Жанр: Юмор
Карусель
... кончено. Так что к тому
дню, когда Клава возвратилась с похудания, Милка уже очухалась, сказала мне
спасибо и забыла про Петю. Она получила записку от лучшей подруги Вали о
том, что та теперь начала жить с Петей и пьет противозачаточные, не как моя
дура, таблетки.
Входит в дом Клава. Смотрит на Милку и все понимает с полувзгляда. А я
смотрю на Клаву и ничего не понимаю. Передо мной какая-то молодая стройная
дамочка, грудки, как у Нонны Мордюковой, бедро невозможно тугое, нет на
бусах янтарных тройного подбородка, щеки бледные, а не лиловые, глаза пошире
стали, волосы как-то вспышнели и плечи постройнели.
"Боже мой, - говорю, - ты ли это, Клава? Ты красива, как жена Леонардо
да Винчи - Мона Лиза!", - в те дни по телику как раз шел фильм про великого
художника и рационализатора. На меня - ни капли внимания.
"Кто он?" - говорит Клава Милке. "Спортсмен Винцас из Вильнюса, - врет
Милка. - Приезжал на первенство страны. Не бей меня, мамочка, мне плохо и
обидно. Я больше не буду!.." - "Будешь, - говорит Клава, - но с умом или в
замужестве. Тебе ясно?" - "Ясно, мамочка!.." И тут женщины долго рыдали и
плакали, обнявшись друг с другом так, что я взревновал и стал ждать ночи. Я
и так не переставал любить Клаву, но от ее похудевшей на сорок кило
внешности кровь моя неслыханно забурлила и зачесались десны, как у мальчика.
Тут мы хватились Валеры. Час ночи - нет Валеры. Два часа - его нет.
Лежим с Клавой, и нам не до любви, хотя при закрытых глазах мне кажется, что
рядом со мною не Клавочка, а какая-то другая незнакомая, но тем не менее
родная и желанная дамочка, с которой я безобидно изменяю Клавочке в
командировке. И вот наконец является эта скотина Валера - пьяный, как
свинтус. Клава ни слова не сказала ему в упрек. Всунула свои два пальца ему
в рот, его вырвало, она его вымыла в ванной, уложила спать, вернулась ко мне
и говорит: "Он живет с женщиной. Надо ехать, Соломоша, иначе дети тут
пропадут. Попала в них зараза времени". - "От времени, - вякаю, - никуда не
денешься". - "Все решено, - говорит Клава, - едем, хуже, чем в этой помойной
яме, где пьют с двенадцати лет и ебутся с грязными шлюхами, нигде не будет.
Едем!.." - "Хорошо, - говорю, - но сначала иди сюда, Клава".
Боже мой! Мы были в ту ночь молодыми людьми - и я и Клава; она клялась
мне, что никогда еще за все годы так меня не желала и не получала такого
неимоверного удовольствия и что все это от многодневного голода в клинике. Я
таки просто выделывал чудеса на видоизменившейся стройной и легкой женушке,
пока не изогнулся неудачно в один из интересных моментов и меня не
пригвоздила к постели радикулитная заунывная боль...
Утром Валера с похмелья не пошел в школу. Четырнадцать лет человеку, а
он уже жлухает с жадностью огуречный рассол и стонет, пьянчуга, от головной
боли. "Ничего, сыночек, - говорит Клава, - вот-вот я тебя вылечу. Подожди
чуток, подожди, миленький. Я вас обоих сейчас на ноги поставлю". Звонит
куда-то наша мать по телефону. Затем собирает белье чистое, полотенца,
вызывает такси и говорит мне: "Вставай, в баню едем". С трудом посадили меня
в такси. Приезжаем в баню. Заходим в отдельный номер. Только мы в нем трое,
больше никого. Одно из многочисленных Клавиных знакомств. Нас Клава раздела
догола в предбаннике, сама осталась в лифчике и ситцевой юбке. Залез я
кое-как на полок. Скорчило меня болью и перекособочило. "Ты, - говорю, -
идиотка, Клава, жадность твоя вылечить авансом все болячки губит меня. Зачем
я проверял этот проклятый радикулит?" Что делать? С одной стороны, нас
мучают светлым будущим, с другой - будущими хворобами. "Ой, - говорю, - я
отсюда уже не слезу, и мой сын - развратная пьяница, а дочь моя - бедная
девочка с погибшей молодо-стью". Тут Клава, поддав с кваском, припечатала
меня к полку своими ручищами, лежи, говорит, старая жопа, не вертухайся. И
потек еврейский пот из моего тела от великой русской бани. Я не был новичком
в парной, но в этот раз Клава наподдавала так, что обжигало ноздри, рот и
припекало лысину. "Лежи, старый, лежи, в Израиле твоем и в Америке баньки
такой не будет", - говорит Клава и овевает меня поначалу двумя веничками. И
не вырваться из-под ее рук, не скатиться с полка от невозможного пекла.
Погрелся я, потек как следует и спустился вниз отдышаться. В баньке голову в
ледяную водицу окунул. Глотнул маленько.
Валера с мутными глазами, с распухшими губищами тоже прогрелся. Нам,
надо сказать, полегчало. И тогда загнала нас Клава собственно париться.
Первым улегся Валера. Я стоял в сторонке и не переставал удивляться на
Клаву. Не первой, конечно, молодости женщина, но, похудев, помолодела
невероятно. Просто не килограммы, а годы скинула. Но я был голый и рядом с
Валерой. Поэтому я сказал своим нездоровым мыслям: гей авек, бесстыдство!..
"Я тебе покажу, как пьянствовать, скотина, в твои годы! И не скули, а
то сейчас еще поддам. Ты у меня этот день на всю жизнь запомнишь! Что пил? -
говорила Клава, разделывая нашего гуляку. - На чьи деньги пил?! Не врать! Ни
на чьи?.. Самогону нагнали?.. Ну вот я из тебя выгоню его. Беги под холодный
душ и поваляйся..."
И вот принялась Клава за меня. Не перечислить тут всего, что она
творила с моим бедным телом, а я, для того чтобы не помереть, запустил руку
под Клавину юбку и гладил ее ноги и еще кое-что. Сначала Клава меня
встряхивала и как бы перебирала косточку за косточкой, каждое ребрышко
инспектировала, так что я весь похрустывал, разламываясь и ужасно беспокоясь
за душу, обмиравшую под ложечкой. Казалось, покинет меня вот-вот душа от
пекла и безжалостной костоломки... "Перевертайся!.." Я лег на живот, и Клава
стала выщупывать сместившийся позвонок, черт бы его взял. Кажется, она к
нему подобралась, приноровилась, и тут я на какое-то время после внезапного
своего крика куда-то провалился от боли. Очухиваюсь. Клава обмывает меня
прохладным веничком и говорит: "Болит?" - "Вроде бы нет". - "А тут?" - "Не
чую..." - "А здесь?.." - "Нет..." - "Тогда слезай с полка. Отдохни. Гони
сюда балбеса. Он у меня на всю жизнь трезвым человеком из бани выйдет".
Попарила Клава еще раз Валеру. Потом достает из сумки четвертинку
мутноватой жидкости, наливает стакан и говорит: "Пей, Валера, опохмеляйся,
как положено. С мужем мне повезло. Не пьет он. Зато сын решил стать алкашом.
Пей, не то шайкой по хребтине огрею". Да. Клава - она такая. Выпил Валера
стакан и остаток от маленькой. Я смотрел и не вмешивался в это дело. Выпил
он и закосел. Смеется, как идиотик, язык у него, словно у Брежнева, еле во
рту ворочается, чушь несусветную несет, про триппер свой матери
проговорился, кто, хвастает, его не хватал, тот не чувак. Вдруг он схватился
за живот, закатил глаза под потолок, зашатался, голова у него, очевидно,
закружилась. "Так, так, - говорит Клава, - хорошо тебе, стервец?.." - "Ой,
мамочка, плохо, ой, никогда больше не буду". И его стало буквально
выворачивать. Уложили его прямо на кафель, и он блевал в судорогах в сливную
ямку.
Потом Клава промыла ему желудок, на это страшно было смотреть, потом
снова пропарила, окатила холодной водой и уложила в предбаннике под чистую
простынку, чтобы он слегка проспался. Я забыл сказать, что я тогда забыл про
боль. Как будто у меня вообще не возникало радикулита. Серьезно. Мне
хотелось в моем возрасте париться и париться. Я и парился. Вернее, мы с
Клавой, когда наш алкоголик задрых, парились вместе. Уж я ее тоже побил
березовым и дубовым. Хрустеть стала моя Клавочка, как спелый арбуз, и я вам
скажу, Давид, что когда люди рады друг другу, когда они совместно счастливы,
то им на годы наплевать, и они веселятся, как дети, даже если им не хочется
заниматься половой жизнью. Каждому возрасту, я считаю, дано свое
удовольствие. Но если, конечно, ты устроен так, что жена не перестает тебя
будоражить, то и не стесняйся, разворачивайся вовсю. То, что было у нас в
бане, поверьте, Константин Симонов не смог бы описать. Пока Клава голодала,
я тоже порядочно изголодался и как с цепи сорвался. Ох, как нам было хорошо!
Дай бог, чтобы так хорошо было всем людям: и рабочим, и служащим, и
банкирам, и маршалам, и Аркадию Райкину, и даже членам политбюро - черт с
ними, пусть живут, раз они все-таки людьми родились, а политработниками их
жизнь сделала, черт с ними. Правда, Давид?
- Не знаю, - отвечаю, - не знаю. Я тоже не злой человек, но ведь эти
политруки и сами по-человечески не живут, и другим не дают, активно
просто-таки мешают жить миллионам людей нормальной человеческой жизнью, не
втянутой во всякие трудовые вахты, идеологическую борьбу и прочую
объебаловку (демагогия).
Больше я Иванова на пленку не записывал, а рассказ его все же слегка
отредактировал. Он немало чуши тогда напорол. Странная в нем, как и в его
Клаве, была смесь ума и дурости. Упаковал я их. Притырил, как надо, Клавины
цацки: два кольца, чудесный браслет и заколку с изумрудом - все, что от
матери осталось. Только не думайте, что Иванов так быстро после той бани
подал документы. Они тянули еще год, потому что Клава пошла по женским к
гинекологу, и тот сказал, что у нее, очевидно, рак матки. Представляете?
Этому вонючему специалисту по дамскому хозяйству в голову не могло прийти,
что женщина забеременела на седьмом десятке. Клава тогда действительно
попала. Недаром она скинула сорок килограмм и разожгла и без того не
утихавшую страсть супруга. Хорошо еще, она сама разо-бралась в своих делах и
поняла, что у нее никакой не рак, а просто она попала. Клава немедленно
написала письмо Брежневу. Его секретариат переправил письмо в Минздрав.
Минздрав направил к Ивановым комиссию гинекологов и геронтологов. Врача, не
сумевшего разобраться, когда Клава сидела на "вертолете" (гинекологическое
кресло), пошарили из женской консультации на эпидемию гриппа. Ивановых же
уговорили лечь в клинику для описания их мощных организмов.
За Милкой и Валерой ухаживала Клавина сестра. Ивановы же провалялись в
отдельной палате в обкомовской клинике, где их прямо разбирали по частям,
замеряли, анализировали и так далее в попытках докопаться до секрета ихней
немеркнущей с годами брачной любви. Это было смешно. Но подробности я
расскажу при встрече. Напоследок Иванов написал небольшую статью для журнала
"Советская геронтология". В ней он советовал всем простым людям доброй воли
брать с него пример и начинать половую жизнь как можно позже, для того чтобы
пользоваться мужской силой чуть ли не до гроба. Он доказывал, что в
молодости и так преимуществ много и интересов: работа, спорт, БАМ, служба в
армии, борьба с хулиганами и алкоголизмом, учеба, карабканье по служебной
лестнице и так далее. Любовную же страсть, писал Иванов, теоретик херов,
следует оставить как чудесную игрушку для старости, и тогда старость
покажется сплошной молодостью...
Но родить Клава не родила, хотя очень хотела. Был выкидыш. Они уже
собирались нести документы в ОВИР, когда позвонил из Москвы двоюродный брат
Иванова и сообщил, что в ближайшие месяцы ожидается ужасная пандемия
гриппа-гонконг. Клава, конечно, обрадовалась и сказала: "Пандемию переждем
здесь". А Иванов по-бухгалтерски быстро подсчитал, во сколько им четверым
обойдется лечение гриппа и возможных осложнений за границей. Цифра вышла
чудовищная. Три месяца эта семья сидела на чемоданах и прислушивалась к
температуре, состоянию носоглоток и к прочим симптомам. За это время Клава
успела сделать себе (за деньги) пластическую операцию. Ей подтянули морщины
на лице и шее и сняли с пуза приличный шмоток жира.
Надо сказать, что Валера, как только видел водку или портвейн,
выскакивал из-за стола: его тянуло рвать. А Милка забыла про любовь начисто,
словно ее не лишили невинности. Она даже написала в школе сочинение на
вольную тему "Все мужчины сволочи, которые любят сорвать цветочек". Ей
поставили двойку и вызвали Клаву в школу. Дирекция сочла, что Милка
развращает (как познавшая раньше всех половой порок) своих подруг и школьных
мальчиков. Таким не место в школе и в институте. Она получит волчий билет.
Клава плюнула на стол директора школы и ушла.
Через три месяца после этого они получили разрешение. На следующий день
Иванов позвонил мне с просьбой упаковать и отправить его семью, что я и
сделал. Повез вещички в Брест на досмотр. Сунул там тысчонку кому надо, и
запаровозили Ивановы благополучно в Вену. А багаж их поехал в Израиль. Клава
молодец. Она увезла все до последнего гвоздика, даже почтовый ящик с
замочком взяла. И деньжат на отъезд порядочно поднакопила. Вы спросите:
откуда они у нее? Я вам отвечу: эта потрясающая женщина играла с
государством в "Спортлото" и неизменно выигрывала. Непонятно, что за
способность угадывать не менее трех цифр была у нее, непонятно. Но каждую
неделю ей присылала сестра из Москвы не менее ста карточек, и Клава их
заполняла. Дважды - хотите верьте, хотите нет - она угадывала по пять цифр.
Это уже состояние. А по три и по четыре чуть не в каждом тираже. Мне бы ее
фарт, а также и вам, дорогие.
Кстати, я от всей души уговаривал Иванова не ехать. Но он стоял на
своем: я достаточно наунижался за свою жизнь, дети мои с согласия матери
решили записаться в паспортах евреями, я не хочу с ними спорить, и я не
хочу, чтобы они испытывали недоверие, разные слова, обиды и прочие
антисемитские штучки. Я никогда не считал, будучи бухгалтером простым, что
меня непременно должны любить как еврея другие люди. Нет. И я всегда считал
ниже своего достоинства выклянчивать эту любовь, как поступают некоторые. Я
не нервничал, вроде них, хотя мне такая нервозность понятна, когда в ничего
не значащем замечании или дурацкой реплике они ищут и именно поэтому находят
антисемитский смысл. Я добродушно проглатывал подъебку, поскольку сам ловил
себя временами на том, что хохочу от армянских анекдотов, поддерживаю беседы
о ненависти хохлов и поляков к русским или обсуждаю грузинское и
азербайджанское засилье в торговле цветами, овощами и фруктами. Все мы,
скажу я вам, хороши по части неуважительного отношения к другим нациям, все.
Но однажды я прочитал в "Правде" волнующую статью в защиту права населения
какого-то малюсенького тихоокеанского острова на самоопределение и
независимость, где были слова: "руки прочь!", "народы мира встанут на
защиту!", "нет таких сил..." и прочая белиберда. Рядом с этой статейкой была
другая, непрозрачно намекавшая, что у еврейского народа нет никакого такого
права на историческую родину, потому что якобы еврейского народа не
существует вообще, а есть лишь евреи-труженики и евреи - владельцы мирового
капитала. Стошнило меня от этой логики. Грязно я от нее отрыгнул и вспомнил
всей своей шкурой, что я умело забывал все, что я уничтожил в своем уме еще
до того, как оно прочно засело в памяти и начало бередить душу, мешая с
хорошим настроением относиться к людям и работе. А ведь до Клавы я жил
исключительно жизнью других людей и бухгалтерской работой в тресте
горозеленения. Короче говоря, я больше не желаю ни у кого одалживать
пространство для жизни. Не знаю, как вы, а я расплатился с неплохими
процентами для советской власти. Работа с юных лет, пятилетки, будь они
прокляты, фронт, два ранения, и не в спину, заметьте, а в грудь, ничтожная
зарплата и почти вся жизнь в коммуналке. Если бы не Клава, я после себя
оставил бы четыре стены, брюки, пиджак и кое-что из посуды. Здесь прошла моя
жизнь, здесь я встретил двух женщин, но отдать концы я хочу там, где никто
меня не попрекнет, что я занял неизвестно на какой срок один квадратный метр
могильной площади. И не желаю я больше выискивать, как мой двоюродный брат,
в списках награжденных и всяких лауреатов еврейские фамилии. Не желаю
перечислять по пальцам знаменитых евреев, не хочу с хрипотой в горле
кричать, что это мы дали миру Карла Маркса. Думаю, что вообще насчет Карла
Маркса нужно не кричать, а помалкивать. Кого он накормил? Меня или
председателя горсовета, начавшего брать взятки за жилплощадь бриллиантами?
Может быть, он Кубу накормил или китайцев? Мы с вами их кормили и кормим из
своего кармана, поверьте мне как бухгалтеру. А зачем мы их кормим? Мы их
кормим для рекламы нашему бородатому вундеркинду. Хватит. Я не хочу
гордиться Эйнштейном и Иосифом Кобзоном, которого я знаю лучше, чем физика,
я буду думать до конца своих дней о тех, кто скитался по миру две тысячи лет
и остался неизвестен. Плевать мне на национальную гордость и тщеславие.
Пусть лучше память и сострадание живут в моей душе. Громче всех гордятся
обычно те, которые не способны ни на что другое. А за свой единственный в
жизни грех, за то, что я мешал в домах отдыха половым сношениям простых
людей, я наказан: видите - ни одного зуба.
И если Бог послал мне Клавочку, значит, я имею право думать, что я не
худший и не несчастнейший из людей. Я, кстати, взял Клавину фамилию не из-за
того, что маскировался. Я хотел сделать ей приятное. Иванов - это молодая,
многообещающая еврейская фамилия. Не правда ли?
Так напоследок сказал Иванов... И давайте, дорогие, покончим с моим
знакомым.
Мы остановились, если вы не забыли, на том месте, где я врезал с
железной правой в бородатую челюсть людоеда Михея. Врезал и искал глазами
полотенце, чтобы удавить гада. Меня не трясло от ненависти, я не испытывал
ее. Я чувствовал животную необходимость уничтожить злодея, но непреоборимая
тошнотворно подступившая к горлу гадливость и какой-то ужас, охватывавший
меня только в детстве, в миг изведения паука, мокрицы или многоножки со
свету, мешали мне превозмочь внезапную слабость в груди. И когда я сдернул
со спинки Михеевой койки серое вафельное полотенце (свое, прекрасно помню,
побрезговал) и шагнул к этой сволочи, ноги мои подкосились.
Очнулся я оттого, что задыхался. В первое мгновение мне показалось, что
рот мой заткнут склизким горячим кляпом, и вы никогда не представите, что я
испытал, когда сообразил, что никакой это не кляп, а Михей приник к моему
рту людоедским, заросшим бородищей ртом, стараясь привести меня в чувство
своим гнусным, но спасительным для моей жизни дыханием. Я не мог от слабости
оттолкнуть его, а он не мог не почувствовать, что я оживаю, и смочил мои
виски мокрым полотенцем, которым я собирался его удавить. Он молчал, но в
глазах его и в низком лбу, прорезанном глубокой морщиной, по которой стекала
капля пота, мрачно и упрямо сосредоточилось желание возвратить меня к жизни.
Я отвернулся от его рта, и тихое, теплое жизненное блаженство постепенно
наполняло все мое тело, так что я теперь склонен полагать, что душа в
человеке, обреченном было помереть, но спасенном, слава богу, оживает
гораздо раньше тела или (что в конце концов одно и то же) она, по моему
глубочайшему убеждению, намного переживает окончательно охладевшее к жизни
тело, держась в нем, как бы в дому, готовом к вечному опустению, и прощаясь
с ним, наподобие хозяина, не рассчитывающего обратно сюда возвратиться, но и
не убивающего, однако, в себе слабейшей тени надежды на возвращение из
неведомых пределов в срок, известный лишь Богу и ангелам Его. И спорить,
дорогие, с вами на эту тему я не намерен, ибо не нуждаюсь в согласии с моей,
но принадлежащей не совсем мне истиной.
- Слабак, Давид, ты слабак, - проговорил Михей, когда я, шатаясь и
держась за спинку кровати, перебрался на свое место и лег. - Что же ты меня
не угробил? Я бы тебе спасибо, возможно, сказал на том свете. Как думаешь,
имеется он в нашем распоряжении?
Я молчал, закрыв глаза. Меня нисколько не занимали слова Михея.
- Молчи, хрен с тобой. Но добром за добро ты отплатить обязан. Я тебя
откачал, ты уж было холодеть начал, а ты меня все же пореши. Оклемайся и
пореши. За меня такого никто тебя не осудит. Я же тебе не все рассказал и
прояснил. Ты еще кое-что услышишь. Не поверишь, но все оно так и было. Про
каждого убиенного тебе расскажу. Расскажу, как чуяли они, бывало, что час
ихний близок, но не могли понять подсказки свыше и маялись ужасно от
смертной тоски, самогонищем-обормотом заливали ее. Мне же и бабе моей
большой интерес был от такого подгляда. Нам-то как-никак все ясно, а им
муторно в неизвестности и последней маете. Во как! Мне и про себя сейчас вот
все ясно. Только ждать неохота, когда подохну. Тошно ждать...
Нет, думал я, раз удержала меня судьба от самосуда, то второй раз я уж
на тебя руки не подниму. Я сейчас следователя вызову и все, что ты говорил
мне, повторю слово в слово, все факты передам, обстоятельства и фамилии. Вот
только смогу встать - и вызову.
- Очень тошно ждать, - повторил Михей.
- Удавись, - искренне посоветовал я.
- Ну уж - хуюшки! Не дождешься!
Из каждого людоедского слова перла такая ненависть, такое зло ко всему
белому свету, что я представил, в каком прижизненном аду живут Михей и его
душа, если таковая имелась, и испытал мстительное злорадство.
- Не можешь удавиться - расколись следствию, - сказал я.
- А вот этого вы тоже не дождетесь! Не бывать! Нету у людей права
судить меня! Сами такие и еще хуже. Да! Хуже! Немало мной продумано про это.
Но мне плевать на вашен-ские грехи! Не легче от них, провалитесь вы все
пропадом!
И тут, слава богу, я почувствовал, что нечего его мне судить. Он уже
судим, и сжирает его изнутри долгой предсмертной тоскою и могильным холодом
казнь. И ничего я никому не скажу, чтобы не приблизить тебе, сволота, суда
людей, возможного расстрела и избавления от минуток жизни, которые тягостно
тянутся для тебя с утра до вечера и не дают покоя, уверен я, даже во сне,
потому что ты воешь и стонешь от каких-то ночных ужасных видений.
Но когда Михей начал на следующий день, понимая, как это меня изводит,
вспоминать то, чего я вам не могу больше пересказывать, с такими сводящими с
ума подробностями и наблюдениями, я забарабанил в дверь и заорал:
- Сестра!.. Сестра!.. Сестра!
На крик мой в палату быстро явилась зав-отделением - блондинистая
крыса, которая мною раньше вообще не интересовалась.
- В чем дело, больной Ланге?
- Уберите меня отсюда! - нервозно затараторил я. - Если не уберете...
не знаю, что будет... вены себе перережу... вы меня лечите или с ума
сводите?
- Судя по вашей реакции на соседа, лечение продвигается медленно.
Больным не предоставлено право выбирать себе больничные условия. Вы не в
санатории. Сейчас вам дадут успокаивающее!
- Позвоните вашему "профессору" Карпову и скажите, что у него будут со
мной осложнения, - закричал я. - Вы все сволочи и садисты! Садисты и
преступники!.. Фашисты! - орал я, чувствуя, как мне легчает от крика.
Крыса, не вступив со мной в спор, ушла. Вместо нее прибежала с
таблетками коротко остриженная сестра с желтым лицом.
- Выпейте, Давид Александрович, - сказала она, и я, решив, что
действительно не мешает успокоиться, выпил таблетку, запив ее теплой водой,
и сказал, поскольку мне показалось, что в глазах сестры промелькнуло на миг
человеческое сочувствие:
- Садизм - держать нормального человека рядом с этой мразью.
Михей, между прочим, валялся в одной позе: тупо глядя в потолок.
Симулировал, сволочь, отключку и изредка гундосил:
- Парашютики... гы-ы... папамасеньки люкаем... сиказвондия
парашютиков...
- Что он вас съест, что ли? - пошутила сестра.
- Я его съем!.. Понятно?.. Я-я! - завопил я, не сумев удержать себя.
- Успокойтесь, прошу вас, - сказала сестра. - Лучше вам не буянить,
ясно?
- Я и так в "бублике"! Мне терять нечего, - сказал я. Но внезапно
успокоился. Наверно, пробрала таблетка. И тогда я подумал, что мне нужно
выдержать единоборство с людоединой, а если он снова попытается изводить
меня своими чудовищными байками, я ему сделаю так больно, что и подохнуть он
не подохнет, и существование ежедневное проклянет. Не дам я себя изводить,
не дам!
Я, почувствовав возвращение сил после обморока, подошел к Михею,
применил, ни слова не говоря, один старый прием, как в разведке при взятии
языка, пока Михей лежал с побагровевшим лбом, с высунутым языком и глазами,
вылезшими из орбит не столько от боли, сколько от ужаса, и твердо
предупредил:
- Если ты еще раз откроешь свою пасть, паскуда, получишь то же самое. Я
не шучу. Довести меня до того, что я тебя прикончу, - не доведешь. Не
пожалею я тебя и греха на душу не возьму. За то, что привел в сознание,
спасибо. Дошло?
Михей с готовностью задергал, закивал своей башкой, одолевая удушье.
Отдышался. Уткнулся лицом в подушку и тихо завыл: он плакал. Плакал, зверь,
а в сердце моем начало шевелиться чувство, опередившее ехидное, мстительное
злорадство, - безрассудная жалость, и жить в эти минуты от наличия его в
сердце и от сознания, что обращено оно к твари, не имевшей, на мой взгляд,
права на сострадание, было неимоверно горестно, тяжело и непонятно.
- Сплю я, - говорю, - чутко. Не пытайся свести ночью счеты со мной.
Жизнь тебе покажется непереносимой пыткой. Все. На воды, выпей и гундось
себе про папамусеньки и парашютики.
Больше Михея не было слышно. К вечеру за мной пришли санитары: бывший
участковый, расстрелявший семью, и туповатый
...Закладка в соц.сетях