Жанр: Юмор
Избранное в 2-х томах
...ть
назад. И был я тогда красивый и молодой, усики носил стоячие и нравился
себе. И все, знаете ли, ждал, когда мне счастье привалит. А года между
тем шли своим чередом, и ничего такого не происходило. Не заметил я, как
и женился, и как на свадьбе с жениными родственниками подрался, и как
жена после того дите родила. И как жена в свое время скончалась. И как
дите тоже скончалось. Все шло тихо и гладко. И особенного счастья в этом
не было.
Ну, а раз, 27 ноября, вышел я на работу, а после работы под вечер зашел
в трактир и спросил себе чаю.
Сижу и пью с блюдечка. И думаю: вот, дескать, года идут своим чередом,
а счастья-то и незаметно.
И только я так подумал - слышу разные возгласы. Оборачиваюсь - хозяин
машет рукой, и половой мальчишка машет рукой, а перед ними царский солдат
стоит и пытается к столику присесть. А его хозяин из-за столика выбивает
и не дозволяет сесть.
- Нету, - кричит, - вашему брату солдату не дозволено в трактирах за
столики присаживать. Мне за его штраф плати. Ступай себе, милый.
А солдат пьяный и все присаживается. А хозяин его выбивает. А солдат
родителей вспоминает.
- Я, - кричит, - такой же, как и не вы! Желаю за столик присесть.
Ну, посетители помогли - выперли солдата. А солдат схватил булыжник с
мостовой и как брызнет в зеркальное стекло. И теку.
А стекло зеркальное - четыре на три, и цены ему нету.
У хозяина руки и ноги подкосились. Присел он на корячки, головой мотает
и пугается на окно взглянуть.
- Что ж это, - кричит, - граждане? Разорил меня солдат. Сегодня суббота,
завтра воскресенье - два дня без стекла. Стекольщика враз не найти,
и без стекла посетители обижаются.
А посетители, действительно, обижаются:
- Дует, - говорят, - из пробитого отверстия. Мы пришли в тепле посидеть,
а тут эвон дыра какая.
Вдруг я кладу блюдечко на стол, закрываю шапкою чайник, чтоб он не
простыл, и равнодушно подхожу к хозяину.
- Я, - говорю, - любезный коммерсант, стекольщик.
Ну, обрадовался он, пересчитал в кассе деньги и спрашивает:
- А сколько эта музыка стоит? Нельзя ли из кусочков сладить?
- Нету, - говорю, - любезный коммерсант, из кусочков ничего не выйдет.
Требуется полное стекло четыре на три. А цена тому зеркальному
стеклу будет семьдесят пять целковых и бой мне. Цена, любезный коммерсант,
вне конкуренции и без запроса.
- Что ты, - говорит хозяин, - объелся? Садись, говорит, обратно за
столик и пей чай. За такую, говорит, сумму я лучше периной заткну отверстие.
И велит он хозяйке моментально бежать на квартиру и принести перину.
И вот приносят перину и затыкают. Но перина вываливается то наружу,
то вовнутрь и вызывает смех. А некоторые посетители даже обижаются -
дескать, темно, и некрасиво чай пить.
А один, спасибо, встает и говорит:
- Я, говорит, на перину и дома могу глядеть, на что мне ваша перина?
Ну, хозяин снова подходит ко мне и умоляет моментально бежать за
стеклом и дает деньги.
Чаю я не стал допивать, зажал деньги в руку и побежал.
Прибегаю в стекольный магазин - магазин закрывается. Умоляю и прошу -
впустили.
И все, как я и думал, и даже лучше: стекло четыре на три тридцать
пять рублей, за переноску - пять, итого сорок.
И вот стекло вставлено.
Допиваю я чай с сахаром, спрашиваю рыбную селянку, после - рататуй.
Съедаю все и, шатаясь, выхожу из чайной. А в руке чистых тридцать рублей.
Хочешь - на них пей, хочешь - на что хочешь.
Эх, и пил же я тогда. Два месяца пил. И покупки, кроме того, сделал:
серебряное кольцо и теплые стельки. Еще хотел купить брюки с блюзой, но
не хватило денег.
- Вот, дорогой товарищ, как видите, и в моей жизни было счастьишко.
Но только раз. А вся остальная жизнь текла ровно, и большого счастья не
было.
Иван Фомич замолчал и снова, неизвестно для чего, подмигнул мне.
Я с завистью посмотрел на своего дорогого приятеля. В моей жизни такого
счастья не было.
Впрочем, может, я не заметил.
1924
НЕ НАДО ИМЕТЬ РОДСТВЕННИКОВ
Два дня Тимофей Васильевич разыскивал своего племянника, Серегу Власова.
А на третий день, перед самым отъездом, нашел. В трамвае встретил.
Сел Тимофей Васильевич в трамвай, вынул гривенник, хотел подать кондуктору,
только глядит - что такое? Личность кондуктора будто очень знакомая.
Посмотрел Тимофей Васильевич - да! Так и есть - Сергей Власов
собственной персоной в трамвайных кондукторах.
- Ну! - закричал Тимофей Васильевич. - Серега! Ты ли это, друг ситный?
Кондуктор сконфузился, поправил, без всякой видимой нужды, катушки с
билетиками и сказал:
- Сейчас, дядя... билеты додам только.
- Ладно! Можно, - радостно сказал дядя. - Я обожду.
Тимофей Васильевич засмеялся и стал объяснять пассажирам:
- Это он мне родной родственник, Серега Власов. Брата Петра сын... Я
его семь лет не видел... сукинова сына...
Тимофей Васильевич с радостью посмотрел на племянника и закричал ому:
- А я тебя, Серега, друг ситный, два дня ищу. По городу роюсь. А ты
вон где! Кондуктором. А я и по адресу ходил. На Разночинную улицу. Нету,
отвечают. Мол, выбыл с адреса. Куда, отвечаю, выбыл, ответьте, говорю,
мне. Я его родной родственник. Не знаем, говорят... А ты вон где - кондуктором,
что ли?
- Кондуктором, - тихо ответил племянник.
Пассажиры стали с любопытством рассматривать родственника. Дядя
счастливо смеялся и с любовью смотрел на племянника, а племянник явно
конфузился и, чувствуя себя при исполнении служебных обязанностей, не
знал, что ему говорить и как вести себя с дядей.
- Так, - снова сказал дядя, - кондуктором, значит. На трамвайной линии?
- Кондуктором...
- Скажи какой случай! А я, Серега, друг ситный, сел в трамвай, гляжу
- что такое? Обличность будто у кондуктора чересчур знакомая. А это ты.
Ах, твою семь-восемь!.. Ну, я же рад... Ну, я же доволен...
Кондуктор потоптался на месте и вдруг сказал:
- Платить, дядя, нужно. Билет взять... Далеко ли вам?
Дядя счастливо засмеялся и хлопнул по кондукторской сумке.
- Заплатил бы! Ей-богу! Сядь я на другой номер или, может быть, вагон
пропусти - и баста - заплатил бы. Плакали бы мои денежки. Ах, твою
семь-восемь!.. А я еду, Серега, друг ситный, до вокзалу.
- Две станции, - уныло сказал кондуктор, глядя в сторону.
- Нет, ты это что? - удивился Тимофей Васильевич. - Ты это чего, ты
правду?
- Платить, дядя, надо, - тихо сказал кондуктор. - Две станции... Потому
как нельзя дарма, без билетов, ехать...
Тимофей Васильевич обиженно сжал губы и сурово посмотрел на племянника.
- Ты это что же - с родного дядю? Дядю грабишь?
Кондуктор тоскливо посмотрел в окно.
- Мародерствуешь, - сердито сказал дядя. - Я тебя, сукинова сына,
семь лет не видел, а ты чего это? Деньги требоваешь за проезд. С родного
дядю? Ты не махай на меня руками. Хотя ты мне и родной родственник, но я
твоих рук не испужался. Не махай, не делай ветру перед пассажирами.
Тимофей Васильевич повертел гривенник в руке и сунул его в карман.
- Что же это, братцы, такое? - обратился Тимофеи Васильевич к публике.
- С родного дядю требует. Две, говорит, станции... А?
- Платить надо, - чуть не плача сказал племянник. - Вы, товарищ дядя,
не сердитесь. Потому как не мой здесь трамвай. А государственный трамвай.
Народный.
- Народный, - сказал дядя, - меня это не касается. Мог бы ты, сукин
сын, родного дядю уважить. Мол, спрячьте, дядя, ваш трудовой гривенник.
Езжайте на здоровье. И не развалится от того трамвай. Я в поезде давеча
ехал... Не родной кондуктор, а и тот говорит: пожалуйста, говорит, Тимофей
Васильевич, что за счеты... Так садитесь... И довез... не родной...
Только земляк знакомый. А ты это что - родного дядю... Не будет тебе денег.
Кондуктор вытер лоб рукавом и вдруг позвонил.
- Сойдите, товарищ дядя, - официально сказал племянник.
Видя, что дело принимает серьезный оборот, Тимофей Васильевич всплеснул
руками, снова вынул гривенник, потом опять спрятал.
- Нет, - сказал, - не могу! Не могу тебе, сопляку, заплатить. Лучше
пущай сойду.
Тимофей Васильевич торжественно и возмущенно встал и направился к выходу.
Потом обернулся.
- Дядю... родного дядю гонишь, - с яростью сказал Тимофей Васильевич.
- Да я тебя, сопляка... Я тебя, сукинова сына... Я тебя расстрелять за
это могу. У меня много концов...
Тимофей Васильевич уничтожающе посмотрел на племянника и сошел с
трамвая.
ИГРА ПРИРОДЫ
Конечно, не всем жить в столицах. Некоторые, например, людишки запросто
живут на станции Рыбацкий поселок.
Удобств на этой станции, конечно, поменьше будет, чем в столице. Там,
скажем, проспектов нету. А вышел со станции и при по шпалам. А не хочешь
по шпалам - сиди всю жизнь на вокзале.
Один наш знакомый, коренной житель Рыбацкого поселка, не выдержал однажды
и пошел прогуляться. А дело было еще весной.
Так вышел он с вокзала и идет по шпалам. Весной было дело. В апреле.
Перед самой пасхой.
Идет он по шпалам. А дорога, сами знаете, какая - шпалы. А тут еще
весенняя слякоть, лужи. В сторону сойти, прямо скажем, нехорошо - утонуть
можно. Потому весна. Природа тает. Распускается.
Так вот, идет наш знакомый вдоль линии. Идет и о чем-то размечтался.
А дело, я говорю, весной было. После пасхи. В конце апреля. Птички порхают.
Чириканье такое раздается. Воздух этакий сумасшедший.
Вот идет, знаете, наш знакомый и думает: дескать, птичкам-то хорошо
сверху чирикать, а пусти птичку по шпалам - небось заглохнет.
Так вот он подумал и в эту минуту оступился в сторону. А дело, надо
сказать, еще весной было. На пасху. Мокро.
Оступился он в сторону и попал ногой в яму. И окунулся по колено в
воду.
Вынул ногу наш знакомый. Побледнел.
"Хорошо еще, - думает, - что я без барышни иду. А нуте, пусти меня с
барышней - срамота. Нога, сволочь, мокрая. Капает. Подштанники развязались.
Штрипки висят. Сапоги второй год не чищены. Морда жуткая. Срамота!"
Очень рассердился наш знакомый.
"Ах, так! - думает. - Колдобины с водой? На путях государственного
строительства. Пущай, значит, шпалы гниют? И народ пущай окунается? Так
и запишем".
Пришел наш знакомый домой. Разулся. И, разувшись, стал писать.
И написал небольшую обличительную заметку. И послал ее в "Красную газету".
Дескать, проходя и так далее, окунулся на путях строительства, и,
может быть, гниют шпалы...
Эта заметка была напечатана в конце апреля.
Вот тут-то и развернулись главные события со всей ужасной быстротой.
Пока заметку эту читали, да пока в правлении обсуждали, да пока комиссию
снаряжали - прошло четырнадцать лет.
Оно, конечно, прошло меньше. Но время сейчас бурное, переходное. Каждый
день за год сосчитать можно.
Одним словом, в начале июня комиссия выехала на станцию Рыбацкий поселок
обследовать пути.
Приехали. Видят - явная ложь. Никакой воды. Напротив того - пыльно.
Жара. И сухо, как в Сахаре.
Горько так комиссия про себя усмехнулась - дескать, до чего складно
врут люди, и отбыла.
В начале июля появилось в газете опровержение. Дескать, явная ложь и
выдумка. И вообще, дескать, никакой воды на станции не оказалось. Даже в
графине.
А в правлении и сейчас думают, что наш знакомый наврал.
Пущай думают. В правоте жить легче.
ПАЦИЕНТКА
В сельскую больницу Анисья приехала за тридцать верст.
Выехала на рассвете и в полдень остановилась у белого одноэтажного
дома.
- Хирург-то принимает? - спросила она мужика, сидевшего на крыльце.
- Хирург-то? - с интересом спросил мужик. - А ты не больна ли будешь?
- Больна, - ответила Анисья.
- Я, милая, тоже больной, - сказал мужик. - Пшеном объелся... Седьмым
записан.
Анисья привязала лошадь к плетню и вошла в больницу.
Больных принимал фельдшер Иван Кузьмич. Был он маленький, старенький
и ужасно знаменитый. Все вокруг знали его, хвалили и называли без причины
хирургом.
Анисья вошла к нему в комнату, низко поклонилась и присела на край
стула.
- Больна, что ли? - спросил Иван Кузьмич.
- Больна я, - сказала Анисья. - То есть вся насквозь больная. Каждая
косточка ноет и трясется. Сердце гниет заживо.
- С чего бы это? - равнодушно спросил фельдшер. - С каких пор?
- С осени, Иван Кузьмич. С самой осени. Осенью я заболела. Как, знаете
ли, супруг Димитрий Наумыч приехал из города, так я и заболела. Я
стою, например, возле стола и лепешки в муке валяю. Димитрий Наумыч любил
эти самые лепешки. Где-то, думаю, он теперь, Димитрий Наумыч-то? В
городе он советский депутат...
- Позволь, бабонька, - сказал фельдшер, - ври, да не завирайся. Чем
больна-то?
- Да я ж и говорю, - сказала Анисья, - стою возле стола, кручу лепешки...
Вдруг тетка Агафья, что баран, прибегает и рукой машет. "Иди, -
кричит, - Анисьюшка, иди поскорей. Твой-то никак приехал из города и
идет будто по улице с мешком и с палкой". Зашлось у меня сердце. Подкосились
ноги. Стою дурой и лепешки мну... Бросила после лепешки, выбежала
во двор. А во дворе солнце играет, играет. Воздух легкий. А налево, этак
у хлева, желтый теленок стоит и хвостишкой мух пугает. Взглянула я на
теленка - слезы каплют. Вот, думаю, Димитрий Наумыч-то обрадуется этому
самому желтому теленку...
- Позволь, - хмуро сказал фельдшер, - ты дело говори.
- Я ж и говорю, батюшка, Иван Кузьмич. Не сердись только. Дело я говорю...
Выбежала я за ворота. Гляжу этак, знаете ли, - налево церковь,
коза ходит, петух ножкой ворошит, а направо, по самой серединке, гляжу -
Димитрий Наумыч идет. Глянула я на него. Сердце закатилось, икота подступает.
Ой, думаю, мать честная, пресвятая богородица! Ой, думаю, тошненько!
А он-то идет серьезным, мелким шагом. Борода по воздуху треплется. И
платье городское на нем. И в штиблетах... Как увидела я штиблеты, будто
что оторвалось у меня внутри. Ой, думаю, куда ж я такая-то, необразованная,
гожусь ему в пару, если он, может, первый человек и депутат советский...
Встала я дурой у плетня и ногами не могу идти. Перебираю пальцами
плетень и стою. А он-то, Димитрий Наумыч, депутат советский, доходит до
меня мелким ходом и здоровается.
"Здравствуйте, - говорит, - Анисья Васильевна. Сколько, говорит, лет,
сколько зим не виделись с вами..."
Мне бы, дуре, мешок у Димитрия Наумыча схватить, а я гляжу на штиблеты
и не двигаюсь. Ой, думаю, отвык от меня мужик. Штиблеты носит. С городскими,
может, с комсомолками разговаривает.
А Димитрий Наумыч отвечает басом:
"Ох, говорит, какая ты есть. Темная, говорит, ты у меня, Анисья Васильевна.
Про что, говорит, я с тобой теперь разговаривать буду? Я, говорит,
человек просвещенный и депутат советский. Я, говорит, может, четыре
правила арифметики знаю. Дробь, говорит, умею... А ты, говорит, вон
какая! Небось, говорит, и фамилию не можешь подписывать на бумаге? Другой
бы очень просто бросил бы тебя за темноту и необразованность".
А я стою у плетня и лепечу слова: дескать, конечно, Димитрий Наумыч,
бросьте меня такую-то, что вам стоит.
А он берет меня за ручку и отвечает:
"Я шутку пошутил, Анисья Васильевна. Оставьте думать. Я, говорит, это
так. Что вы..."
Снова закатилось у меня сердце, икота подступает.
"Я, - говорю, - Димитрий Наумыч, будьте спокойны, тоже, конечно, могу
дробь узнать и четыре правила. Или фамилию на бумаге подписывать. Я, говорю,
не осрамлю вас, образованного..."
Фельдшер Иван Кузьмич встал со стула и прошелся по комнате.
- Ну, ну, - сказал он, - хватит, завралась... Чем болеешь-то?
- Болею-то? Да теперь ничего, Иван Кузьмич. Полегче будто стало теперь.
На здоровье не могу пожаловаться... А он-то, Димитрий Наумыч, говорит:
"Пошутил, говорит, я". Вроде как, значит, шутку он выразил.
- Ну да, пошутил, - сказал фельдшер. - Конечно, пошутил... Порошков,
может, тебе дать?
- А не надо, - сказала Анисья. - Спасибо тебе, Иван Кузьмич, за советы.
Мне, конечно, теперь сильно полегчала. Чувствительно спасибо. Досвиданьице.
И Анисья, оставив на столе кулек с зерном, пошла к двери. Потом вернулась.
- Дробь-то мне, Иван Кузьмич... Где мне про эту самую дробь-то теперь
узнать? К учителю, что ли, мне ехать?
- К учителю, - сказал фельдшер, вздыхая, - конечно, к учителю. Медицины
это не касается.
Анисья низко поклонилась и вышла на улицу.
БАНЯ
Говорят, граждане, в Америке бани отличные.
Туда, например, гражданин придет, скинет белье в особый ящик и пойдет
себе мыться. Беспокоиться даже не будет - мол, кража или пропажа, номерка
даже не возьмет.
Ну, может, иной беспокойный американец и скажет банщику:
- Гут бай, дескать, присмотри.
Только и всего.
Помоется этот американец, назад придет, а ему чистое белье подают -
стираное и глаженое. Портянки небось белее снега. Подштанники зашиты,
заплатаны. Житьишко!
А у нас бани тоже ничего. Но хуже. Хотя тоже мыться можно.
У нас только с номерками беда. Прошлую субботу я пошел в баню (не
ехать же, думаю, в Америку), - дают два номерка. Один за белье, другой
за пальто с шапкой.
А голому человеку куда номерки деть? Прямо сказать - некуда. Карманов
нету. Кругом - живот да ноги. Грех один с номерками. К бороде не привяжешь.
Ну, привязал я к ногам по номерку, чтоб не враз потерять. Вошел в баню.
Номерки теперича по ногам хлопают. Ходить скучно. А ходить надо. Потому
шайку надо. Без шайки какое же мытье? Грех один.
Ищу шайку. Гляжу, один гражданин в трех шайках моется. В одной стоит,
в другой башку мылит, а третью левой рукой придерживает, чтоб не сперли.
Потянул я третью шайку, хотел, между прочим, ее себе взять, а гражданин
не выпущает.
- Ты что ж это, - говорит, - чужие шайки воруешь? Как ляпну, говорит,
тебе шайкой между глаз - не зарадуешься.
Я говорю:
- Не царский, говорю, режим шайками ляпать. Эгоизм, говорю, какой.
Надо же, говорю, и другим помыться. Не в театре, говорю.
А он задом повернулся и моется.
"Не стоять же, - думаю, - над его душой. Теперича, думаю, он нарочно
три дня будет мыться".
Пошел дальше.
Через час гляжу, какой-то дядя зазевался, выпустил из рук шайку. За
мылом нагнулся или замечтался - не знаю. А только тую шайку я взял себе.
Теперича и шайка есть, а сесть негде. А стоя мыться - какое же мытье?
Грех один.
Хорошо. Стою стоя, держу шайку в руке, моюсь.
А кругом-то, батюшки-светы, стирка самосильно идет. Один штаны моет,
другой подштанники трет, третий еще что-то крутит. Только, скажем, вымылся
- опять грязный. Брызжут, дьяволы. И шум такой стоит от стирки -
мыться неохота. Не слышишь, куда мыло трешь. Грех один.
"Ну их, - думаю, - в болото. Дома домоюсь".
Иду в предбанник. Выдают на номер белье. Гляжу - все мое, штаны не
мои.
- Граждане, - говорю. - На моих тут дырка была. А на этих эвон где.
А банщик говорит:
- Мы, говорит, за дырками не приставлены. Не в театре, говорит.
Хорошо. Надеваю эти штаны, иду за пальто. Пальто не выдают - номерок
требуют. А номерок на ноге забытый. Раздеваться надо. Снял штаны, ищу
номерок - нету номерка. Веревка тут, на ноге, а бумажки нет. Смылась бумажка.
Подаю банщику веревку - не хочет.
- По веревке, - говорит, - не выдаю. Это, говорит, каждый гражданин
настрижет веревок - польт не напасешься. Обожди, говорит, когда публика
разойдется - выдам, какое останется.
Я говорю:
- Братишечка, а вдруг да дрянь останется? Не в театре же, говорю. Выдай,
говорю, по приметам. Один, говорю, карман рваный, другого нету. Что
касаемо пуговиц, - то, говорю, верхняя есть, нижних же не предвидится.
Все-таки выдал. И веревки не взял.
Оделся я, вышел на улицу. Вдруг вспомнил: мыло забыл.
Вернулся снова. В пальто не впущают.
- Раздевайтесь, - говорят.
Я говорю:
- Я, граждане, не могу в третий раз раздеваться. Не в театре, говорю.
Выдайте тогда хоть стоимость мыла.
Не дают.
Не дают - не надо. Пошел без мыла.
Конечно, читатель может полюбопытствовать: какая, дескать, это баня?
Где она? Адрес?
Какая баня? Обыкновенная. Которая в гривенник.
НЕРВНЫЕ ЛЮДИ
Недавно в нашей коммунальной квартире драка произошла. И не то что
драка, а целый бой. На углу Глазовой и Боровой.
Дрались, конечно, от чистого сердца. Инвалиду Гаврилову последнюю
башку чуть не оттяпали.
Главная причина - народ очень уж нервный. Расстраивается по мелким
пустякам. Горячится. И через это дерется грубо, как в тумане.
Оно, конечно, после гражданской войны нервы, говорят, у народа завсегда
расшатываются. Может, оно и так, а только у инвалида Гаврилова от
этой идеологии башка поскорее не зарастет.
А приходит, например, одна жиличка, Марья Васильевна Щипцова, в девять
часов вечера на кухню и разжигает примус. Она всегда, знаете, об
это время разжигает примус. Чай пьет и компрессы ставит.
Так приходит она на кухню. Ставит примус перед собой и разжигает. А
он, провались совсем, не разжигается.
Она думает: "С чего бы он, дьявол, не разжигается? Не закоптел ли,
провались совсем!"
И берет она в левую руку ежик и хочет чистить.
Хочет она чистить, берет в левую руку ежик, а другая жиличка, Дарья
Петровна Кобылина, чей ежик, посмотрела, чего взято, и отвечает:
- Ежик-то, уважаемая Марья Васильевна, промежду прочим, назад положьте.
Щипцова, конечно, вспыхнула от этих слов и отвечает:
- Пожалуйста, отвечает, подавитесь, Дарья Петровна, своим ежиком.
Мне, говорит, до вашего ежика дотронуться противно, не то что его в руку
взять.
Тут, конечно, вспыхнула от этих слов Дарья Петровна Кобылина. Стали
они между собой разговаривать. Шум у них поднялся, грохот, треск.
Муж, Иван Степаныч Кобылин, чей ежик, на шум является. Здоровый такой
мужчина, пузатый даже, но, в свою очередь, нервный.
Так является это Иван Степаныч и говорит:
- Я, говорит, ну, ровно слон работаю за тридцать два рубля с копейками
в кооперации, улыбаюсь, говорит, покупателям и колбасу им отвешиваю,
и из этого, говорит, на трудовые гроши ежики себе покупаю, и нипочем то
есть не разрешу постороннему чужому персоналу этими ежиками воспользоваться.
Тут снова шум, и дискуссия поднялась вокруг ежика. Все жильцы, конечно,
поднаперли в кухню. Хлопочут. Инвалид Гаврилыч тоже является.
- Что это, - говорит, - за шум, а драки нету?
Тут сразу после этих слов и подтвердилась драка. Началось.
А кухонька, знаете, узкая. Драться неспособно. Тесно. Кругом кастрюли
и примуса. Повернуться негде. А тут двенадцать человек вперлось. Хочешь,
например, одного по харе смазать - троих кроешь. И, конечное дело, на
все натыкаешься, падаешь. Не то что, знаете, безногому инвалиду - с тремя
ногами устоять на полу нет никакой возможности.
А инвалид, чертова перечница, несмотря на это, в самую гущу вперся.
Иван Степаныч, чей ежик, кричит ему:
- Уходи, Гаврилыч, от греха. Гляди, последнюю ногу оборвут.
Гаврилыч говорит:
- Пущай, говорит, нога пропадает! А только, говорит, не могу я теперича
уйти. Мне, говорит, сейчас всю амбицию в кровь разбили.
А ему, действительно, в эту минуту кто-то по морде съездил. Ну, и не
уходит, накидывается. Тут в это время кто-то и ударяет инвалида кастрюлькой
по кумполу. Инвалид - брык на пол и лежит. Скучает.
Тут какой-то паразит за милицией кинулся. Является мильтон. Кричит:
- Запасайтесь, дьяволы, гробами, сейчас стрелять буду!
Только после этих роковых слов народ маленько очухался. Бросился по
своим комнатам.
"Вот те, - думают, - клюква, с чего ж это мы, уважаемые граждане, разодрались?"
Бросился народ по своим комнатам, один только инвалид Гаврилыч не
бросился. Лежит, знаете, на полу скучный. И из башки кровь каплет.
Через две недели после этого факта суд состоялся.
А нарсудья тоже нервный такой мужчина попался - прописал ижицу.
СЛУЧАЙ В ПРОВИНЦИИ
Многое я перепробовал в своей жизни, а вот циркачом никогда не был.
И только однажды публика меня приняла за циркачатрансформатора.
Не знаю, как сейчас, а раньше ездили по России такие специалисты-трансформаторы.
Они, скажем, выходили на эстраду, почтительнейше
раскланивались с публикой, затем, убравшись на одно мгновение за кулисы,
снова появлялись, но уже в другом костюме, с другим голосом и в другой
роли.
Вот за такого трансформатора однажды меня и приняли.
Это было в революцию, в двадцатом или двадцать первом году.
Хлеб был тогда чрезвычайно дорог.
За фунт хлеба в Питере запрашивали два полотенца, три простыни или
трехрядную гармонь.
А потому однажды осенью поэт-имажинист Николай Иванов, пианистка Маруся
Грекова, я и лирический поэт Дмитрий Цензор выехали из Питера в поисках
более легкого хлеба.
Мы решили объехать с пестрой музыкально-литературной программой ряд
южных советских городов.
Мы ехали своим "чистым искусством" заработать кусок ржаного солдатского
хлеба.
И в конце сентября, снабженные всякими мандатами и документами, мы
выехали из Питера в теплушке, взяв направление на юго-восток.
Ехали долго.
В дороге подробно распределили свои роли и продумали программу.
Решено было так. Первым номером выступает пианистка Маруся с легкими
музыкальными вещицами. Она дает, так сказать, верный художественный тон
всему нашему вечеру. Вторым номером - имажинист. Он вроде как усложняет
нашу программу, давая понять своими стихами, что искусство не всегда
доступно народу.
Засим я - с юмористическими рассказами. И наконец лирический поэт
Дмитрий Цензор. Он, так сказать, лаком покрывает всю нашу программу. Он
создает впечатление легкого, тонкого вечера.
Программа была составлена замечательно.
- Товарищи! - говорил имажинист. - Мы первые в Советской России на
верном пути. Мы сознательно снижаемся до масс, мы внедряемся в самую гущу.
Этой программой мы докажем, что чистое искусство не пропадет. За нами
стоит народ.
Пианистка Маруся молча слушала и, для практики, пальчиками на своих
коленях разыгрывала какой-то сложный мотив.
Я покуривал махорку с чаем и печально сплевывал на пол зеленую едкую
слюну.
А поэт Дмитрий Цензор говорил мечтательно:
- Чистое искусство народу необходимо...
...Поділитися у соцмережах