Жанр: История
Самодержец пустыни
...ю.
"ЭТОГО НЕ МОЖЕТ БЫТЬ!"
Врангель уже плыл из Севастополя в Турцию, когда Унгерн, отступив от Урги,
расположился лагерем в долине Терельджин-Гол на берегах Керулена. Это была
территория
самого восточного из четырех аймаков Халхи - Цеценхановского, и маршрут выбран
был не
случайно. Здесь его ждали. Восточномонгольские князья первыми если не призвали,
то
поддержали Унгерна, а теперь они же открыто провозгласили его своим вождем в
начинающейся борьбе за освобождение Монголии. Сам цецен-хан, их сюзерен, прислал
ему 600
теплых войлочных палаток-майханов и перевязочный материал для раненых. После
того, как
китайские генералы в Урге посадили под арест Богдо-гэгена, запретили
богослужения в
столичных храмах и кровью настоятеля осквернили монастырь Шадоблин,
сопротивление
приобрело характер священной войны. Отныне Унгерн с его непоказной симпатией к
буддизму
стал естественным центром притяжения, а его потрепанные сотни - ядром будущей
армии. К
нему начали присоединяться не только княжеские отряды, но и простые араты, и
даже
нищенствующие монахи. Ходили слухи, будто сам Далай-Лама XIII объявил русского
генерала
борцом за веру и прислал ему семьдесят всадников из числа телохранителей своей
личной
гвардии. Это очень похоже на правду. Чуть позже, перед новым наступлением на
Ургу, в
Азиатской дивизии появилась отборная, особо отличаемая бароном. Тибетская сотня,
которой в
противном случае просто неоткуда было взяться в монгольской степи, за тысячи
верст от
Лхассы.
Монголы называли Унгерна "Богом Войны", и это не только метафора. В
необъятном
ламаистском пантеоне, особенно среди докшитов - грозных хранителей веры,
нетрудно было
найти подходящую фигуру, чей дух мог бы воплотиться в человеке, вставшем на
защиту
оскорбленного чужеземцами "живого Будды". Это не обязательно должно было быть
официальным актом в стиле прецедента полуторавековой давности, когда Екатерину
объявили перерождением Дара-Эхэ - Белой Тары, всевидящей богини милосердия с
глазами
на руках и на ступнях ног . Урга была далеко, но в местных монастырях и среди
лам,
окружавших монгольских соратников Унгерна, без труда отыскались бы такие, кто из
соображений патриотического свойства, по приказу или за деньги готовы были
признать барона
хубилганом какого угодно божества из разряда воителей.
Это было тем легче, что монголы считали Унгерна существом если не
сверхъестественным, то уж наверняка интимно связанным с таковыми. Верили в его
неуязвимость, в его способность с помощью духов становиться невидимым, насылать
на врагов
панический страх и т. д. Дело тут не в одних личных качествах Унгерна, как
хотелось думать
тем, кто его романтизировал. Видимо, уже после первого похода на Ургу за ним все
ярче начала
обрисовываться мистическая фигура грядущего освободителя Монголии: во всех
легендах и
пророчествах этот национальный мессия должен был прийти в годы жизни восьмого
Богдо-гэгена и непременно с севера.
Из России ожидалось пришествие Амурсаны, причем этот умерший двести лет
назад
мятежный джунгарский князь уже воплотился в образе Джа-ламы. С севера в седьмом
столетии
по смерти Чингисхана ожидалось явление его белого знамени, под которым, согласно
легенде,
монголы вернут себе былое величие. А учитывая, что по монгольским поверьям в
знамя
переходит душа полководца - "сульдэ", явление знамени Чингиса равносильно
явлению его
самого. Вообще-то в мифологии евроазиатских народов север - это страна мертвых.
Оттуда и
должны вернуться великие герои прошлого, но для монголов потусторонний мир
парадоксально слился с Россией.
В своей записке, поданной Александру III, некоторые из таких легенд привел
Бадмаев,
истолковав их, правда, как предсказания будущей власти Романовых над Халхой. Он,
например, передает рассказ о каком-то князе, казненном китайцами на границе с
Россией и
перед смертью предрекшем, что в какую сторону откатится его отрубленная голова
(она
откатилась на север), оттуда и придут грядущие властители Халхи. Наконец, на
севере должна
была начаться война между неверными и войском Шамбалы - мистической страны, чьи
владыки в конце времен распространят "желтую религию"по всему миру. Если верить
Николаю Рериху, то Сухэ-Батор, первый председатель Монгольской НародноРеволюционной
партии, сочинил песню, в которой его война с Унгерном и китайцами трактовалась
как
"северная Шамбалы война" , и всем павшим в боях красным цэрикам обещалось
возрождение
в облике воинов Шамбалы.
Разумеется, Унгерна не считали ни ожившим Чингисханом (рыжебородым, кстати,
как
сам барон), ни Амурсаной или посланцем Шамбалы, но он действовал в одном ряду с
этими
вариантами, питаясь их энергией. Как всякий, кто принимает на себя груз народных
ожиданий,
Унгерн приобрел черты мифологического героя. И хотя ожидания были обмануты, это
не
изменило отношения к нему как к человеку, стоящему на грани двух миров -
реального и
незримого.
Среди многих других мессианских легенд существовали две, соотносимые с ним
напрямую. Во-первых, это легенда о "бароне Иване"; во-вторых - о пророчестве
"Бичигту
цаган шулун", священного белого камня. В одном из своих воззваний Унгерн -
вероятно,
просвещенный на этот счет состоявшими при нем ламами, напоминал широко известное
в
Монголии предсказание о том, что после великой смуты явится непобедимый "белый
батор",
который спасет и возродит монгольского хагана. Причем его пришествие должно было
произойти в "год белой курицы", т. е. в 1921 году. Тот факт, что Унгерн - белый
генерал,
делало это пророчество особенно волнующим для монголов, очень чутких к цветовой
символике.
Враги Унгерна считали, что ламы сознательно обманывали невежественных
кочевников, а
сам барон использовал эти легенды в сугубо прагматических целях. Это неправда:
Унгерн
никогда бы не стал тем, кем он стал, и не совершил того, что совершил, если бы в
нем не было
настоящей глубокой веры в свою особую миссию.
"Легенды в Монголии, - писал Бадмаев, призывая Александра III опереться на
них в
своей восточной политике, - значат больше, чем действительность". Для
кочевников,
живущих в архаической эпохе, такие легенды лежали в одной плоскости с
реальностью, образуя
точки, где она входила в соприкосновение с иным, высшим миром. Это своего рода
"чакры"центры, через которые в сосуд человеческой плоти вливается животворная
космическая
энергия. Разница лишь в том, что здесь речь идет о народе, а не об отдельном
человеке. Одна из
таких "чакр"на теле Монголии открылась поздней осенью 1920 года в долине
Терельджин-Гол
- там, куда Унгерн привел остатки Азиатской дивизии.
Разбитый под Ургой, он начинает понимать, что для победы нужно привлечь к
себе тех,
чьи имена популярны в Монголии. Наибольшим, пожалуй, моральным авторитетом среди
монголов пользовался прославленный Тогтохо-гун. Когда-то он первым бросил вызов
Пекину,
а теперь, старый и больной, кочевал неподалеку от Урги, давно не вмешиваясь в
политику. Но
многие помнили, что в былые времена китайцы обещали в награду золотой весовой
эквивалент
его тела, если он будет доставлен живым, и серебряный - если мертвым. Во всяком
случае,
такова была легенда, и отблеск славы Тогтохо ложился на его родственника
Найданжава,
который присоединился к Унгерну на Керулене. Правда, сам Тогтохо остался в
стороне и
никого из своих родичей и данников на эту войну не благословил.
Установить связи с восточномонгольскими князьями помог Унгерну один из
самых
близких к нему людей - бурят Джамбалон. Волков полагал даже, что если бы не он,
второй
поход на Ургу попросту не состоялся бы. Это, может быть, и преувеличение, но
небольшое.
Именно буряты, более образованные, гибкие и светские, теснее связанные с
Россией, всегда
играли роль посредников между монголами и русскими политиками, будь то дипломаты
Николая II, Семенов, Унгерн или деятели Коминтерна и сибирские большевики.
Одни утверждали, что Джамбалон воевал с бароном еще в Нерчинском полку,
другие -
что свою карьеру он начал простым пастухом в Азиатской дивизии. Оссендовский,
оперируя,
главным образом, тем обстоятельством, что Джамбалон имел "необыкновенно
длинное"лицо
аристократа, выводил его родословную от мифических "бурятских царей". Но все
сходились в
одном: Унгерн доверял ему больше, чем любому из своих русских соратников. После
взятия
столицы он получил княжеский титул, и хотя ургинские шутники вместо
"Джамбалон-ван"произносили "Джам-болван", это был человек незаурядный. Через
него
позднее Унгерн завязал отношения с "живым Буддой", а пока что с его помощью
сумел
организовать отряд из кочевавших по Керулену бурятских беженцев.
Здесь же Азиатская дивизия пополнилась и сотней бежавшего из Забайкалья
войскового
старшины Архипова. С ним было девяносто казаков и доктор Клингенберг из Перми,
имевший
впоследствии зловещую славу придворного унгерновского врача-убийцы. Вообще в
лагерь на
Керулене почти ежедневно являлись беженцы из Сибири и Забайкалья. Шли с женами и
целыми семьями, военные и штатские. Большинство приходило к Унгерну в надежде,
что он
выведет их в Маньчжурию, к очагам цивилизации. Когда же выяснялось, что барон
собирается
идти в противоположную сторону - к Урге, воевать с "гаминами", было уже поздно.
Большая
часть смирялась, некоторые пробовали бежать. В снежной степи, за сотни верст от
границы,
зная, что пойманных дезертиров ждет неминуемый конец под палками палачей, на
побег
отваживались немногие. Добраться до вожделенного Харбина удавалось и вовсе
единицам.
Первая попытка Унгерна штурмовать Ургу отозвалась на судьбах тысяч беженцев
из
России, рассеянных к югу от границы с Китаем. Волна насилия, выкидывая их из
наскоро
свитых гнезд, прокатилась от Синьцзяна до хребтов Наин-ула на западе, не
затронув лишь
Маньчжурию. Горели поселки и торговые фактории, кое-где власти позволили красным
отрядам вступить на китайскую территорию, чтобы уничтожить интернированные в
приграничье остатки белых армий.
В это время в поселке Бангай-Хурэ на севере Монголии учительствовал бывший
колчаковский офицер Дмитрий Алешин. Он обучал детей русских колонистов тому, что
знал
сам: русской грамоте, английскому языку, немного истории, математике и
географии. Родители,
как водится, платили ему в складчину. За зиму Алешин думал накопить денег и
весной уехать в
Харбин, но появление Унгерна сделало эти планы абсолютно нереальными. Китайцы
начали
разорять русские поселения в районе Кяхтинского тракта. Они знали, что Унгерн -
белый, и
этого было довольно, чтобы убивать всех, в ком подозревали белых офицеров.
Алешин скрылся
в сопках, там пристал к группе таких же, как он сам, затравленных ожесточившихся
беглецов,
которые, в свою очередь, нападали на китайских поселенцев и отставших солдат.
Командир
этого маленького партизанского отряда намеревался вести своих людей к Унгерну,
когда их
лесное убежище выследили и попросили приюта семеро дезертиров из Азиатской
дивизии.
Бежав с Керулена, они добрались до границы с Россией, хотели сдаться в плен, но
красноармейцы то ли по доброте душевной не посоветовали им этого делать, то ли
просто
прогнали обратно в Монголию.
После разговора с ними желание идти к Унгерну у всех пропало. Алешин
впервые
услышал о том, что в Азиатской дивизии не только пленных большевиков, но и
своих,
виновных подчас в ничтожных проступках, насмерть забивают палками, что на
допросах
подозреваемым льют в ноздри кипяток, поджигают волосы или поджаривают на
медленном
огне. Рассказано было также о судьбе поселка Мандал к северо-востоку от Урги.
Жившие там
русские колонисты отказались выставить солдат для службы у барона, за что все
население
было вырезано поголовно, а поселок сожжен дотла. Но особенно жуткое впечатление
даже на
этом фоне произвела история некоего Чернова, выпускника консульской школы во
Владивостоке и любимца Унгерна.
Вкратце она такова.
После неудачного штурма Урги в дивизии было много раненых, и Унгерн решил
отправить их в Акшу, в тамошний госпиталь. Оторванный от всего мира, он полагал,
что
демаркационная линия, которая согласно Гонготскому соглашению разделила красное
и белое
Забайкалье, еще сохраняется в целости и неприкосновенности. Командовать обозом
поставлен
был Чернов. Но неподалеку от границы, пройдя уже около пятисот верст, он узнал,
что Семенов
бежал, что и над Акшей, и над самой Даурией поднят красный флаг. Тогда решено
было
двигаться дальше на восток, до станции Маньчжурия (еще пятьсот верст), и тех,
кто все равно
не вынес бы дальнейшего перехода, Чернов распорядился отравить. Поговаривали,
правда,
будто заодно с тяжелоранеными смертельную дозу яда получили все, имевшие при
себе
какие-нибудь ценности и деньги. Так или иначе, узнав об этом, Унгерн пришел в
ярость.
Чернова привезли в лагерь, били палками до тех пор, пока тело его не
превратилось в лохмотья,
затем привязали к дереву и еще живого сожгли на костре .
История гибели Чернова изложена была со всеми чудовищными физиологическими
подробностями его предсмертных мучений. Когда рассказчик закончил, один из
товарищей
Алешина, тоже офицер, страшно побледнев, сказал: "Этого не может быть!"
Даже люди, прошедшие сквозь мясорубку Гражданской войны в Сибири, не раз
видевшие
смерть и убивавшие сами, не могли поверить, что такое возможно. Сожжение
человека на
костре вызывало в памяти разве что картинку в том параграфе гимназического
учебника, где
говорилось об ужасах инквизиции. Тем более казалось невероятным, что в роли
Торквемады
выступает не кто-нибудь, а современный культурный европеец, барон, белый
генерал.
Монголы, несмотря на свое воинственное прошлое, едва ли не самый мирный из
азиатских народов, свирепости Унгерна должны были, кажется, ужасаться еще
сильнее. Но им
отчасти было и проще принять ее как должное, когда некоторые ламы на востоке
Монголии
провозгласили барона воплощением Махагалы.
Это гневное шестирукое божество из разряда дхармапала (по-тибетски
"срунма"или
"докшит", по-монгольски "шагиусан"), хранитель веры, устрашающий и беспощадный.
Он
изображался в диадеме из пяти черепов, с ожерельем из отрубленных голов, с
палицей из
человеческих костей в одной руке и с чашей из черепа - в другой. Побеждая злых
духов,
Махагала ест их мясо и пьет их кровь. Сам не способный достичь нирваны, он
обречен вечно
сражаться со всеми, кто препятствует распространению буддизма, причиняет зло
ламам или
мешает им совершать священные обряды.
Унгерн полностью подпадал под эту классификацию: борец за веру, получивший
благословение чуть ли не от самого Далай-ламы, он объявил войну китайцам,
которые
посадили под арест "живого Будду", запретили богослужения в столичных монастырях
и
оскверняют храмы. При таком взгляде всякий, на кого обращался гнев барона, будь
то дезертир,
пьяница или тот же Чернов, становился врагом "желтой религии", мешающим ее
торжеству ,
а унгерновские палачи типа Сипайло и Бурдуковского - спутниками Махагалы. Как
все
дхармапала, он представлял собой симбиоз древнейшего культа мертвых и буддийской
мифологии; его челядь - бесноватые кладбищенские демоны и демониссы, "жадные до
крови
и мяса", "покрытые пеплом погребальных костров"и "пятнами трупного жира". Не
требовалось
большого воображения, чтобы именно такими увидеть палачей и экзекуторов
Азиатской
дивизии, снимавших скальпы со своих жертв и забивавших им в уши раскаленные
шомпола.
Разумеется, так Унгерна воспринимали не все и не всегда. Очевидно,
воплощением
Махагалы его признали не в Урге; это могло быть частной инициативой группы лам
или
какого-то мелкого монастыря, которому барон, как он часто делал, пожертвовал
деньги. Тем не
менее образ неумолимого шестирукого дхармапала вставал за ним, как и фигура
северного
спасителя. Само прозвище, полученное Унгерном от монголов - "пожирающий людоед",
было, возможно, в числе ритуальных титулов Махагалы.
В свиту последнего ламаистские обрядники включают и животных
соответствующего
толка. Это шакалы, дикие собаки, лисы, грифы, совы - те, кто питается падалью.
Невольно
вспоминаются рассказы об усеянных человеческими костями сопках вокруг Даурии,
где воют
волки и одичавшие псы и где Унгерн по ночам проезжал на свидание со своим
любимцем -
филином. Здесь причудливо сближаются
два принципиально различных способа восприятия мира - архаическое сознание
кочевника-буддиста и мировоззрение русского интеллигента начала века. Оба они
демонизируют обыденное зло, чтобы подсознательно, может быть, защититься от
неприкрытого ужаса жизни, который просто так, в грубой реальности, нормальному
человеку
принять и пережить невозможно.
НА ВЕРШИНАХ СВЯЩЕННОЙ ГОРЫ
Перед тем, как выступить в новый поход на столицу, Унгерн отдал строжайший
приказ о
полном запрещении употреблять спиртное. Это, как вспоминал Макеев, "заставило
полковника
Лихачева с частью офицеров справить поминки по алкоголю и напиться до положения
риз".
Легли под утро, а уже через пару часов ведено было седлаться и выступать.
Лихачева с трудом
разбудили. Качаясь в седле, он подъехал к своему Анненковскому полку,
скомандовал: "Полк,
за мной марш!"И "помчался как угорелый". Полк поскакал за командиром, потерял
строй и
беспорядочной кучей "нарвался" на Унгерна. Тот пришел в бешенство, приказав
Лихачеву и
всем офицерам спешиться и идти вслед за дивизией пешим порядком.
В реестре наказаний, предусмотренных за пьянство, это было еще относительно
мягким.
Осенью, наткнувшись в лагере на двух пьяных офицеров, Унгерн распорядился
раздеть их
догола, привязать к лошадям и на веревках перетащить через ледяную реку. Голые,
не разводя
костра, они всю октябрьскую ночь просидели на противоположном берегу, причем
лагерные
часовые каждый час устраивали им перекличку. Это случай частный, но наказание,
которому
подвергся Лихачев, входило в систему узаконенных дисциплинарных мер и было
позаимствовано Унгерном у монголов - так, например, поступал Максаржав со своими
провинившимися цэриками. Но если в монгольской армии периода войны за
независимость
приказ идти пешком означал крайнюю степень позора, то в Азиатской дивизии, где
были
разрушены все прежние представления о чести и бесчестье, это символизировало
достаточно
высокий статус наказуемого. По утверждению Рибо, такая мера применялась Унгерном
лишь к
тем, кого он не позволял себе просто избить.
Макеев пишет: "Дорога была сплошной каменистый щебень". Офицеры
Анненковского
полка шагали по ней два перехода, в конце последнего Лихачев подошел к генералу
Резухину и
доложил: "Ваше превосходительство, я больше не могу, и если мне еще прикажут
идти дальше
пешком, я застрелюсь!"В итоге Унгерн отправил Лихачева в обоз, а его полк
расформировал,
слив с Татарским .
Дивизия приближалась к столице, когда на дороге показался скачущий
навстречу
одинокий всадник. Задержавшим его казакам он представился хорунжим Немчиновым и
был
отведен к Унгерну, которому признался, что подослан китайцами с заданием
отравить его.
"Делайте со мной что хотите, - заявил Немчинов, - но вот вам Цианистый калий и
деньги,
две тысячи, которые дали мне китайцы вперед..."Унгерн вернул ему деньги,
приказав оставить
их себе, а самому оставаться при штабе. Ампулу с ядом барон взял и с тех пор
всегда носил ее в
халате, чтобы покончить с собой при угрозе плена.
По словам Алешина, "с варварским великолепием, окруженный поклонением и
славой",
прошел Унгерн по всей Монголии и уже в декабре 1920 года расположился неподалеку
от
столицы, блокировав ее со стороны Калганского тракта. Лагерь разбили в районе
Налайхинских
угольных копей под склонами Богдо-ула.
В это время, согласно подсчетам Макеева, в дивизии было около тысячи
человек,
"включая интендантских, обозных и прочих мертвых бойцов", но монгольские отряды
прибывали и позднее. Сам Унгерн, при широте стратегических замыслов никогда не
знавший
точную численность своих войск, на допросе говорил, что накануне штурма Урги у
него было
1200 всадников. Кто-то увеличивал эту цифру еще на две-три сотни, иные доводили
ее до двух
тысяч, из которых русские составляли не более четверти, но в любом случае
противник обладал
громадным, чуть ли не десятикратным перевесом. Оборонявшая столицу регулярная
китайская
армия насчитывала 10-12 тысяч человек с пулеметами и артиллерией, а вместе с
ополченцами
общая численность гарнизона достигала 15 тысяч. Зато на стороне Унгерна были
иные силы, не
материальные, но могущественные.
Во времена Циней маньчжурский наместник Урги жил в Маймачене, но Чен И
перенес
свою резиденцию в одну из усадеб китайского квартала к востоку от площади
Поклонений.
Здесь, в центре города, он чувствовал себя в большей безопасности. По-европейски
образованный человек, библиофил, подаривший городу прекрасную библиотеку на
многих
языках, знаток монгольской и китайской истории, одно время увлекавшийся
археологическими
раскопками, Чен И с его мягкостью, гуманностью и просветительскими планами
пришелся не
ко времени. В городе, который превратился в гибрид военного лагеря с тюрьмой,
этот
просвещенный администратор практически не имел власти. Правда, русские
относились к нему
с уважением и благодарностью, поскольку после первого штурма столицы Унгерном
именно
Чен И сумел, предотвратить готовящийся погром, но этим, пожалуй, его
деятельность и
ограничилась. Против него интриговал Го Сунлин, армия подчинялась ему лишь
формально,
чиновники вели собственную политику, заигрывая с генералами. Кроме того,
решительность
Чен И подтачивали слухи о близком вторжении красных, о намерениях Москвы
потребовать
соблюдения прежних договоров между Китаем и Россией, а подкрепления из Пекина
могли
подойти не раньше весны. Там еще никто не воспринимал появление Унгерна как
серьезную
угрозу китайскому владычеству в Халхе. Но из Урги события виделись иначе, и,
вероятно,
только общим разбродом и растерянностью в верхах столичной администрации можно
объяснить тот опрометчивый шаг, который Чен И предпринял в конце ноября, когда
Унгерн
стоял на Керулене: внезапно был арестован сам Богдо-гэген. Его отделили от
свиты, изъяли из
дворца и перевели в один из пустующих китайских домов на "Половинке"неподалеку
от
резиденции Чсн И.
Цель этой святотатственной акции никто из живших в Урге европейцев просто
не в силах
был понять. Она представлялась абсолютно бессмысленной, более того - вредной для
самих
же китайцев. Наиболее правдоподобным казалось предположение, что Чен И вынужден
был
уступить нажиму генералов, решивших таким способом продемонстрировать свое
могущество
монголам, а заодно и собственным солдатам. Гибкость и дипломатичность Чен И
разбились об
упрямство Го Сунлина и Чу Лицзяна. Русские колонисты легко восстановили нехитрую
логику
их рассуждений: "Вот, мол, мы арестовали самого бога, и ничего, все в наших
руках, и все с
наших рук сходит". Считалось, что это сделано в назидание всем тем, кто
выступает против
китайских властей - уж если не поцеремонились с самим Богдо-гэгеном, по
отношению к
остальным подавно возможны любые репрессии. "А гарнизон, - замечает Першин, -
должен
был убедиться, что перед военной силой пасует даже божество".
Но, как и следовало ожидать, результат оказался прямо противоположным.
Монголы
были не столько напуганы, сколько потрясены и возмущены, зато китайских солдат
охватил
суеверный страх. Им казалось, что арест "живого Будды"даром не пройдет, что
такое
неслыханное кощунство неотвратимо повлечет за собой возмездие. Все верили в
неизбежность
кары и ждали каких-то исключительных событий, но ничего не происходило: Унгерн,
подойдя
к столице, штурмовать ее не пытался и вообще активных действий не предпринимал.
Он стоял
около Налайхи, а Богдо-гэген спокойно сидел под арестом. Особых лишений он не
испытывал.
Из дворца ему носили даже шампанское, к которому последний ургинский хутухта
питал всем в
Монголии известную слабость.
Начиная с осени, он несколько раз пробовал вырваться из столицы под
предлогом якобы
заранее запланированных поездок в провинциальные монастыри, но всякий раз
подобные
планы решительно пресекались. Китайцам Богдо-гэген был нужен как заложник.
Прибегнув к
аресту, они, помимо прочего, надеялись оборвать его связи с ламством и мятежными
князьями
и совершили роковую ошибку: с божеством нельзя было обращаться как с человеком.
Кажется,
уж кто-кто, а китайцы должны были это понимать. Но понимали солдаты, огородники,
парикмахеры, а поверхностно европеизированные чиновники и генералы, испытавшие
на себе
мощь прагматичного Запада, повели себя с той западной прямолинейностью, от какой
сами
европейцы давно отказались. Подвергнув Будду физическому заточению, эти политики
действовали с примитивным рационализмом самоуверенных и наивных неофитов
просвещения,
отрицающих всякую мистику, и не случайно Унгерн всегда приравнивал китайских
республиканцев к русским большевикам: борьба с религией ставила их на одну
доску, а корень
зла в обоих случаях уходил в гнилую почву европейской культуры. Схема,
разумеется,
чересчур проста, но такой и должна быть концепция, побуждающая не к размышлению,
а к
действию. Тем не менее арест Богдо-гэгена показал, что новые хозяева Урги с их
по
английскому образцу пошитыми мундирами, французскими кепи и немецкими пушками, с
их
бильярдом как символом цивилизации были в этой стране, где почти триста лет
властвовали их
предки, несравненно большими чужаками, чем Унгерн с его монгольским дэли и
уверенностью,
что свет - с Востока. Но в том-то и парадокс, что он при этом оставался истинным
европейцем. Потребность сменить душу - западный синдром, кожу - восточный.
Отлично сознавая, какие выгоды сулит ему арест Богдо-гэгена, Унгерн решил
не спешить
со штурмом. Открытых столкновений он теперь избегал и начал типично азиатскую
военную
кампанию, планомерную, хотя внешне и бессистемную, при полном собственном
бездействии
заставляющую противника пребывать в постоянном напряжении.
Первым делом Унгерн выставил дозоры на Богдо-уле, а затем сосредоточил
здесь часть
туземных сотен. Отсюда велось наблюдение за всеми передвижениями китайских войск
-
сверху город виден был как на
...Закладка в соц.сетях