Жанр: Мемуары
Воспоминания
...нию и осмысливанию мира. Все для меня звучало
ново, убедительно, интересно... Он призывал бороться со всяческой пошлостью и
уничтожать все
красивенькое
.
Я была взбудоражена, увлечена и с ним согласна. Это был Маяковский.
ПАРИЖ
Году в 1910-м на выставке с небывалым названием
Голубая роза
(возмутившим
многих) или на очередной
Золотого Руна
я увидела картину французского
художника Ван-Донгена ', о котором никогда не слыхала. Картина меня поразила
необычайностью композиции, откровенным сочетанием красок. Все остальное на
выставке вдруг исчезло для меня — как будто пустые стены. Я видела изображенную,
вкомпонованную в прямоугольник холста женщину с головой, повернутой в профиль, с
огромным, обведенным черной чертой египетским глазом, дальше — шея, плечо и из
чего-то пламенеющего оранжево-желтого (может, это задранная причудливо юбка)
нога в оранжевом чулке, видная от выше колена и до икры.
1911 год — август. Осуществилась моя заветная мечта — я в Париже и буду здесь
учиться живописи. Мне семнадцать лет. Родители и я ходим в районе Монпарнаса,
где мне еще в Москве советовали обосноваться (самые лучшие школы в то время были
уже не на Монмартре, а здесь, на Монпарнасе). Случайно вижу наклеенное у ворот
дома (против вокзала Монпарнас) большое объявление:
АКАДЕМИЯ ВИТТИ
Живопись — преподаватель Ван-Донген
Рисунок — преподаватель Англада 2 Вход под воротами, 5-й этаж. Мастерская.
Конечно, мы сейчас же вошли под ворота и совершили восхождение на мансарду
по очень грязной лестнице.
1 Ван-Донген (1877 — 1968) —голландский живописец. Его сочная
палитра и линеечная живопись предшествуют абстрактному
экспрессионизму-ташизму (от франц. tache — пятно). Представители этого
течения (1940—1950) провозглашали автоматизм творчества, создавая
экспрессивные композиции из свободно положенных пятен.
2 Англада-Камароса Эрмен (1873—1959) — испанский и французский живописец.
В начале своей деятельности входил вместе с Пикассо в группу
Черные кошки
. С
1897 г. жил и работал в Париже. Особенно известен своими декоративными работами.
Долго звонили, стучали. За дверью слышались проклятия на итальянском языке.
Дверь открыла фурия — заспанная, простоволосая, старавшаяся полами халата
прикрыть далеко не девственную наготу.
Я спросила, можем ли мы видеть мадам Витти.
Это я
,— не без достоинства сказала
она и пригласила идти за ней. Через мрак, вонь и грязь попадаем в помещение с
полусломанным диваном — из дыр обивки торчат пружины. Перед нами типичная
тучная, не первой молодости итальянка, собирает свои массивные черные волосы в
пучок и делает нам лицеприятную улыбку. Французский язык я знала лучше
итальянского, и разговор шел по-французски. Я ей сообщила цель нашего визита и
спросила, начались ли уже занятия.
О боги! Какая жестикуляция, какие позы, какие вздохи и закатывания глаз к
черному от грязи потолку, чтобы сказать, что академия еще не открылась, но вотвот
откроется, и много учеников из всех стран мира уже записались! Тут же она
рассказала, что была раньше одной из лучших натурщиц и так прославилась своим
великолепным телом, что один американский художник увез ее с собой в Америку,
где писал картину из времени Древнего Рима и...
мы получили золотую медаль!
Теперь уже не то! Вот мне и посоветовали устроить академию живописи со
знаменитыми преподавателями
. Она открыла дверь в очень большую мастерскую с
верхним светом, но стекла были настолько грязны, что света почти не пропускали.
Правда, были еще четыре обычных окна, распахнутых настежь — на площадь вокзала.
Моя мать оглядывалась вокруг с явной брезгливостью. Мадам Витти заметила это и,
призывая мадонну и умерших отца и мать в свидетели, клялась, что завтра начнется
ремонт, все будет
шикарно
и через неделю начнет функционировать
академия
—
во всяком случае, ее живописное отделение. Плату она назвала довольно большую. А
мне ведь грязь — не грязь, был бы Ван-Донген!
Надо было заняться тем, где я буду жить и питаться, когда останусь одна. А пока
мы жили в гостинице. Я разговорилась с кем-то в кафе — нам посоветовали пойти в
пансион мадам Бадюэль.
Вероятно, это будет то, что вам надо
,— сказали наши
общестоликовые
незнакомцы и дали адрес.
Пансион — на тихой улочке Бертоле. Близко от бульвара Монпарнас, минут двадцать
ходьбы от
Академии Витти
, недалеко от Люксембургского музея и сада, от
Обсерватории и Мануфактуры гобеленов. Словом — средоточие культурной жизни.
Вот
и отлично!— сказали родители.— Нам меньше волнений!
Отправились в пансион. Улочка захолустная. Дом очень старый, четырехэтажный,
узенький. Мадам Бадюэль — крошечная старая женщина. Вид ее напоминал наших
школьных классных дам, В пенсне на тоненьком шнурочке, некрасивая, но очень
приветливая, с прелестной улыбкой и скорбными глазами и бровями. Она нас приняла
в гостиной, сказав, что сама ведет хозяйство, и показала свои владения. В каждом
этаже направо и налево от деревянной, пронзающей дом насквозь винтовой крутой
лесенки — коридоры, в которые выходят двери маленьких комнат. Мы выбрали в
третьем этаже комнату с балкончиком на улицу. В комнате
довесок
— закуток с
окном, там умывальник и шкафчик для одежды.
В первом этаже — гостиная и рядом узкая, длинная столовая (чтобы попасть на свое
место за столом, надо протискиваться по стенке). Мы договорились: через неделю я
перееду.
Близился день расставания с родителями — они уезжали в Москву. И хотя я была
целеустремленной в живопись эгоисткой, но сердце щемило при мысли о разлуке. Да
и чуть-чуть страшновато — Париж такой огромный. Я потом поняла, что в Париже
можно жить уютно и не чувствовать ни одиночества, ни что ты на чужбине. Вроде
как в Италии: так много человеческих доброжелательных взглядов, что кажется —
случись что, и тебе сразу помогут.
Родители уехали — при расставании всплакнули. Накануне я перебралась в пансион.
Академия Витти
еще не открылась. Буду пока ходить просвещаться искусством в
музеи и на вечерние наброски в
Гранд шомьер
(кто только из художников,
бывавших в Париже, там не рисовал!). Внесешь пятьдесят сантимов — и рисуй хоть
все два часа: модель меняет позы каждые пять — десять минут.
О том, что и как в пансионе мадам Бадюэль, меня сразу осведомила разговорчивая
уборщица:
Мадам уже давно вдова. Конечно, мадам трудно, но у нее друзья —
господин Марсель Кашен и другие, да она и сама депутат района
.
Много любопытного я наблюдала, живя там. По вечерам, после ужина (первое время я
вечером не уходила), приходили
друзья дома
и бывали жаркие политические споры.
Я, в таких делах ничего не понимавшая тогда, узнала, что существуют и бывают
здесь бонапартисты, роялисты
и коммунисты. Один бонапартист, очень тощий и грязный, приходил всегда с
удочкой и банкой червей с рыбалки. Удочку он не выпускал из рук, пальцы почти
все перевязаны грязнейшими бинтами:
— Опять засадил сегодня два крючка в пальцы! Не успевают заживать!
Мадам, ласково посмеиваясь, спрашивает:
— А где же рыба? Опять, как всегда, сорвалась? Обед в пансионе ровно в два
часа. Ужин в половине
восьмого. Если опоздаешь, пищу мадам Бадюэль не разогревает. Об этом все были
предупреждены. В смысле еды — маловато и однообразно. Какие-то злоязычные жильцы
шипели:
Опять так называемый кролик с фасолью, говорили бы прямо — кошка! Вчера
я исследовала ногу — ну конечно кот!
Единственный конфликт произошел у меня с мадам Бадюэль из-за выставки ВанДонгена,
которая открылась в октябре у Бернхейма-младшего. На выставке я
задержалась — пришла к концу обеда. Все еще сидели за столом, но мадам на меня
строго посмотрела. Я извинилась и сказала:
— Вы сами бы опоздали, если бы были на этой выставке,— и я передала ей каталог
с несколькими репродукциями картин, фотографией Ван-Донгена и его вступительной
статейкой — очень смешной, как мне казалось.
И вдруг, начав читать, мадам с отвращением швырнула каталог на пол, закричав:
— Вот где ему место! Бесстыдник и негодяй!
Я растерялась, бросилась поднимать каталог и взывала ко всем сидящим:
— Но ведь это настоящее, большое искусство, и я горжусь, что он будет моим
учителем!
Книжка шла по рукам сидящих, а мадам кричала, что пусть он меня и кормит и поит
— она меня держать в пансионе не хочет. Я просила ее не волноваться и обещала
больше на такие выставки не ходить и, приврав, сказала:
— Может, я и учиться у него не буду.
Мадам успокоилась. Мы помирились, и я до весны прожила у нее, но часто про себя
смеялась, вспоминая то место статьи Ван-Донгена, где он задает вопрос:
Что
сталось бы с моралью и понятием приличного и неприличного, если бы всеблагая
природа создала нас так, что на месте носа у нас был бы другой орган?
У Бернхейма была и первая выставка итальянских художников-футуристов Боциони,
Северини и Карра '. Одна из картин была огромной и изображала бегущих лошадей —
бесконечное количество лошадиных ног, которые переплетались, расплывались и
опять возникали,— движение-то уж безусловно было передано. Вообще выставки очень
пополняли мое художественное образование. Еще бы! Такие художники, как Утрилло,
Пикассо, Леже, Дерен, Вламинк, Руссо, Модильяни, Руо, Марке! И до сих пор они
остались для меня богами и пророками живописи.
УРОКИ ВАН-ДОНГЕНА
В середине сентября мадам Витти, ничего не отремонтировав, открыла свою
Академию
— пока без преподавателей. Модели были страшные — она выбирала
подешевле. Среди начавших работать оказались двое русских, несколько англичан,
один японец, остальные французы. Естественно, что с русскими я сразу же
сдружилась. Эти два друга учились тоже в Мюнхене, но раньше, чем я. Так что для
начала нам было о чем поговорить. Один — Иван Николаевич Ракицкий, второй —
Андрей Романович Дидерихс 2. У Ивана Николаевича и Андрея Романовича было трое
приятелей в Париже: двое художники (они не посещали Витти), оба очень
талантливые,—хорват Кральевич, венгр Ласло Матьяшевский, работавший явно в
манере Эдуарда Мане. Третьим был мистер Доблер, норвежский журналист. Кроме
часов работы и сна, мы неразлучны. Вместе развлекались, веселились, огорчались и
вели бесконечные разговоры и споры на темы искусства. Все мужчины были не меньше
чем на десять лет старше меня, и я у них была
enfant gate
(избалованным
ребенком).
'Боциони Умберто (1882—1916) —итальянский график и скульптор, футурист и
неоимпрессионист. Излюбленная его тема — лошади и всадники в движении. Северини
Джино (1883—1966) — итальянский живописец, футурист. Разрабатывал теорию
преломления света в геометрических элементах. Карра Карло (1881 — 1903) —
итальянский живописец и график, один из основоположников футуризма. Написал
исследование
Живопись и метафизика
.
2 Ракицкий Иван Николаевич (1892 — 1942) — художник. Друг Максима Горького. В.
Ходасевич посвятила ему далее отдельную главу. Дидерихс Андрей Романович (1884 —
1942) — советский живописец и график. Заведовал постановочной частью в
Молодом
театре
, где сотрудничал с режиссером С. Радловым. Возглавлял Ленинградский ТЮЗ
(1930—1941).
Мне было весело, мне было приятно. Конечно, немного отвлекало от работы, но в
общении с ними я многое узнала и повзрослела.
Наконец появился наш
профессор
. Был понедельник, когда, как всегда, ставилась
новая модель. Это женщина средних лет, безобразно сложенная, с торчащими ребрами
и ключицами, а через живот — вертикальный, плохо заживший, уродливый шрам.
— Но в смысле цвета в ней что-то есть, и она может совершенно не шевелиться,—
говорила мадам Витти. Кто-то из французских учеников сказал, что такую натурщицу
мы не только неделю, но даже и часу не выдержим.
— Начинайте работу. Вот сейчас должен наконец прийти профессор, и мы
посмотрим, что он скажет...
Он вошел: бело-розовый, с рыжей шевелюрой и квадратной бородой. Светлые голубые,
насмешливо-проницательные глаза. Выше среднего роста, худой, благополучноэлегантный.
Ничто не предвещало в его внешности особых странностей, поэтому,
когда он вошел и остановился, мы замерли в ожидании — ну, что же дальше?...
Он лениво огляделся, состроил кислую мину, долго, протяжно зевнул на
а
и стал
потягиваться. Наконец, от-зевавшись, крякнул, хитро улыбнулся и сказал:
— Мне приятно, что вас так много (он получал от Витти
поштучно
).
Браво! Сейчас будем заниматься...— В это время он увидел сидящую на табурете
натурщицу и гаркнул:— Встаньте! С такой гадостью на животе нельзя быть
натурщицей! Убирайтесь!
Мадам Витти захлопотала, закудахтала... А Ван-Донген кричал:
— Вон! Немедленно вон! В какой бордель я попал? Да и туда вас не возьмут! А
здесь мастерская живописи! — После всего сказанного, взъерошив себе волосы не
только на голове, но и в бороде, сказал:— Брр-рр! Как я устал! Где тут можно
прилечь?
Это было неожиданным для первого урока. Вспомнив про дырявый диван, с
преувеличенной вежливостью мы проговорили:
— Дорогой мэтр! Мы счастливы уложить вас на великолепное ложе!
Видно, он этот розыгрыш оценил и сказал:
— Я вижу, из вас выйдет толк, а пока... идите по домам и не мешайте мне спать,
я поговорю с мадам...— дальше выразился нецензурно,— а завтра зайду, чтобы
поставить вам более приличную модель. Впрочем, все они... Но вы
хотите учиться, а я согласился вас учить.— Он вскочил на диван, как на батут в
цирке, шлепнулся на него, свернулся калачиком и действительно сразу же заснул.
Вот таким был наш первый урок. Некоторые ученики возмущались:
За что же ему
платить деньги? Безобразие!
Всего не расскажешь, как вел себя наш
профессор
во время посещений
Академии
. Но он всячески искоренял пошлость и мещанство
среди учеников, и еще: мы закалялись в юморе, он его в нас возбуждал и развивал.
Правда, как только он уходил, все начинало казаться тусклым и безнадежно
скучным. Собственно, он был, конечно, никаким преподавателем или бесценным — как
для кого. Он формировал нашу художническую мораль, наши вкусы, заставлял
отчаиваться, закалял наше мужество.
К ужасу мадам Витти, он занялся
чисткой
состава учеников. Он выгнал японца,
сказав, что никому не нужна
смесь Ренуара и Мане с японцем
.
Уж лучше
подражайте вашим гениям! Желаю счастливого пути, и чтобы я вас здесь больше не
видел!..
Он затопал на него ногами. Японец побледнел, но сдержался, а я
испугалась, не начнет ли японец действовать приемами джиу-джитсу или делать себе
харакири. А одного из французов выгнал за бездарность и за то, что вместо этюдов
натурщиц у него получались картинки с уклоном в порнографию:
Убирайтесь вон, и
быстро!
Среди нас, учеников, никого особо выдающегося не было. Ван-Донгену было скучно,
и он развлекался.
Переутомившись
, он уходил и отсыпался на диване. Мадам Витти
уже не подсовывала нам
антисанитарных
моделей, топила печь в мастерской, мы
пользовались ее мольбертами, скамейками и работали... Основным нашим учителем,
конечно, был сам Париж с его атмосферой искусства.
Я ведь очень все сконцентрировала — на самом же деле описанное происходило на
протяжении месяцев семи.
Много раз в дни
уроков
мэтра мы или напрасно ждали, или, поглядывая из окон на
площадь, видели его идущим зигзагами, и вдруг его заваливало к одному из
деревьев, посаженных вдоль тротуара, он судорожно хватался за ствол, сползал
вниз и садился на землю, прислонившись к стволу. Голова его свисала набок, и он
засыпал, выставив бороду кверху, розовенький и все же элегантный.
Чего только не бывает на улицах Парижа!.. Каждый отдыхает по-своему!
-
говорили прохожие.
Мы, несколько человек, буквально скатывались что есть духу по лестнице вниз,
осторожно его поднимали, поддерживая под мышки и за талию, втаскивали в
мастерскую. Он не протестовал, был очень податливым, сгибался как резиновый и
бормотал:
Я слишком люблю ром!
А вечерами попозднее? Что мы делали теплыми, уютными парижскими вечерами, когда
даже и зимой для желающих столики кафе вынесены на тротуары под тенты? Нашей
постоянной
штаб-квартирой
было кафе
Клозери де ли ля
на углу бульвара
Монпарнас и вокзальной площади. Там мы встречались, обменивались новостями,
писали письма...
Мои русские друзья меня совершенно забаловали: в Гранд-Опера объявлены спектакли
балетной труппы Дягилева ' и, как это ни было трудно, раздобыли три билета.
Какая радость! Еще бы! Танцевали и Анна Павлова, и Нижинский, и Карсавина, и
этого было достаточно, а все окружение, постановка, художники! Непревзойденный
тогда творец балетного костюма — Бакст, декорации Анисфельда... До этого
спектакля я совершенно была равнодушна вообще к театру, но этот балет меня так
поразил и захватил, как будто у меня появился еще новый орган чувств, незнакомый
и заманчивый...
Была парижская зима — туман, слякоть, полуснег-по-лудождь, я шла в сумерках по
малоосвещенной улице, недалеко от своего пансиона. Передо мной, у ворот старого
дома, останавливается такси, отворяется дверка, и я вижу высовывающуюся голую
ногу в золоченой античной сан далии, которая выбирает менее глубокое место в
луже грязи перед воротами.
Я замерла в любопытстве: постепенно, осторожно появляется голая мужская рука, за
ней голова с волосами чуть не достающими плеч, через лоб — золотой обруч и далее
фигура, окутанная складками белого плаща. Странное видение античного мира на
цыпочках через лужи пробирается вдоль стены подворотни и скрывается в темном
дворе.
1 Дягилев Сергей Павлович (1872 — 1929) —русский театральный и художественный
деятель. Вместе с А. Н. Венуа создал художественное объединение
Мир искусства
,
соредактор одноименного журнала. Организатор выставок русского искусства,
русских концертов
Русские сезоны
(с 1907 г.). За рубежом создал труппу
Русский балет С. П. Дягилева
(1911 — 1929).
За ужином в пансионе я рассказала о виденном, и мне объяснили, что это Эдмонд
Дункан, брат знаменитой американской танцовщицы Айседоры Дункан. Он возглавляет
основанную им коммуну, занимающую помещение во дворе дома, куда он скрылся. В
коммуне мужчины, женщины и дети живут примитивной жизнью. Все, что им требуется
в быту, производят сами. Они бывают рады посетителям. Но я так и не собралась
пойти к ним. До сих пор мне остается непонятным, почему Дункан выбрал вонючий
парижский двор в захудалом квартале местопребыванием своей коммуны? Если бы еще
в красивой природе...
Но в Париже все бывает. В разные годы приходилось мне встречать там невиданное,
странное, интересное и четко запомнившееся.
Однажды в маленьком кафе я увидела женщину невиданной внешности. Конечно, надо
было быть очень талантливой и храброй, чтобы так себя
сделать
.
От природы она не красавица, но у нее значительное лицо, очень белая матовая
кожа и огромные черные глаза. Лицо ее необычайно! Глаз не оторвешь не только от
ее глаз (они хороши, очень похожи на египетские), но вся она интригующе
интересна и какая-то из
будущего
. Брови начисто уничтожены и нарисованы заново
сантиметра на два выше своих очень четкой черной линией. Рот большой, темнопунцовый.
Она знаменитость района, и вскоре ее слава раскинулась на весь Париж,
она стала достопримечательностью. Ее снимали, о ней и ей писали стихи. О ней
написана книга. Имя ее Кики.
Где бы она ни появлялась, всегда казалось, что вот пришла хозяйка и задает тон
веселью или какому-то взволнованно-напряженному состоянию. Казалось: вот-вот
должно что-то случиться, но обязательно — интересное. И люди глазели на нее в
ожидании... чего? Иногда она пела под банджо или ругалась хриплым голосом,
иногда танцевала или просто — ничего... И все равно, при ней не до скуки! Ее
глаза просто гипнотизировали. Вдруг хриплая сверхъестественная брань сыпалась с
ее как лук изогнутых, больших, но очень красивых губ. В лице ни кровинки, шея,
руки — все белое, и невольно начинаешь думать: а тело? Я узнала, что начинала
она с того, что была натурщицей. Говорили: не счесть, сколько художников прошли
через ее тело и написали ее портреты.
Несмотря на то что она себя так видоизменила, в ней проглядывало исконное
народное очарование француженки.
Жизнь моя проходила в работе, познаниях и развлечениях, но временами я была
озабочена тем, что у меня не получается интересная живопись в смысле цвета и
фактуры. Казалось, что я иду не вперед, а назад. И как результат недельной
работы получались стандартные ученические работы из категории
так себе
, и я
стала пропускать работу у Витти... Я захандрила, и мне захотелось побыть одной,
без моих милых, заботливых друзей. Пообщаться с Парижем, посмотреть не картины в
музеях (я, вероятно, слегка объелась этим), а просто всяческую жизнь, еще никем
не переваренную в живопись. Авось полегчает!
Вот я и садилась в первый попавшийся автобус и ехала до конечной остановки или
выплескивалась вместе с пассажирами на одной из остановок и узнавала Париж. Утрилло,
Писсарро, Марке, пригороды Ренуара и Клода Мо-не... Но когда же увижу все
по-своему?
Мои друзья, люди более взрослые, заметили перемену во мне, забеспокоились и
решили меня чем-нибудь отвлечь, сказали, что надоела работа у Витти, да и ВанДон-ген
почти не бывает, и они будут брать модель в мастерскую Ракицкого (она у
него большая) и договорились с натурщицей-индуской. Я рада была этому, и мы
бросились на холсты. Меня индуска вернула в рабочее состояние, и я за неделю
сделала два этюда в натуральную величину. Один выпросил у меня в 1914 году Вася
Каменский ', и вещь эта сохранилась в его семье до сих пор. В этих этюдах у меня
уже проявилось слегка и свое видение как будто. Но как найти себя? Вот об этом я
и думать-то всерьез не умела. Тогда хоть оправдание было — мне семнадцать.
Теперь думаю: надо очень много работать — и натолкнешься на себя (если в тебе
есть художник).
И вот, кроме моей растерянности в живописных делах, завладела мной любовь...
настоящая, бурная, первая любовь! Я подчинилась этой любви. Была страсть, было
счастье, и ревность, и отчаяние, и мысли о самоубийстве, и зависть к мужеству
Ромео и Джульетты... Существовала я умопомраченная, плененная любовью. До работы
ли тут было! Она была, но
во-вторых
!
Любовь довела меня до позорного поступка: я должна была отчитываться посылками
работ в Москву, а посылать было почти нечего. Я призналась (не в любви, хотя,
веро1
Каменский Василий Васильевич (1884—1961) — русский советский поэт. Один из
первых русских пилотов; ввел в обиход слово
самолет
. В раннем творчестве —
представитель русского футуризма.
ятно, они о ней догадывались) моим друзьям — они вошли в мое трудное положение и
сказали:
Такое может со всяким произойти, а работы посылать нужно — значит,
соберем работы, и вы их пошлете
. Кральевич и Матьяшев-ский своих работ не дали
— уж очень они были специфическими, а пошли по разным мастерским-школам и,
выменивая на чистые холсты и бумагу, принесли мне много разных этюдов натурщиц,
натурщиков, портретов и натюрмортов. Общее в них было то, что все они явно
ученические и явно бездарные.
Я особенно не капризничала и месяца три посылки родителям отправляла. Правда,
кое-что было все же мое. Отец после первой же посылки прислал мне грустное
письмо:
Прискорбно, что ты в растерянности — все вещи странно разные, да и
плохие. Что случилось?
А мама приписала:
Бедная моя Валюша, не огорчайся
очень, но папа прав, ты раньше интереснее работала
. Мне до сих пор неприятно и
стыдно.
1912 год, апрель. Надо уезжать в Москву. Грустно оставлять Париж и расставаться
с друзьями. В сердце моем отчаяние, ведь я расстаюсь с двумя любимыми —
человеком и городом, который я полюбила. Свидимся ли еще?
С чем же я уезжаю из Парижа? С
разбитым сердцем
— это плохо. А что же хорошего
от моего многомесячного пребывания в этом дивном городе — центре искусства?
Основное: я окончательно чувствую, что, если выживу, буду художником. Другого
пути для меня не может быть. Правда, никакого диплома у меня нет, а зачем он?
Вместо него я знаю, что довольно много знаю и не пропаду! А диплом... его даст
мне сама жизнь, когда и если он понадобится. А жизнь будет всегда учить: тюкнет
— и пожалуйста, еще кое-чему научилась; тюкнет — и опять что-то поняла, и так до
сих пор.
ВОЗВРАЩЕНИЕ БЛУДНОЙ ДОЧЕРИ
С замученным любовью сердцем, истерзанной ревностью душой я бросила Париж. Как
собака в свою будку, бежала в Москву зализывать раны, а если не поможет... есть
много примеров в прочитанных мною книгах, как прикончить нестерпимые, как
казалось, муки...
Ни родителям, ни первейшему другу Владе, вернувшись, я ничего не рассказала, но
они, присмотревшись, основное поняли, но имели такт не расспрашивать. Владя
во время моего отсутствия объединился с Анной Ивановной Чулковой (Нюра). Мы
познакомились (она позировала у Жуковского), понравились друг другу и часто
родственно виделись.
Со здоровьем плохо. Меня уговорили поехать в Крым, с моей бывшей учительницейфранцуженкой.
В Крыму я уже бывала с родителями. Мне нравился Симеиз с его
игрушками
природы: Кошка, Монах и в море стоящая скала Дива, на которую и
страшно и интересно было взбираться до самого верха (Монах развалился во время
землетрясения в 1926 году).
Кто-то посоветовал поселиться в пансионате
Вилла Панэе
. Наша большая комната
на
...Закладка в соц.сетях