Жанр: История
Самодержец пустыни
... Заратустры он скорее всего
читал или, по
крайней мере, знал из вторых рук, как любой мало-мальски образованный человек
тех лет.
Некоторые его высказывания кажутся прямыми цитатами из Ницше. Если тот считал
ханжеством думать, будто лишь благая цель оправдывает войну, если для него
"жизнь есть
результат войны, общество - орудие войны" и "отказаться от войны, значит
отказаться от
жизни в большом масштабе", то Унгерн на одном из допросов заявил: "Это только
теперь, за
последние тридцать лет выдумали, чтобы непременно воевать за какую-то идею".
Монголы же
вызывали его симпатию, в частности потому, что "у них психология
совсем другая, чем у белых, у них высоко стоит верность, война; солдат, это
почетная
вещь, и им нравится сражение". А свое недоверие к русским Унгерн мотивировал
тем, что они
"из всех народов самые антимилитаристские" и их "заставить воевать может только
то, что
некуда деваться, кушать надо".
В том восторге, с каким Унгерн встретил начало войны, патриотические
чувства играли
третьестепенную роль. Зато примешивались, очевидно, соображения сугубо
житейские. Война
грянула в тот момент, когда он окончательно оказался не у дел, и разом сняла все
проблемы.
Отставной сотник, тридцатилетний неудачник без денег, без семьи, без профессии,
с
неопределенными планами на будущее, он должен был страдать от неудовлетворенного
честолюбия и сознания стремительно уходящей молодости. Война открыла перед ним
новые
перспективы.
Сразу после объявления мобилизации Унгерн вместе со своим кузеном Фридрихом
поступил в один из полков несчастной 2-й армии Самсонова. Оба они, говоря языком
военных
документов, "проделали" трагический августовский поход в Восточную Пруссию, но
Фридрих
погиб под Сольдау, а Унгерн был только ранен. Окружения и плена ему удалось
избежать.
Его послужной список за это время не сохранился. Известно лишь, что с 1915
года он
командовал сотней в 1-м Нерчинском полку и вновь, как в Даурии, носил на мундире
желтые
цвета забайкальского казачества. Полк входил в 10-ю Уссурийскую дивизию, которая
позднее
воевала на Юго-Западном фронте. Начальником дивизии был генерал Крымов, а
полковым
командиром Унгерна - полковник Врангель. Они знали друг друга еще по Забайкалью,
да и в
Эстляндии наверняка имели общих знакомых, но никаких отношений, кроме служебных,
между
ними не было. Уже в эмиграции, вспоминая Унгерна и отмечая его храбрость,
Врангель
отзывался о нем без симпатии, скорее даже с неприязнью, хотя и отдавал должное
оригинальности этого странного, непредсказуемого и неприятного человека. Он, в
частности,
называл его "типичным партизаном", который всем - от поведения до костюма -
выделялся
из офицерской среды.
Когда мало кому известный белый генерал семеновского производства
превратился в
диктатора Монголии, в его предшествующей жизни начали искать истоки этой
сказочной
карьеры. Легенд ходило множество. Кто-то, например, пустил слух, будто Унгерн
командовал
личным конвоем Николая II. Его повышали в чинах, назначали на должности, о
которых он
тогда и мечтать не смел, делали полным георгиевским кавалером и т. д. На самом
деле Унгерн
имел один Георгиевский крест и орден Святой Анны 3-й степени. Выше командира
сотни он
так и не поднялся.
Отчаянная храбрость Унгерна общеизвестна, но и тут не обходилось без
преувеличений.
Якобы каждый офицер, приезжавший с Юго-Западного фронта, знал и рассказывал о
его
подвигах. Он будто бы неделями пропадал в тылу у австрийцев, корректировал огонь
русской
артиллерии, сидя на дереве прямо над неприятельскими окопами. Будто бы командир
полка,
заслышав его голос, прятался под стол, заранее будучи уверен, что барон опять
предложит
какую-нибудь сумасшедшую авантюру. Мемуарист, знакомый с кем-то из ревельских
родственников Унгерна, вспоминал: "Его письма родным с фронта напоминали песни
трубадура Бертрана де Борна, они дышали беззаветной удалью, опьянением
опасности. Он
любил войну, как другие любят карты, вино и женщин".
Но бои на Юго-Западном фронте мало напоминали битву в Ронсевальском ущелье
или
под стенами Иерусалима, где один из предков Унгерна сражался рядом с Ричардом
Львиное
Сердце. Чтобы любить не войну вообще, а именно эту войну, надо было обладать
извращенным
чувством жизни, если не ненавистью к ней. Если человек в возрасте за тридцать
способен
забыть обо всем и наслаждаться только "опьянением опасности", это уже вопрос не
идеологии,
а скорее физиологии. Происхождением, воспитанием или чтением Ницше храбрость
Унгерна
объяснить нельзя. В ней есть что-то патологическое. Недаром рассказывали, что в
атаку барон
часто скакал, как пьяный или как лунатик, с застывшими глазами и качаясь в
седле. Люди
такого сорта невыносимы в нормальной жизни, незаменимы на войне, но опасны даже
там.
Поэтому едва ли случайно, что за три года, проведенные на передовой, Унгерн,
будучи
опытным, отважным и не столь уж молодым офицером, имея четыре ранения, получил
всего
одно повышение в чине: из сотника стал есаулом.
Его карьера завершилась внезапно и, пожалуй, закономерно. В начале 1917
года он с
фронта был делегирован в Петроград, на слет георгиевских кавалеров, но поездка
закончилась в
Тарнополе. Здесь Унгерн, пьяный, избил комендантского адъютанта, не
предоставившего ему
квартиры, и был арестован. "Я выбил несколько зубов одному наглому прапорщику",
-
рассказывал он позднее своему кузену Эрнсту. Предстоящий суд грозил ему тремя
годами
крепости. По словам того же Эрнста Унгерн-Штернберга, от суда его спас Врангель,
который
"употребил все свое влияние на то, чтобы Роман так легко отделался". Но сам
Унгерн
утверждал, что сидел в тюрьме и на свободу вышел только осенью 1917 года. Во
всяком случае,
он был отчислен "в резерв чинов" и, видимо, уехал в Ревель, где оказался точно в
таком же
положении, как три года назад после возвращения из Монголии - без денег и без
каких бы то
ни было планов на дальнейшую жизнь.
ЧЕЛОВЕК ИЗ КУРАНЖИ
В годы Гражданской войны в Забайкалье два имени всегда произносились рядом
-
Семенов и Унгерн. Их обычно называли без фамилии, просто "атаман" и "барон". Все
знали,
что этих двоих связывают давние приятельские отношения. Познакомились они или
еще в
Монголии, или на фронте: оба служили в одном полку. Семенов поначалу тоже
командовал
сотней, а затем занял должность полкового адъютанта.
Григорий Михайлович Семенов на пять лет младше Унгерна. Он родился 13(25)
сентября
1890 года в забайкальской станице Дурулгуевской, точнее в одном из ее караулов -
Куранжинском, расположенном на правом берегу Онона. Его отец, Михаил Петрович,
был
местный уроженец, казак с сильной примесью бурятской или монгольской крови, а
мать,
Евдокия Марковна, в девичестве Нижегородцева, происходила, видимо, из
старообрядческой
семьи.
Основным источником богатства караульских казаков был скот. В семеновских
табунах
ходило до полутораста лошадей, овечьи гурты насчитывали три сотни голов.
Пастухами были
буряты. На зимние пастбища они угоняли стада в Монголию, и хозяева часто ездили
туда
проведывать свой скот. Отсюда любопытная закономерность: чем богаче был казак,
тем с
большим уважением относился он к кочевникам, знал их язык, обычаи, имел
представление о
буддизме. Объединенные принадлежностью к казачьему сословию, буряты и русские в
пограничных с Монголией районах нередко роднились между собой. В караульских
станицах
люди со смешанной кровью составляли большинство. Напротив, крестьяне, особенно
переселившиеся в Забайкалье после столыпинской реформы, кочевников презирали, а
их образ
жизни считали разновидностью безделья.
В Куранже, где большая часть жителей была неграмотна, Семенов-старший
считался
образованным человеком. Его домашняя библиотека хранилась в семи ящиках, причем
среди
этих книг имелись сочинения по буддизму и по истории Монголии. Сам будущий
атаман, как и
вся отцовская родня, с детства свободно говорил по-монгольски и по-бурятски.
Мальчиком он
много читал и даже будто бы в четырнадцать лет уговорил отца выписать какую-то
газету, став
таким образом первым в Куранже подписчиком. Однако в Читинскую гимназию ему
почему-то
поступить не удалось, он окончил двухклассное училище в Могойтуе, затем сидел
дома,
помогая отцу управляться со стадами. В лубочно-пропагандистских биографиях
атамана
говорится, что в это время он увлекся археологией и палеонтологией. За звучными
терминами
стоит вот что: Семенов нашел в окрестностях Куранжи какие-то древние кости
("кости
мамонта"), каменный топор и "посуду из морских раковин величиной с тарелку". Как
раз тогда
по распоряжению наказного атамана в станицах собирали всевозможные раритеты для
войскового музея в Чите, куда Семенов и отдал ("пожертвовал") свои находки.
Во время Гражданской войны житийный жанр процветал при редакциях газет
равно
белых и красных, при отделах политических и осведомительных, но среди
жизнеописаний
вождей в обоих лагерях биографии Семенова отличаются одной особенностью: в них
подробно
рассказывается о детстве героя, причем в агиографическом ключе ("В Могойтуе он
буквально
поражал свою родню по матери усидчивостью и трудолюбием..."). Кроме того, упор
неизменно
делался на его простоту, народность, чувствительность, что должно было разрушить
представления о нем как о властолюбце и беспринципном вассале Токио. В том же
стиле
описывается и выбор им военной карьеры: "Сдача Порт-Артура страшно тяжело
отозвалась на
его впечатлительной натуре, тут же он решил сделаться офицером".
В 1908 году Семенов поступает в Оренбургское казачье юнкерское училище и
через три
года выходит хорунжим в Верхнеудинский полк. Почти сразу он попал в Монголию,
служил
там в военно-топографической команде, объездил всю страну и даже якобы
прославился тем,
что установил "мировой рекорд скорости верховой езды на морозе", проехав однажды
350
верст за 26 часов при температуре 45 градусов ниже нуля по Реомюру (при
пользовании
подменными лошадьми на уртонах это результат хороший, но не фантастический). В
начале
1914 года, не поладив с полковым командиром, Семенов перевелся в Нерчинский
полк,
стоявший на станции Гродеково под Владивостоком. Здесь он, видимо, осознал, что
его знание
Монголии (в биографиях атамана отмечается "глубокое изучение им буддизма") может
ускорить карьеру административную или дипломатическую, но в казачьем полку
абсолютно
бесполезно. Семенов решил выйти в отставку и поступить во владивостокский
Институт
восточных языков. Война помешала осуществить этот замысел.
Среднего роста, с кривыми ногами номада, необъятной грудью и громадной,
рано
полысевшей головой, Семенов обладал редкой физической силой. Прекрасный
наездник, он
при своей массивности был быстр, ловок, хищно-легок в движениях. Не случайно
после
окончания училища его послали преподавать в бригадную гимнастическо-фехтовальную
школу. Позднее официозные семеновские газеты писали, будто прежде всего
богатырская сила
и рыцарское умение владеть холодным оружием и привлекли к атаману благосклонное
внимание японцев, увидевших в нем самурая по телу и духу.
Его личная храбрость вне сомнений. Вдобавок ему сопутствовала удача: за всю
войну он
ни разу не был ранен. В ноябре 1914 года, когда прусские уланы захватили знамя
Нерчинского
полка, Семенову, который с несколькими казаками возвращался из разведки,
посчастливилось
натолкнуться на группу этих улан и отбить у них полковой штандарт. За это он был
награжден
Георгиевским крестом. В первые месяцы войны награды сыпались густо: через три
недели,
отличившись вновь, Семенов получил Георгиевское оружие. Зато последующие три
года его
пребывания на фронте орденами не отмечены. Сам он рассказывал, что за
совершенныйим
подвиг при обороне какого-то ущелья в Карпатах награду получил начальник
дивизии, генерал
Крымов, из-за чего они и поссорились. Будто бы не вытерпев несправедливости, он
подал
рапорт о переводе в другую часть. Так это или не так, трудно судить, но в 1916
году Унгерн
остался служить под командой Крымова и Врангеля, а Семенов перешел в 3-й
Верхнеудинский
полк, воевал на Кавказе, затем в составе дивизии Левандовского совершил поход в
персидский
Курдистан.
В забайкальских казачьих полках Левандовского было много бурят, и спустя
десять лет
евразиец Никитин, бывший офицер, участник этого похода, увидел в нем проявление
таинственных "ритмов Евразии". Если газеты сравнивали его с походом Александра
Македонского, то Никитин подобное сопоставление считает "мелодекламацией нашего
лжеевропеизма". Он настаивает на иной аналогии: "Кампания в Персии должна
вызвать в
памяти не македонские фаланги, а всадников Хулагу, тогда великого монгольского
хана...
" Теперь русская армия двинулась в эти края по воле Великого Белого царя -
Цаган-Хагана, т.
е. Николая II, но за шестьсот с лишним лет мало что изменилось. Так же медленно
тянется под
знойным персидским солнцем конная колонна, так же на развилке дорог направляет
ее
выставленный головным дозором "маяк" "плосколицый скуластый казачина-бурят" со
своей
винтовкой (единственное существенное отличие), с пикой и "всяким добром,
притороченным к
седлу". Он - вылитый воин Хулагу: "Зорко глядят раскосо поставленные глаза,
стоит не
шелохнется большеголовый, широкогрудый, мохнатый и злой конек его". Немногим
разнится
от него и русский казак на такой же низкорослой лошадке. Он разве что шире в
плечах, выше
ростом, и ноги ниже свисают под лошадиным брюхом: "Так и кажется иной раз, что
конек его о
шести ногах".
Никитин вспоминает: "Эти освоители евразийских пространств, эти "пари", как
они сами
меж собой перекликаются ("паря"), поражали меня своей способностью быть у себя в
самых
глухих углах Центрального Курдистана. В этих гиблых местах наши читинцы,
аргунцы,
нерчинцы и др. рысили на мохнатых коньках своих, как у себя дома, ходили
дозорами,
разведывали, языка добывали, и все это проделывали, так сказать, в терминах
своей
забайкальской географии: ущелья оставались у них и здесь "падями", курдские
сакли -
"фанзами", курды - "манзами", просо - "чумизой", а кукуруза - "гаоляном". Все
плоды
земные для наших "парей" были безразлично "ягодой", будь то виноград, инжир или
дыня..." Никитину кажется, что эта удивительно естественная приспособляемость
типична
лишь для обитателей евразийских просторов, что она есть "свойство духа, как бы
сжимающего
громадные пространства через их уподобление".
Доказывая, что Россия представляет собой особый мир, отличный и от Востока,
и от
Запада, парижские и пражские евразийцы вспоминали Святослава, половцев,
Чингисхана,
монгольское иго, но в их построениях почему - то никак не фигурировали два
современника,
чьи биографии словно бы нарочно складывались так, чтобы наглядно подтвердить
правоту
евразийства - Семенов и Унгерн. Между тем Чингисхан, Хубилай и Хулагу для этих
двоих
были не безличными элементами геополитической концепции, а реалиями того
исторического
времени и тех мест, где жили и действовали они сами. В Монголии время имело иную
плотность, нежели в Европе. Нынешний Богдо-гэген был восьмым перерождением
индийского
подвижника Даранаты, жившего почти три столетия назад, Амурсана мог явиться в
образе
Джа-ламы с маузером на боку, а печальная тенденция русской истории к
цикличности, которая
после революции стала более чем очевидна, порождала у одних надежды, у других -
опасения,
что и в России время может сгуститься до монгольского варианта. Когда Семенов, а
за ним
Унгерн рассчитывали, пусть в разных масштабах, возродить империю Чингисхана, их
планы
отчасти зиждились на той же, подмеченной Никитиным у забайкальских казаков,
способности
"сжимать громадные пространства через их уподобление". Только в данном случае
речь шла о
пространствах не географических, а исторических, разделенных столетиями, а не
верстами.
Семенову эта способность досталась от степных предков, Унгерн же получил ее как
побочный
продукт своей биографии, характера и антизападного мировоззрения. Отсюда
ненатуральность,
избыточность, свойственная утопиям истеричность даже тех его замыслов, которые
для
Семенова были естественны и потому казались вполне осуществимыми.
В мае 1917 года, по возвращении из Персии находясь на Румынском фронте,
будущий
атаман делает первый шаг на пути, вскоре приведшем его к неограниченной власти
над всем
Забайкальем: он пишет докладную записку на имя Керенского, тогда военного
министра, и
отправляет ее не по команде, как положено, а с едущим в Петроград
однополчанином. В этой
записке Семенов предлагал сформировать у себя на родине отдельный конный
монголо-бурятский полк и привести его на фронт якобы с целью "пробудить совесть
русского
солдата, у которого живым укором были бы эти инородцы, сражающиеся за русское
дело". Так
дело выглядит в трактовке придворного атаманского историографа. На самом деле
побуждения
Семенова были несравненно прагматичнее. Он, видимо, хотел переждать в тылу
смутное время
развала армии, а затем, если ситуация изменится к лучшему, прибыть на фронт во
главе лично
им сформированной и лично ему преданной боевой единицы. Она могла бы стать
надежным
фундаментом быстрой военной карьеры.
Саму идею Семенов, скорее всего, почерпнул из газет, оригинальна лишь точка
ее
приложения - Монголия. После Февральской революции национальные батальоны, полки
и
даже дивизии возникали как грибы - украинские, кавказские, латышские и т. д.,
создавались и
экстраординарные добровольческие части, не имевшие аналогий в прежней армейской
системе.
В условиях повального дезертирства Временное Правительство надеялось заткнуть
ими бреши
на фронте. Появляются немногочисленные, маломощные, но широко рекламируемые
отряды
под грозными наименованиями - штурмовые бригады, ударные батальоны, "батальоны
смерти". Свой монголо-бурятский полк Семенов видел в этом ряду, и момент выбран
был
точно: вскоре приходит распоряжение откомандировать автора записки в столицу. В
июне он
отправляется в Петроград, окрыленный надеждами, что наконец-то знание
монгольского языка
и личные связи с влиятельными кочевниками, доставшиеся в наследство от отца,
помогут ему
выдвинуться. Собственно говоря, эти связи (сам Семенов утверждал, что по отцу он
является
прямым потомком Чингисхана) и стали фундаментом его последующей
головокружительной
карьеры, которая так удивляла Врангеля: тот никак не мог понять, каким образом
его бывший
адъютант, вполне заурядный, хотя и отличавшийся природной хитростью человек,
сумел
подняться к вершинам власти.
Спустя почти тридцать лет, в августе 1945 года, Семенов был схвачен в
Китае, доставлен
в Москву, судим, приговорен к смертной казни и повешен . В обвинительном
заключении
фигурировал следующий пункт: летом 1917 года Семенов будто бы "намеревался с
помощью
двух военных училищ организовать переворот, занять здание Таврического дворца,
арестовать
Ленина и членов Петроградского Совета и немедленно их расстрелять с тем, чтобы
обезглавить
большевистское движение... " Хотя о таком замысле упоминает в своих мемуарах и
сам
Семенов, едва ли это был продуманный план именно того времени, скорее позднейшая
вытяжка
из тогдашних надежд, слухов, застольных разговоров и спасительных проектов,
сотканных из
воздуха и табачного дыма. Чтобы возглавить военный переворот, Семенов, тогда
безвестный
есаул, не имел ни связей, ни средств, ни имени. Правда, о готовящемся
выступлении Корнилова
он, видимо, знал. Но если даже у него и были какие-то контакты с сослуживцами по
Уссурийской дивизии, входившей в двинутый на Петроград корпус генерала Крымова,
Семенов
сумел сохранить их в тайне. Его лояльность осталась вне подозрений. В сентябре
он с крупной
суммой денег и мандатом комиссара Временного Правительства выехал из столицы на
восток.
На первых порах в Забайкалье он действительно пытался сформировать свой
монголо-бурятский полк, абсолютно никому не нужный ни в Чите, ни в
Верхнеудинске, ни в
Даурии. От Семенова все норовят избавиться. Наконец после двухмесячных мытарств
он с
тремя-четырьмя офицерами и десятком казаков добирается до пограничной китайской
станции
Маньчжурия, которая отныне становится его ставкой. Отсюда Семенов рассылает
вербовщиков,
и вскоре ему удается сколотить отряд, по месту формирования названный Особым
Маньчжурским. К январю 1918 года в нем насчитывалось около пяти сотен туземных
всадников и примерно полтораста русских казаков и офицеров. С этой серьезной по
местным
масштабам силой Семенов после долгих колебаний бросает вызов Чите, где власть к
тому
времени уже перешла к большевикам.
В то время Семенов много пил, часто напивался, но не зверел, напротив,
становился
покладистым. Человек громадной физической силы, он, по всей видимости,
принадлежал к тем
натурам, на кого алкоголь действует умиротворяюще. Да и вообще по характеру он
не был
жесток. Его жестокость никогда не переходила границ, очерченных честолюбием. Он
бывал и
непритворно мягким, и участливым, легко соглашался с аргументами собеседника, но
не
потому, что считал их убедительными, а просто из нежелания спорить и портить
отношения.
Подвластный минутным порывам, горячий и чувствительный, в первые месяцы своего
атаманства Семенов легко принимал решения и с той же легкостью их отменял, что
все дружно
приписывали влиянию на него собутыльников, прежде всего двух его "злых
гениев"полковников Афанасьева и Вериго. Представление о нем как о человеке
чрезвычайно
податливом и не имеющем собственного мнения было всеобщим.
Член войскового правления Гордеев, земляк и детский товарищ атамана,
говорил: "Я
хорошо знаю Семенова. По моему мнению, он ни над чем не задумывается. Что-нибудь
скажет
одно, а через десять минут - другое. Кто-нибудь из близких людей может
посоветовать что-то,
Семенов с ним согласится, а через некоторое время соглашается с другим. Такие
свойства
характера привели к тому, что он совсем измельчал". Впрочем, этой характеристике
доверять
следует с осторожностью. Человек редко способен по достоинству оценить младшего
по
возрасту товарища, когда тот вдруг поднимается над ним. Подобный взлет всегда
кажется
случайным и несправедливым.
Один из колчаковских офицеров оценил Семенова как "умного, вернее очень
хитрого
человека", заметив при этом, что "настоящим атаманом своей казачьей вольницы он
не
являлся, наоборот, эта вольница диктовала ему свои условия". Но трудно
определить, где
кончалась действительная зависимость Семенова от приближенных и где начинался
миф о ней.
Следствием этого мифа была легенда, будто он, как истинный государь, окружен
злыми
советниками, скрывающими от него правду. Считалось, что атаман не знает о
творящихся его
именем безобразиях, а сам по себе он "добрый, простой и отзывчивый человек без
всякой
мании величия". "Семенов-то сам хорош, семеновщина невыносима!" это, как пишет
генерал
Сахаров, в Забайкалье "повторялось почти всеми на все лады". Даже крестьянестарообрядцы,
уходя в партизаны, заявляли, что идут воевать не с Семеновым, а с семеновщиной.
Точно так
же мужики позднее с молитвенным благоговением произносили имя Ленина и резали
коммунистов. Тут сказались древние модели поведения, следование традиции, в
которой власть
священна и борьба ведется не с ее верховным носителем, а с чем-то от него
отдельным,
настолько же противоположным ему по духу, насколько внешне близким. Окружение
Семенова
- это оборотни, завладевшие рыцарским оружием атамана, чтобы на него пала
пролитая ими
кровь. И очень вероятно, что Семенов, довольно быстро избыв реальную зависимость
от
соратников типа Афанасьева и Вериго, в известной степени поддерживал легенду о
ней как
парадоксальное средство укрепления своего авторитета. Этим он отделял себя от
преступлений
им же созданного режима. Во всем, что касалось власти, он обнаруживал
колоссальную
интуицию, какое-то почти бессловесное понимание обстоятельств.
Один из биографов атамана писал, что с 1917 года за ним, как "за головным
журавлем, без
всяких компасов и астролябий указывающим верный путь в теплые страны, тянется
длинная
вереница верящих и преданных ему спутников". Под "компасами и
астролябиями" подразумеваются идеологические установки: Семенов действительно
обходился
без них. "Он вообще не идеалист", - говорил о нем Унгерн, объединявший в этом
слове
понятия "идеализм" и "идейность". С присущим ему здравым смыслом атаман
предпочел
сделать упор на самом себе как личности, а не на какой-то своей особой
политической
платформе. Это было тем легче, что он обладал врожденным даром мимикрии. Перед
представителями союзных миссий в Китае Семенов являлся в образе демократа,
японцы видели
в нем олицетворение русского национального духа. Для сторонников единой и
неделимой
России он - сепаратист, лелеявший планы передачи Монголии российских земель за
Байкалом, для позднейших русских фашистов - масон, создавший у себя в армии
"жидовские
части", для следователей с Лубянки - фашист, еще в годы Гражданской войны
носивший на
погонах знак свастики . Семенов перебывал и в первых патриотах из "стаи
славных", и в
предателях родины. Он мог расстреливать эсеров, чего не делали ни Колчак, ни
Деникин и
Врангель, но он же в итоге допустил их в правительство, на что другие белые
вожди так и не
решились. Он называл себя "борцом за государственность", но опирался на вечных
врагов
государства - уголовников, хунхузов, даже анархистов.
Кто-то из харбинских острословов определил Семенова как "смесь Ивана
Грозного с
Расплюевым". Его стремились представить то кровавым деспотом, то ничтожеством,
то
претендентом на российский престол, то чуть ли не большевиком. Последнее
обвинение, как и
все прочие, тоже отчасти справедливо: одно время он предпринимал попытки перейти
на
службу к Москве. Впрочем, примерно тогда же генерал Сахаров, который убеждал его
начертать на знамени "всем дорогое имя"Михаила Романова, из разговора с атаманом
вынес
твердую уверенность, что тот - настоящий монархист и лишь обстоятельства не
позволяют
ему выкинуть лозунг борьбы за реставрацию Романовых. Омск и Москва видели в
Семенове не
более чем японскую куклу,
...Закладка в соц.сетях