Жанр: Юмор
Москва-петушки
...-то шепчутся, на меня глядя, как-то смотрят за
мной, если я куда пойду. Странно мне было это и даже чуть тревожно... И на
их физиономиях я читал ту же озабоченность и будто даже страх... "В чем
дело? - терзался я, - отчего это так?"
И вот - наступил вечер, когда я понял, в чем дело и отчего это так.
Я, помнится, в этот день даже и не вставал с постели: я выпил пива, и
затосковал. Просто: лежал и тосковал.
И вижу: все четверо потихоньку меня обсаживают - двое сели на стулья
у изголовья, а двое в ногах. И смотря мне в глаза, смотря с упреком,
смотрят с ожесточением людей, не могущих постигнуть какую-то заключенную
во мне тайну... Не иначе, как что-то случилось.
- Послушай-ка, - сказали они, - ты это брось.
- Что "брось"?.. - я изумился и чуть привстал.
- Брось считать, что ты выше других... что мы мелкая сошка, а ты Каин
и Манфред...
- Да с чего вы взяли!..
- А вот с того и взяли. Ты пиво сегодня пил?
Чухлинка - Кусково.
- Пил.
- Много пил?
- Много.
- Ну так вставай и иди.
- Да куда "иди"?
- Будто не знаешь! Получается так - мы мелкие козявки и подлецы, а ты
Каин и Манфред...
- Позвольте, - говорю, - я этого не утверждал...
- Нет, утверждал. Как ты поселился к нам - ты каждый день это
утверждаешь. Не словом, но делом. Даже не делом, а отсутствием этого дела.
Ты негативно это утверждаешь...
- Да какого "дела"? Каким "отсутствием"? - я уж от изумления совсем
глаза распахнул...
- Да известно какого дела. По ветру ты не ходишь - вот что. Мы сразу
почувствовали: что-то неладно. С тех пор как ты поселился, мы никто ни
разу не видели, чтобы ты в туалет пошел. Ну, ладно, по большой нужде еще
ладно! Но ведь ни разу даже по малой... даже по малой!
И все это было сказано без улыбки, тоном до смерти оскорбленным
- Нет, ребята, вы меня неправильно поняли...
- Нет, мы тебя правильно поняли...
- Да нет же, не поняли. Не могу же я, как вы: встать с постели,
сказать во всеуслышание: "Ну, ребята, я ...ать пошел!" или "Ну, ребята, я
...ать пошел!" Не могу же я так...
- Да почему же ты не можешь! Мы - можем, а ты - не можешь! Выходит,
ты лучше нас! Мы грязные животные, а ты, как лилея!..
- Да нет же... Как бы это вам объяснить...
- Нам нечего объяснять... нам все ясно.
- Да вы послушайте... поймите же... в этом мире есть вещи...
- Мы не хуже тебя знаем, какие есть вещи, а каких вещей нет...
И я никак не мог их ни в чем. Они своими угрюмыми взглядами пронзали
мне душу... Я начал сдаваться...
- Ну, конечно, я тоже могу... я тоже мог бы...
- Вот-вот. Значит, ты - можешь, как мы. А мы, как ты - не можем. Ты,
конечно, все можешь, а мы ничего не можем. Ты Манфред, ты Каин, а мы как
плевки у тебя под ногами...
- Да нет, нет. - Тут уж я совсем запутался. - В этом мире есть вещ
и... есть такие сферы... нельзя же так просто: встать и пойти. Потому что
самоограничение, что ли?.. есть такая заповеданность стыда, со времен
Ивана Тургенева... и потом - клятва на Воробьевых горах... И после этого
встать и сказать: "Ну, ребята, ...." Как-то оскорбительно... Ведь если у
кого щепетильное сердце...
Они, все четверо, глядели на меня уничтожающе. Я пожал плечами и
безнадежно затих.
- Ты это брось про Ивана Тургенева. Говори, да не заговаривайся, сами
читали. А ты лучше вот что скажи: ты пиво сегодня пил?
- Пил.
- Сколько кружек?
- Две больших и одну маленькую.
- Ну, так вставай и иди. Чтобы мы все видели, что ты пошел. Не унижай
нас и не мучь. Вставай и иди.
Ну что ж, я встал и пошел. Не для того, чтобы облегчить себя. Для
того, чтобы их облегчить. А когда вернулся, один из них мне сказал: "С
такими позорными взглядами ты вечно будешь одиноким и несчастным".
Да. И он был совершенно прав. Я знаю многие замыслы Бога, но для чего
он вложил в меня столько целомудрия, я до сих пор так и не знаю. А это
целомудрие - самое смешное! - это целомудрие толковалось так навыворот,
что мне отказыли даже в самой элементарной воспитанности.
Например, в Павлово-Посаде. Меня подводят к дамам и представляют так:
- А вот это тот самый знаменитый Веничка Ерофеев. Он знаменит очень
многим. Но больше всего, конечно, тем знаменит, что за всю свою жизнь ни
разу не пукнул...
- Как! Ни разу!! - удивляются дамы и во все глаза меня рассматривают.
- Ни ра-зу!!
Я, конечно, начинаю конфузиться. Я не могу при дамах не конфузиться.
Я говорю:
- Ну, как то есть ни разу! Иногда ... все-таки...
- Как!! - еще больше удивляются дамы. - Ерофеев - и... странно
подумать!.. "Иногда все-таки!"
Я от этого окончательно теряюсь, я говорю примерно так:
- Ну... а что в этом такого я же... это ведь - пукнуть - это ведь так
ноуменально... Ничего в этом феноменального нет - в том, чтобы пукнуть...
- Вы только подумайте! - обалдевают дамы.
А потом трезвонят по всей петушинской ветке: "Он все это делает
вслух, и говорит, что это не плохо он делает! Что это он делает хорошо!
Ну, вот видите. И так всю жизнь. Всю жизнь довлеет надо мной этот
кошмар - кошмар, заключающийся в том, что понимают тебя не превратно, нет
- "превратно" бы еще ничего! - но именно строго наоборот, то есть
совершенно по-свински, то есть антиномично.
Я многое мог бы рассказать по этому предмету, но если я буду
рассказывать все - я растяну до самых Петушков. А лучше я не буду
рассказывать все, а только один-единственный случай, потому что он самый
свежий: о том, как неделю тому назад меня сняли с бригадирского поста за
"внедрение порочной системы индивидуальных графиков". Все наше московское
управление сотрясается от ужаса, стоит им вспомнить об этих графиках. А
чего же тут ужасного, казалось бы!
Да! Где это мы сейчас едем?..
Кусково! Мы чешем без остановки через Кусково! По такому случаю
следовало бы мне еще раз выпить, но я лучше сначала вам расскажу,
Кусково - Новогиреево.
а потом уж пойду и выпью.
Итак. Неделю тому назад меня скинули с бригадирства, а пять недель
тому назад - назначили. За четыре недели, сами понимаете, крутых перемен
не введешь, да я и не вводил никаких крутых перемен, а если кому
показалось, что я вводил, так поперли меня все-таки не за крутые перемены.
Дело началось проще. До меня наш производственный процесс выглядел
следующим образом: с утра мы садились и играли в сику, на деньги (вы
умеете играть в сику?). Так. Потом вставали, разматывали барабан с
кабелем, и кабель укладывали под землю. А потом - известное дело:
садились, и каждый по-своему убивал свой досуг, ведь все-таки у каждого
своя мечта и свой темперамент: один - вермут пил, другой, кто попроще -
одеколон "Свежесть", а кто с претензией - пил коньяк в международном
аэропорту Шереметьево. И ложились спать.
А наутро так: сначала садились и пили вермут. Потом вставали и
вчерашний кабель вытаскивали из-под земли и выбрасывали, потому что он уже
весь мокрый был, конечно. А потом - что же? - потом садились играть в
сику, на деньги. Так и ложились спать, не доиграв.
Рано утром уже будили друг друга: "Леха! Вставай в сику играть!"
"Славик, вставай доигрывать вчерашнюю сику!" Вставали, доигрывали в сику.
А потом - ни свет, ни заря, ни "Свежести" не попив, ни вермуту, хватали
барабан с кабелем и начинали его разматывать, чтобы он до завтра отмок и
пришел в негодность. А уж потом - каждый за свой досуг, потому что у
каждого свои идеалы. И так все сначала.
Став бригадиром, я упростил этот процесс до мыслимого предела. Теперь
мы делали вот как: один день играли в сику, другой - пили вермут, на
третий день опять в сику, на четвертый - опять вермут. А тот, кто с
интеллектом - тот и вовсе пропал в аэропорту Шереметьево: сидел и коньяк
пил. Барабана мы, конечно, и пальцем не трогали, - да если бы я и
предложил барабан тронуть, они все рассмеялись бы, как боги, а потом били
бы меня кулаками по лицу, ну а потом разошлись бы: кто в сику играть, на
деньги, кто вермут пить, а кто "Свежесть".
И до времени все шло превосходно: мы им туда раз в месяц посылали
соцобязательства, а они нам жалованье два раза в месяц. Мы, например,
пишем: по случаю предстоящего столетия обязуемся покончить с
производственным травматизмом. Или так: по случаю славного столетия
добъемся того, чтобы каждый шестой обучался заочно в высшем учебном
заведении... А уж какой там травматизм и заведения, если мы за сикой
белого света не видим, и нас всего пятеро!
О, свобода и равенство! О, братство и иждивенчество! О, сладость
неподотчетности! О, блаженнейшее время в жизни моего народа - время от
открытия и до закрытия магазинов!
Отбросив стыд и дальние заботы, мы жили исключительно духовной
жизнью. Я расширял им кругозор по мере сил, и им очень нравилось, когда я
им его расширял: особенно во всем, что касается Израиля и арабов. Тут они
были в совершенном восторге - восторге от Израиля, в восторге от арабов, и
от Голанских высот в особенности. А Аббэ Эбан и Моше Даян с языка у них не
сходили. Приходят они утром с блядок, например, а один у другого
спрашивает: "Ну как? Нинка из 13-ой комнаты даян эбан? А тот отвечает с
самодовольною усмешкою: "Куда ж она, падла, денется? Конечно, даян."
А потом (слушайте), а потом, когда они узнали, отчего умер Пушкин, я
дал им почитать "Соловьиный сад", поэму Александра Блока. Там в центре
поэмы, если, конечно, отбросить в сторону все эти благоуханные плеча и
неозаренные туманы и розовые башни в дымных ризах, там в центре поэмы
лирический персонаж, уволенный с работы за пьянку, блядки и прогулы. Я
сказал им: "Очень своевременная книга, - сказал, - вы прочтете ее с
большой пользой для себя". Что ж ? они прочли. Но, вопреки всему, она на
них сказалась удручающе: во всех магазинах вермут был забыт, международный
аэропорт Шереметьево был забыт, - и восторжествовала "Свежесть", все пили
только "Свежесть".
О, беззаботность! О, птицы небесные, не собирающие в житницы! О,
краше Соломона одетые полевые лилии! - Они выпили всю "Свежесть" от
станции Долгопрудная до международного аэропорта Шереметьево!
И вот тут-то меня озарило" да ты просто бестолочь, Веничка, ты
круглый дурак; вспомни, ты читал у какого-то мудреца, что Господь Бог
заботится только о судьбе принцев, предоставляя о судьбе народов
заботиться принцам. А ведь ты бригадир и, стало быть, "маленький принц".
Где же твоя забота о судьбе твоих народов? Да смотрел ли ты в души этих
паразитов, в потемки душ этих паразитов? Диалектика сердца этих четверых
мудаков - известна ли тебе? Если б была известна, тебе было б понятнее,
что общего у "Соловьиного сада" со "Свежестью" и почему "Соловьиный сад"
не сумел ужиться ни с сикой, ни с вермутом, тогда как с ними прекрасно
уживались и Моше Даян и Аббэ Эбан!..
И вот тогда-то я ввел свои пресловутые "индивидуальные графики", за
которые меня, наконец, и поперли...
Новогиреево - Реутово.
Сказать ли вам, что это были за графики? Ну, это очень просто: на
веленевой бумаге, черной тушью, рисуются две оси - одна ось
горизонтальная, другая вертикальная. На горизонтальной откладываются
последовательно все рабочие дни истекшего месяца, а на вертикальной -
количество выпитых граммов, и перерасчете на чистый алкоголь.
Учитыввалось, конечно, только выпитое на производстве и до него, поскольку
выпитое вечером - величина для всех более или менее постоянная и для
серьезного исследователя не может представить интереса.
Итак, по истечении месяца рабочий подходит ко мне с отчетом: в
такой-то день выпито того-то и столько-то, в другой - столько-то и
того-то. А я, черной тушью и на веленевой бумаге, изображаю все это
красивою диаграммою. Вот, полюбуйтесь, например, это линия комсомольца
Виктора Тотошкина:
А это Алексей Блиндяев, член КПСС с 1936 г., потрепанный старый хрен:
А вот уж это - ваш покорный слуга, экс-бригадир монтажников ПТУСа -
автор поэмы "Москва - Петушки"
Ведь правда, интересные линии. Даже для самого поверхностного взгляда
- интересные? У одного - Гималаи, Тироль, бакинские промыслы или даже верх
Кремлевской стены, которую я , впрочем, никогда не видел.
У другого: предрассветный бриз на реке Кама, тихий всплеск и бисер
фонарной ряби. У третьего - биение гордого сердца, песня о буревестнике и
девятый вал. И все это - если видеть только внешнюю форму линий.
А тому, кто пытлив (ну вот мне, например), эти линии выбалтали все,
что только можно выболтать о человеке и о человеческом сердце: все его
качества, от сексуальных до деловых, все его ущербы, деловые и
сексуальные. И степень его уравновешенности, и способность к
предательству, и все тайны подсознательного, если только были эти тайны.
Душу каждого мудака я теперь рассматривал со вниманием, пристально и
в упор. Но не очень долго рассматривал: в один злосчастный день у меня со
стола исчезли все мои диаграммы. Оказалось: эта старая шпала, Алексей
Блиндяев, член КПСС с 1936 г., в тот день отсылал в управление наше новое
соцобязательство, где все мы клялись по случаю предстоящего столетия быть
в быту такими же, как на производстве - и, сдуру ли или спьяну, он в тот
же конверт вложил и мои индивидуальные графики.
Я, как только заметил пропажу, выпил и схватился за голову. А там, в
управлении, тоже - получили пакет, схватились за голову, выпили и в тот же
день въежали на москвиче в расположение нашего участка. Что они
обнаружили, вломившись к нам в контору? они ничего не обнаружили, кроме
Лехи и Стасика: Леха дремал на полу, свернувшись клубочком, а Стасик
блевал. В четверть часа все было решено: моя звезда, вспыхнувшая на четыре
недели, закатилась. Распятие совершилось - ровно через тридцать дней после
вознесения. Один только месяц от моего Тулона до моей Елены. Короче , они
меня разжаловали, а на место мое назначили Алексея Блиндяева, этого
дряхлого придурка, члена КПСС с 1936 г. А он, тут же после назначения,
проснулся на своем полу, попросил у них рупь - они ему рупь не дали.
Стасик перестал блевать и тоже попросил рупь - они и ему не дали. Попили
красного вина, сели в свой москвич и уехали обратно.
И вот - я торжественно объявляю: до конца моих дней я не предприму
ничего, чтобы повторить мой печальный опыт возвышения. Я остаюсь внизу, и
снизу плюю на всю вашу общественную лестницу. Да. На каждую ступеньку
лестницы - по плевку. Чтобы по ней подыматься, надо быть пидорастом,
выкованным из чистой стали с головы до пят. А я - не такой.
Как бы то ни было - меня поперли. Меня, вдумчивого принца -
аналитика, любовно перебирающего души своих людей, меня - снизу - сочли
штрейкбрехером и коллаборационистом, а сверху - лоботрясом с
неуравновешенной психикой. Низы не хотели меня видеть, а верхи не могли
без смеха обо мне говорить. "Верхи не могли, а низы не хотели". Что это
предвещает, знатоки истинной философии истории? Совершенно верно: в
ближайший же аванс меня будут физдить, по законам добра и красоты, а
ближайший аванс - послезавтра, а значит - послезавтра меня измудохают.
- Фффу!
- Кто сказал "Фффу"? Это, вы, ангелы, сказали "Фффу"?
- Да, это мы сказали. Фффу, Веня, как ты ругаешься!!
- Да, как же, посудите сами, как не ругаться! Весь этот житейский
вздор так надломил меня, что я с того самого дня не просыхаю. Я и до этого
не сказать, чтоб очень просыхал, но во всяком случае, я хоть запоминал,
что я пью и в какой последовательности, а теперь и этого не могу упомнит
ь... У меня все полосами, все в жизни как-то полосами: то не пью неделю
подряд, то пью потом 40 дней, потом опять четыре дня не пью, а потом опять
шесть месяцев пью без единого роздыха... Вот и теперь...
- Мы понимаем, мы все понимаем. Тебя оскорбили, и твое прекрасное
сердце...
Да, да, в тот день мое прекрасное сердце целых полчаса боролось с
рассудком. Как в трагедиях Пьера Корнеля, поэта-лауреата: долг борется с
сердечным влечением. Только у меня наоборот: сердечное влечение боролось с
рассудком и долгом. Сердце мне говорило: "Тебя обидели, тебя сравняли с
говном. Поди, Веничка, и напейся. Встань и поди напейся как сука". Так
говорило мое прекрасное сердце. А мой рассудок? он брюзжал и упорствовал"
"Ты не встанешь, Ерофеев, ты никуда не пойдешь и ни капли не выпьешь". А
сердце на это: "Ну ладно, Веничка, ладно. Много пить не надо, не надо
напиваться как сука: а выпей четыреста грамм и завязывай". "Никаких грамм!
" - отчеканивал рассудок. - "Если уж без этого нельзя, поди и выпей три
кружки пива; а о граммах своих, Ерофеев, и помнить забудь." А сердце
заныло: "Ну хоть двести грамм. Ну...
Реутово - Никольское.
ну, хоть сто пятьдесят..." И тогда рассудок: "Ну, хорошо, Веня, -
сказал, - хорошо, выпей сто пятьдесят, только никуда не ходи,
сиди дома..."
Что же вы думаете? Я выпил сто пятьдесят и усидел дома? Ха-ха. Я с
этого дня пил по тысяче пятьсот каждый день, чтобы усидеть дома, и
все-таки не усидел. Потому что на шестой день размок уже настолько, что
исчезла грань между рассудком и сердцем, и оба в голос мне затвердили:
"Поезжай, поезжай в Петушки! В Петушках - твое спасение и радость твоя,
поезжай."
"Петушки" - это место, где не умолкают птицы, ни днем, ни ночью, где
ни зимой, ни летом не отцветает жасмин. Первородный грех - может, он и был
- там никого не тяготит. Там даже у тех, кто не просыхает по неделям,
взгляд бездонен и ясен..."
"Там каждую пятницу, ровно в одиннадцать, на вокзальном перроне, меня
встречает эта девушка с глазами белого цвета, - белого, переходящего в
белесый, - эта любимейшая из потаскух, эта белобрысая дьяволица. А сегодня
пятница, и меньше чем через два часа будет ровно одиннадцать, и будет она,
и будет вокзальный перрон, и этот белесый взгляд, в котором нет ни
совести, ни стыда. Поезжайте со мной - о, вы такое увидите!.."
"Да и что я оставил - там, откуда уехал и еду? Пару дохлых портянок и
казенные брюки, плоскогубцы и рашпиль, аванс и накладные расходы, - вот
что оставил! А что впереди? что в Петушках на перроне? - а на перроне
рыжие ресницы, опущенные ниц, и колыхание форм, и коса от затылка до попы.
А после перрона - зверобой и портвейн, блаженства и корчи, восторги и
судороги. Царица небесная, как далеко еще до Петушков!"
"А там, за Петушками, где сливается небо и земля, и волчица воет на
звезды, - там совсем другое, но то же самое: там в дымных и вшивых
хоромах, неизвестный этой белесой, распускается мой младенец, самый пухлый
и самый кроткий из всех младенцев. Он знает букву "ю" и за это ждет от
меня орехов. Кому из вас в три года была знакома буква "ю"? Никому: вы и
теперь-то ее толком не знаете. А вот он - знает,и никакой за это награды
не ждет, кроме стакана орехов.
- Помолитесь, ангелы, за меня. Да будет светел мой путь, да не
преткнусь о камень, да увижу город, по которому столько томился. А пока -
вы уж простите меня - пока присмотрите за моим чемоданчиком, я на десять
минут отлучусь. Мне нужно выпить кубанской, чтобы не угасить порыв.
И вот - я снова встал и через половину вагона прошел на площадку.
И пил уже не так, как пил у Карачарова, нет, теперь я пил без тошноты
и без бутерброда, из горлышка, запрокинув голову, как пианист, и с
сознанием величия того, что еще только начинается и чему еще предстоит
быть.
Никольское - Салтыковская.
- Не в радость обратятся тебе эти тринадцать глотков, - подумал я
делая тринадцатый глоток.
- Ты ведь знаешь и сам, что вторая по счету утренняя доза, если ее
пить из горлышка, - омрачает душу, пусть ненадолго, только до третьей
дозы, выпитой из стакана, - но все-таки омрачает. Тебе ли этого не знать?
- Ну, пусть. Пусть светел твой завтрашний день. Пусть твое завтра
будет еще светлее. Но почему же смущаются ангелы, чуть только ты
заговоришь о радостях на петушинском перроне и после?
- Что ж они думают? - Что меня там никто не встретит? или поезд
повалится под откос? или в Купавне высадят контролеры? или где-нибудь у
105-го километра я задремлю от вина, и меня, сонного, удавят, как
мальчика? или зарежут, как девочку? Почему же ангелы смущаются и молчат?
Мое завтра светло. Да. Наше завтра светлее, чем наше вчера и наше сегодня.
Но кто поручится, что наше послезавтра не будет хуже нашего позавчера?
- Вот-вот! Ты хорошо это, Веничка, сказал. Наше завтра и так далее.
Очень складно и умно ты это сказал, ты редко говоришь так складно и умно.
- И вообще, мозгов в тебе не очень много. Тебе ли, опять же, этого не
знать? Смирись, Веничка, хотя бы на том, что твоя душа вместительнее ума
твоего. Да и зачем тебе ум, если у тебя есть совесть и сверх того еще
вкус? Совесть и вкус - это уже так много, что мозги становятся прямо
излишними.
- А когда ты в первый раз заметил, Веничка, что ты дурак?
- А вот когда. Когда я услышал одновременно сразу два полярных
упрека: и в скучности, и в легкомыслии. Потому что если человек умен и
скучен, он не опустится до легкомыслия. А если он легкомысленен, да умен -
он скучным быть себе не позволит. А вот я, рохля, как-то сумел сочетать.
И сказать, почему? Потому что я болен душой, но не подаю и вида.
Потому что с тех пор, как помню себя, я только и делаю, что симулирую
душевное здоровье, каждый миг, и на это расходую все (все без остатка) и
умственные, и физические, и какие угодно силы. Вот оттого и скушен. Все, о
чем вы говорите, все, что повседневно вас занимает, мне бесконечно
постороннее. Да. А о том, что меня занимает, - об этом никогда и никому не
скажу ни слова. Может, из боязни прослыть стебанутым, может еще отчего, но
все-таки - ни слова.
- Помню, еще очень давно, когда при мне заводили речь или спор о
каком-нибудь вздоре, я говорил: "Э! И хочется это вам толковать об этом
вздоре!" А мне удивлялись и говорили: "Какой же это вздор? Если и это
вздор, то что же тогда не вздор?" А я говорил: "О, не знаю, не знаю! Но
есть."
- Я не утверждаю, что теперь - мне истина уже известна или что я
вплотную к ней подошел. Вовсе нет. Но я уже на такое расстояние к ней
подошел, с которого ее удобнее всего рассмотреть.
- И я смотрю и вижу, и поэтому скорбен. И я не верю, чтобы кто-нибудь
еще из вас таскал в себе это горчайшее месиво - из чего это месиво сказать
затруднительно, да вы все равно не поймете - но больше всего в нем
"скорби" и "страха". Назовем хоть так. Вот: "скорби" и "страха" больше
всего, и еще немоты. И каждый день с утра, "мое прекрасное сердце"
источает этот настой и купается в нем до вечера. У других, я знаю, у
других это случается, если кто-нибудь вдруг умрет, если самое необходимое
существо на свете вдруг умрет. Но у меня-то ведь это вечно! - хоть это-то
поймите!
- Как же не быть мне скушным и как же не пить кубанскую. Я это право
заслужил . Я знаю лучше, чем вы, что "мировая скорбь" - не фикция,
пущенная в оборот старыми литераторами, потому что я сам ношу ее в себе и
знаю, что это такое, и не хочу этого скрывать. Надо привыкнуть смело, в
глаза людям говорить о своих достоинствах. Кому же, как не нам самим,
знать, до какой степени мы хороши?
- К примеру: вы видели "Неутешное горе" Крамского? Ну, конечно,
видели. Так вот, если бы у нее, у этой оцепеневшей княгини или боярыни,
какая-нибудь кошка уронила бы в эту минуту на пол что-нибудь такое - ну,
фиал из севрского фарфора, - или, положим, разорвала бы в клочки
какой-нибудь пеньюар немыслимой цены, - что ж она? стала бы суматошиться и
плескать руками? Никогда бы не стала, потому что все это для нее вздор,
потому что, на день или на три, но теперь она "выше всяких пеньюаров и
кошек и всякого севра"!
Ну, так как же? Скушна эта княгиня? - Она невозможно скушна и еще бы
не была скушна! Она легкомысленна? - В высшей степени легкомысленна!
- Вот так и я. Теперь вы поняли, отчего я грустнее всех забулдыг?
Отчего я легковеснее всех идиотов, но и мрачнее всякого дерьма? Отчего я и
дурак, и демон, и пустомеля разом?
- Вот и прекрасно, что вы все поняли. Выпьем за понимание - весь этот
остаток кубанской, из горлышка, и немедленно выпьем.
- Смотрите, как это делается!..
Салтыковская - Кучино.
Остаток кубанской еще вздымался недалеко от горла, и поэтому, когда
мне сказали с небес:
- Зачем ты все допил, Веня? Это слишком много...
Я от удушья едва сумел им ответить:
- Во всей земле... во всей земле, от самой Москвы и до самых Петушков
- нет такого, что было бы для меня слишком многим... И чего вам бояться за
меня, небесные ангелы?..
- Мы боимся, что ты опять...
- Что я опять начну выражаться? О, нет, нет, я просто не знал, что вы
постоянно со мной, я и раньше не стал бы... Я с каждой минутой все
счастливей... и если теперь начну сквернословить, то как-нибудь счастлив
о... как в стихах у германских поэтов: "Я покажу вам радугу! или "Идите к
жемчугам!" и не больше того... Какие вы глупые-глупые!..
- Нет, мы не глупые, мы просто боимся, что ты опять не доедешь...
- До чего не доеду?!.. До них, до Петушков - не доеду? До нее не
доеду? - до моей бесстыжей царицы с глазами, как облака?.. Какие смешные
вы...
- Нет, мы не смешные, мы боимся, что ты до него не доедешь, и он
останется без орехов...
- Ну что вы, что вы! Пока я жив... что вы! В прошлую пятницу - верно,
в прошл
...Закладка в соц.сетях