И тихий говор в толпе: недоразумение,
советская же власть, ничего, разберутся!.. Но вот что интересно: в тихом,
доверительном этом говоре - уже! - ни слова, ни полслова по-русски.
- Камилл, почему? Если думали, недоразумение, разберутся?..
- Не знаю. Но факт остается фактом: ни слова. Будто начисто забыли
русский язык!..
На станции Боюк-Озень-Баш уже ждал эшелон. Ждали у переезда мама и тетя
Альме с детьми. Обнимались при встрече, как после долгой разлуки, - уже не
чаяли увидеться. Мама была спокойна. Все будет хорошо, - уверяла она, -
разберутся обязательно. Что им всем - души пересадили, что ли, подменили
жизни?.. Какие были, такие и остались. Вон у бабушки - трое сыновей на
фронте. Трое!.. Всего этого за двадцать четыре часа не скинешь!.. Про 24
часа маме сказал военный, руководивший отправкой: приказано, дескать, в 24
часа очистить Крым от татар. Сам и помогал их семье погрузиться. Вот и на
его лице было то же выражение, что у давешних солдат: сопротивлялся душевно
тем обязанностям, которые вынужден был выполнять.
А дальше - ехали. Долго ехали, считайте, месяц. И чем дольше ехали, чем
дальше оставались родные места, тем меньше было разговоров, что все это -
недоразумение, что кто-то во всем этом разберется. Разберутся - когда, где?
И многие ли из них доживут до того дня, когда все-таки разберутся? Никому
они что-то не были нужны: живешь - живи, умираешь - умирай поскорее. Каждый
кусок хлеба добываешь ценой унижения, каждый глоток воды - дорого
доставшееся чудо. Особенно тяжело было перед большими станциями, когда
наглухо затворялись тяжелыми засовами двери теплушек, - чтоб ни одна живая
душа не знала, что за груз в пережидающем на запасных путях эшелоне. Стояли
по десять часов и больше. Духота, зловонье, грязь. Больные, здоровые,
умирающие - все вперемешку.
И - самое страшное! - чем дальше от Крыма, чем глубже в Россию, тем чаще
слышишь: шпионы, изменники, выдавали партизан, советским стреляли в спину...
Кто стрелял, когда? Кто из оставшихся там, в Крыму, мог бы повторить такое?
А здесь - говорили, верили. Этим, им чт(!.. Одни равнодушно, мимоходом
спрашивают, другие равнодушно, заученно отвечают. Кто надо всем этим
задумывается, кто пытается разобраться? Никто! Вот так и существуй, добывай
правдой и неправдой что-нибудь поесть, наполняй с оглядкою чайник, еще
спасибо скажи, что цел, косоглазый черт, ублюдок... Что тебе, спросить,
татарва окаянная, не жилось при советских!..
В той же теплушке, что и Алиевы, ехал подполковник из Нижнего Мисхора.
Как раз перед высылкой приехал с фронта на побывку к жене. Его выслали,
несмотря на заслуги и ордена, на то, что в части его, конечно, ждали
обратно. Его выслали, а жену оставили: русская. Поехала с ним добровольно.

Умирая, не выпускала руки мужа из своей, целовала ее спекшимися от жажды
губами: дождалась желанного с фронта. Только это и помнила в предсмертном
бреду: наконец-то дождалась!.. Похоронили ее, как и многих хоронили, в
азиатских степях. Вы в Алупке были? Там стоит бронзовый бюст дважды Героя
Советского Союза, летчика-испытателя Аметхана Султана. Его мать тоже ехала с
нами, нашим же эшелоном.
- Не понимаю, прости меня: ты спокоен, Камилл?
- Спокоен? Нет, просто - я думаю: как она сложилась, эта машина? Ведь
машина! Тупая, бесчувственная, действует без сучка и задоринки: ни сомнения
ни в ком, ни ослушанья. Что мы видели в дороге? Беду. Общую беду. И кто мы
были в этой беде? Израненный солдат стакана воды из наших рук не примет, -
изменники! Видели теплушки, - много теплушек, таких же, как наша. Мы-то
знали, чт( там, за теми засовами. Целые народы! Нас оболгали, а их - не
оболгали? Нам верили, а мы - им - верили? Тут не злиться, тут думать надо...
Вот он сидит передо мной, тронутый сединой бывший паренек из Мисхора. Все
видел, ничего не боится. Только раз блеснули яростью глаза - когда вспомнил
раиса с нагайкой и то, как гордая, доведенная до отчаяния женщина
нащупывала, не глядя, лежащий рядом остро отточенный тесак.
- Как ты в Москве оказался, Камилл?
Приехал осенью в Уч-Курган дядя Шинаси, демобилизованный по ранению.
Привез бумагу с директивой НКВД Узбекской ССР - освободить семью Алиевых от
спецпереселения. Все три брата списались с фронта на фронт, обратились в
Верховный Совет: воюем, дескать, честно, имеем награды, а родная наша
мать... Ну, и так далее. В Москве разрешили жить только бабушке, той удалось
прописать у себя уроженца Москвы Камилла. Остальных - тех, кто остался жив,
- разбросало. Вот мама - приехала было к сыну в Уланский переулок из города
Арек - увели под конвоем.
И снова о Ферганской долине: знаете, какие там змеи? Наша, крымская змея
предупреждает о нападении, поднимает голову, шипит. Азиатская коварна -
нападает сзади, бесшумно.
Далекая, заповедная земля Крым. Нет моря теплее, нет мягче и податливее
скал. Вот - даже змей таких нет нигде: предупреждают о нападении, поднимают
голову, шипят...
14.
ГОД РОЖДЕНИЯ - 1957
А мы с внуком Сенечкой, как и было о том сказано в главе "Кучемутие",
поехали в ЦДЛ. И поехали мы туда в марте 1957 года, то есть тогда, когда не
только Сеньки, но и старшего его брата Митьки не было еще на свете, и
будущий их отец, мой сын Сергей только-только намеревался кончать семилетку.
А раз так, - раз я перенесла все это действо на пятьдесят седьмой год, -
то и поехали мы вовсе не в здание ЦДЛ на улице Герцена, - новое здание Дома
Литераторов тогда только еще начинали строить, - а в старый, нежно любимый
нами особняк не бывшей Поварской, где в Дубовом зале со стрельчатыми окнами,
массивным камином и резною лестницей, ведущей на хоры, сейчас, в марте 1957
года должен был открыться Пленум Московского отделения ССП, посвященный
прозе предыдущего, 1956 года.
Надо сказать, что это было время небывалой общественной активности.
Потому что совсем недавно прошел XX съезд, всего год назад, и именно здесь,
в Дубовом зале, состоялось то партийное собрание, о котором я в свое время
рассказывала Мосорде, - собрание, на котором недавний зека Иван Макарьев
говорил о том, что коммунисты и в лагерях оставались коммунистами. И когда
он шел с трибуны, каждый норовил пожать ему руку или, по крайней мере,
коснуться края его одежды, - так, наверное, тянулись к Христу в далекие
евангельские времена.
Вряд ли Хрущев хотя бы приблизительно догадывался о том, какая могучая
развязана им стихия: человеческая мысль задвигалась необратимо, как
шевельнувшаяся высоко, в горах, снежная глыба, которой предстоит в
нарастающем движении своем погрести многое и многих. Думали - каждый
по-своему, и большинство - со стыдом и болью о том, с чем только не мирились
они в своей жизни и сколь многое принимали на веру. И если уж это были люди
пишущие, - они, наверное, как и я, мысленно клялись дальнейшую писательскую
свою жизнь посвятить тому, чтоб в меру своих сил, хорошо ли плохо ли, но
рассказать о том, что же произошло со всеми нами, чтоб никогда и ни с кем
ничего подобного уже не случалось. И, пытаясь во всем до конца разобраться и
все до конца додумать, люди льнули друг к другу и общались так, как никогда
до тех пор не общались. И старшие из нас, что пережили революцию и еще
помнили ее, говорили, что подобного половодья свободных мнений и раскованных
речей не видали с тех самых революционных лет.
Так что все это, весь этот всплеск гражданственности, начался совсем
недавно, прошел какой-нибудь год, - и уже не верилось, что прошел лишь год.
Еще не успели отзвучать посвященные XX съезду речи, как в Переделкино
застрелился Фадеев, и никто не верил тому, что поторопились сообщить по
этому поводу газеты. Что-то происходило в Венгрии - и опять-таки никто не
верил официальным сообщениям, - наверились! - и каждый пытался что-то
вычитать между строк и этим наскоро поделиться. И все это болело и саднило -
то, что наши танки на улицах Будапешта. И, говорят, уже состоялся Пленум ЦК,
предписывающий осадить интеллигенцию вправо, и никому не хотелось считаться
с этим, потому что нельзя уже было нас двигать ни вправо, ни влево, а только
туда, куда мы, все до конца додумав, захотим двинуться сами, так нам, во
всяком случае, в ту пору казалось. Ощутимые попытки снова загнать нас в
некое безмыслое стадо вызывали отчетливую оскорбленность: нельзя было (уже -
нельзя было!) с нами так обращаться. Именно тогда - нельзя, это потом,
позже, многое будет возможно вновь, - тогда, когда люди разочаруются и
устанут, когда станет им все безразлично, - а тогда, в те месяцы,
безразличия еще, слава богу, не было. И поэтому все мы, словно сговорившись,
а на самом деле не сговариваясь вовсе, именно так себя и вели: был двадцатый
съезд, его не отменяли, решений его вроде не пересматривали, - в чем,
собственно дело, чего от нас хотят?..

И когда месяца два назад в этом же Дубовом зале шло обсуждение романа
Дудинцева "Не хлебом единым", народу собралось столько, что казалось - еще
немного, и с треском обвалятся украшенные деревянной резьбою хоры. Мы с
Фридочкой Вигдоровой, сидя на одном стуле, вели добросовестную, почти
стенографическую запись, эти наши записи, сведенные воедино, я видела
позднее во многих, вовсе не знакомых мне лично руках.
Дудинцеву, надо сказать, повезло очень: роман его был напечатан прямо по
следам съезда, в 8, 9, 10 номерах "Нового мира", и молодой изобретатель
Лопаткин вступал в этом романе в единоборство с хорошо отлаженной
бюрократической машиной, - изобретение его (уж и не помню, в чем именно оно
заключалось) било по благополучию влиятельного чиновника Дроздова и
встречало - именно поэтому - яростное сопротивление в его лице.
В официальной критике роман был объявлен клеветой на нашу советскую
действительность, очернительством (был такой термин), - тем важнее было этот
роман защитить. И собравшиеся, все под тем же лозунгом "был XX съезд, а что"
- взялись защищать роман не на шутку. И лучше всех выступил деликатнейший
человек, человек, далекий, казалось бы, от наших сиюминутных бдений, -
Константин Георгиевич Паустовский. Это после его выступления надолго
утвердился термин "дроздовщина" для обозначения партийно-государственной
элиты; Паустовский говорил о существовании ее, как о губительной социальной
болезни, молчать о которой недопустимо, борьба с которой является насущной
общественной необходимостью. Как же они ненавидели потом Паустовского,
литературные наши Дроздовы, как боялись! Даже мертвого, много поздней,
боялись, - впрочем, об этом разговор особый.
Так вот - год прошел с XX съезда, ровно год, - до того дня, о котором,
собственно, я и собиралась рассказать: до очередного Пленума Московской
писательской организации, посвященного прозе 1956 года. Все понимали, что
речь пойдет опять о романе Дудинцева и, между прочим, об альманахе
"Литературная Москва", два номера которого, выпущенные после XX съезда, уже,
судя по всему, обещали стать библиографической редкостью.
И опять - хоры трещали от привалившей публики. И опять - не в Дудинцеве и
не в альманахе было дело, а в том, был, в конце концов, XX съезд или нет,
или нас заставят забыть о нем и покорно замолчать, как, бывало, молчали. И
поэтому, когда на трибуне, где-то в разгар собрания, появился Дудинцев, зал
единодушно встал и разразился долгой, торжествующей овацией.
И тут произошло то, что среди присутствующих знали немногие, а я узнала
случайно. Узнала потому, что собиралась на этом пленуме впервые выступить и,
конечно, волновалась, а волнуясь, твердо запомнила, за кем я выступаю, - за
Дудинцевым вторая. И поэтому я твердо знаю, что после овации, устроенной
Дудинцеву, и после его выступления, первоначальный список выступавших был
торопливо отброшен, а на трибуне стали один за другим возникать люди,
облеченные, видимо, доверием чрезвычайным. Вот так возник вовсе незаметный в
ту пору мальчик с Высших Литературных курсов, очень обласканный Софроновым и
Грибачевым; смею утверждать, что стремительная карьера Михаила Алексеева
началась именно с этого его выступления. Возникла Галина Серебрякова, только
что вернувшаяся из мест отдаленных; всякое так называемое критиканство ее,
тем не менее, глубоко возмущало. Очень запомнилось то, что говорил, вслед за
нею, Лев Овалов, тоже к тому времени реабилитированный. Этот выразил
скромное желание снова сесть - такая лапочка! - и знать, что все они, то
есть Дудинцев и иже с ним, сидят тоже, а не ходить по улицам Москвы и знать,
что Дудинцев и иже с ним разгуливают на свободе.
Напоминаю, что все это происходило в марте 1957 года. Наше начальство не
очень еще умело это - пресекать и давить, нашей партийной демократии еще
предстояло совершенствоваться и утончаться. А пока, едва президиум объявил,
что на этом пленум по прозе закрывается, все собравшиеся взбунтовались и
единодушно решили пленум продолжить - и завтра, и, если понадобится,
послезавтра, словом, до тех пор, пока не выскажутся все те, кто собирался на
пленуме выступить.
На второй день пленума было столько же, а, может, и больше народа, на
третий - тоже. Лично я выступала на третий день и все, что связано с этим
выступлением, конечно же, помню. Говорила о том, о чем и здесь написала: о
естественном для каждого пишущего человека желании разобраться во всем, что
внес в нашу жизнь XX съезд, и по-писательски на это откликнуться. Кончила,
помнится, стихами Маяковского:
Дрянь пока что мало поредела,
Дела много - только поспевать.
Надо жизнь сначала
переделать,
Переделав, - можно воспевать.
Ну, что сказать? Встретили мое выступление хорошо, а стихам Маяковского
похлопали особенно: будем воспевать - переделав!..
И тут объявлен был перерыв, и толпа повалила из зала покурить и
размяться. Я задержалась у стола президиума, где пила воду из
председательского графина, и каждый выходящий пожимал мне локоть или плечо.
Очень запомнился Владимир Тендряков: "Вы знаете, я не комплиментщик, но..."
Вот в это-то время, когда я смиренно пожинала лавры удачливого оратора, я и
услышала сзади скрипучий голос: "А кто вам дал право, товарищ Кабо, говорить
все, что вы тут наговорили, в беспартийной аудитории?.." Та-ак.

Это был секретарь парткома Виктор Александрович Сытин. Я, оглянувшись на
его голос, чуть не засмеялась ему в лицо, так как все это в моем сознании не
имело решительно никакой цены - член партии, беспартийный, не все ли равно?
- слишком истинно и счастливо чувствовали мы все в эти дни свою человеческую
общность.
А на трибуне, между тем, почти сразу после перерыва, появился Константин
Михайлович Симонов. Приехал он прямо из ЦК, о чем и сообщил тотчас же, и
выступать собирался даже не от себя лично, а вот именно от лица ЦК.
Он вынужден был говорить о Дудинцеве, роман которого, как редактор
"Нового мира", сам и напечатал. Именно так - вынужден, - потому что Дудинцев
так упоен своим непомерно раздутым успехом, так мало самокритичен, что ему и
в голову не приходит, в какую скорбь повергнуты сейчас и главный редактор, и
вся редколлегия журнала, как остро испытывают все они чувство вины перед
партией и народом.
И пока он так вот проникновенно и значительно все это говорил, в лица
Дудинцева постепенно сходила ироничная и победительная усмешка, и зал
притих, зал невольно опустил головы, - не только для того, чтоб не глядеть
на Симонова, глядеть на него было стыдно, - но и от чувства позорного,
окаянного бессилия: дальнейший регламент был уже утвержден, оставалось
выступить только товарищу из далекой, знойной республики, глубоко
равнодушному к тому, что вокруг него происходит, и мало кому известному в ту
пору молоденькому поэту, - некому было достойно и веско Симонову возразить.
Да и кто был готов к этому - вот так, без подготовки, - возражать не
Симонову даже, а тем, кто стоял за его плечами? Никто к этому не был готов.
И тут вдруг, вслед за товарищем из знойной республики, слово взял
Евтушенко, - именно так звали молодого поэта, - и говорить начал так
яростно, так воинственно, что все невольно приподняли головы. Откинув все,
что было заготовлено раньше, - очевидно, так, - отважно импровизируя находу,
он наскакивал на высочайше инструктированного Симонова разъяренным щенком,
гневно вцеплялся в каждое его заключение, не упускал ни одного только что
отзвучавшего слова.
Мы под Колпиным скопом стоим,
Артиллерия бьет по своим.
Это наша разведка, наверно,
Ориентир указала неверно.
Недолет, перелет, недолет, -
По своим артиллерия бьет...
Ах, как они прозвучали кстати, эти стихи Александра Межирова, - словно
для подобного случая и были написаны:
... Нас комбаты утешить хотят,
Нас по-прежнему родина любит.
По своим артиллерия лупит,
Лес не рубят, а щепки летят...
Как часто еще придется испытывать неожиданное это ощущение: не замечаешь,
как это произошло, но руки почему-то вспухают и болят - от покрасневших
ладоней до локтя. Как благодарны мы сейчас этому юноше на трибуне за
возвращенное нам чувство достоинства! Слушая Симонова, мы это достоинство
словно бы вовсе потеряли.
А, между тем, руководящие товарищи всерьез ду

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.