Жанр: История
Емельян Пугачев
...люд. По выражению глаз своего папаши сын
сразу понял его мысли и негромко сказал:
- Охота тебе была подобную глупость затевать. И убыточно, и гадко.
И не успел он докончить, как к беседке начала подваливать пьяная толпа.
Впереди шагал землекоп из артели Лукича, рыжебородый Митька. Он недавно
кончил тюремную высидку за "своевольщину" в Царском Селе, на нем, невзирая
на крепкий мороз, поверх рубахи - лишь рваная бабья кацавейка, голова
простоволосая. Засучив рукава и потрясая кулаками, он хрипло орал:
- Бей всех подрядчиков! Дави богачей! Из-за них, гадов, я тверезый зарок
нарушил, в острог попал.
- Царь-то батюшка, слышно, по Яику гуляет с воинством своим... - Могила
богачам! - подхватили другие.
- И поделом! Богачи жилы из нас тянут, а тут, ишь ты, винишком улещают,
рыбу-кит выставили...
- Бей не робей, скрозь, кто попадется!
- Круши рыбу-кит! Имай ее за зебры! - И толпа нахраписто полезла по
ступенькам. Барышниковы заскочили внутрь беседки, захлопнули за собою дверь.
А верзила Митрич, распахнув медвежью шубу и отведя в сторону свою бородищу,
чтоб видны были на груди кресты и медали, завопил:
- Стой, оглашенные! Что вы...
Кто-то в толпе выкрикнул:
- Робяты! Это главный енарал...
- Бей генералов! - взголосил рыжебородый Митька. Он прыгнул к Митричу и
схватил его за бороду. Но широкоплечий Митрич, по-медвежьи рявкнув, сгреб
Митьку за портки и кацавейку и швырнул в толпу. Толпа попятилась, зло
захохотала.
Пересвистываясь, бежали к беседке полицейские и служащие Барышникова.
Первым поймали Митьку.
- Лошадей! К черту праздник! - вращая осовелыми глазами, кричал
Барышников. - Выпустить вино из бочек... В снег, в снег!
- Не можно, Иван Сидорыч, - задышливо ответил упарившийся от бега
управляющий. - Чернь всем вином завладела.
Озлобленные отец и сын, в сопровождении служащих и Митрича, быстро шли к
выходу. Ну и распустила ж матушка-царица столичный народишко! Они не
замечали ни крутящихся каруселей, окруженных ротозеями, ни ледяных гор с
катающимися в долбленых челноках, ни веселых качелей. Звуки гармошек,
балалаек и военного оркестра, нескладная запьянцовская песня, отчаянные
вопли пришедших в буйство запивох не касались сознания Барышниковых. Они
лишь видели шагавших справа и слева от себя возбужденных, ненавидящих их
людей. Барышниковы косились на них со страхом, отвращением и злобой.
Привлеченные криками, сбегались со всего сада пьяные и трезвые. Иные из
толпы знавали Ивана Сидорыча лично. Видя пред собою богача-хозяина, они
считали нужным, хоть в пьяном положении, хоть раз в жизни, выместить на нем
давно накопившуюся злобу.
- И не стыдно вам, рожам-то вашим, - отругивался Митрич, с опаской косясь
на пьяниц. - Эх вы, народы... Благодарить должны!
- Благодарим, благодарим, - отвечали трезвые. - Спасибо за угощеньице,
Иван Сидорыч.
- О-о-о, да это эвон кто... Ванька Барышников, трактирщик! - выкрикнул
подбежавший большеусый кузнец с бельмом.
- Ха-ха! Хватил нищего по затылку, - с ядовитым хохотом отвечали из
толпы. - Он давно трактиры-то бросил, он на винных откупах разжился да на
подрядах.
- Он, холера, пять бочонков апраксинского золота украл на войне! -
подхватил кузнец. - Он вор казенный, вот он кто. Дай ему по шее!
- Врешь, мазурик! - дико захрипел на ходу Барышников и приостановился,
грозя кузнецу вскинутым пальцем. - Быть тебе на каторге!
- Ха-ха! Бей его! - крикнул кузнец, с ловкостью скакнул к трясущемуся от
ярости Барышникову и крепко ударил его в ухо. Бобровая шапка покатилась в
снег, а сам Барышников, покачнувшись, упал на руки Митрича.
Кузнеца схватили, но он вырвался, приказчики вступили в бой с гуляками, а
Барышниковы, под свист и улюлюканье толпы, ходко побежали к тройке. Митрич
вскарабкался на облучок, Барышниковы пали в сани. И только лишь кучер
расправил вожжи, как бельмастый буян-кузнец кинулся к саням и сгреб богатого
откупщика за шиворот. Но тройка рванула, и кузнец, цепко схваченный за руки
Барышниковым-сыном, очутился на дне саней.
- Погоняй!
Валил хлопьями снег, с Невы порывами набегал ветер, кругом было мутно,
сумрачно. Залились бубенцы, тройка бежала резво, кучер пронзительно кричал
фальцетом:
- Па-а-а-ди! Па-а-ди-и!
Барышниковы, подмяв под себя кузнеца, сидели на нем в просторных санях и
с яростью били его в лицо, в голову кулаками и ногами. Затем окровавленного,
потерявшего сознание, выбросили его из саней. Тройка ходом укатила дальше.
Было четыре часа. Спускались сумерки. Публика из Летнего сада стала
разбредаться, уводя под руки покалеченных и пьяных. Однако веселье было там
еще в полном разгаре. Играли три оркестра, на расчищенных полянках шел
веселый пляс, пьяные, обнявшись, шатались взад-вперед, горланили песни.
С моря налетал на столицу резкий, шквалистый ветер. Вода в Неве,
вздымаясь седыми гребнями, стала прибывать. Ветер знобил прохожих, валил с
ног пьяных, взвихривал буруны снега, раскачивал оголенные деревья, сердито
трепал огромные полотнища трехцветных флагов, вывешенных по всему городу по
случаю тезоименитства императрицы. Дворники и будочники никак не могли
зажечь расставленные вдоль домов плошки с салом, только вдоль линии дворцов
на Неве ярко пылали, раздуваемые ветром, смоляные бочки. В полночь ветер
стих, ему на смену крепкий пал мороз.
Летний сад, наконец, опустел. Но по всему его простору, на аллеях и
умятых сугробах валялись тела упившихся, уснувших или покалеченных в драке.
Подбирать их было некому: перепившиеся полицейские либо разбрелись по
квартирам, либо валялись тут же на снегу.
Наутро было обнаружено в Летнем саду множество окоченелых трупов.
Замерз и рыжебородый землекоп Митька. А избитый до полусмерти кузнец был
на дороге раздавлен проезжавшим в темноте пожарным обозом. Так знатный купец
Барышников, при попустительстве столичного начальства, отпотчевал работящий
народ.
Екатерина, проведав о всем этом, возмутилась. 27 ноября она писала
генерал-полицмейстеру:
"Дмитрий Васильич! Мне сказывают, что по случаю третьеводнишнего
празднования, у некоего подрядчика считается померших от пьянства до трехсот
семидесяти человек. И хотя я думаю, что число сие увеличено, желаю, однако
ж, чтобы вы наиточнейшим образом о том изведали и мне, в самой подлинности,
донести не умедлили".
Барышникову грозила неприятность. Он сильно перетрусил. Но все обошлось
благополучно. Он где надо смазал, генерал-полицмейстеру Волкову подарил
великолепные выездные сани с волчьей полстью, поклонился графу Алексею
Орлову и вельможному И. П. Благину, прося у них совета и заступления.
- Пожертвуй несколько тысчоноквпользуМосковского сировоспитательного
дома, - сказал ему Орлов. - Матушка это любит.
Барышников пожертвовал десять тысяч. И не успели у него зажить разбитые о
голову кузнеца маклашки пальцев, как он получил медаль и высочайшую
благодарность за щедрый дар.
Барышников ликовал, по крайней мере - на людях, а вот Митрич после
безумного народного пиршества восскорбел душою. Митрич, или - полностью -
Прохор Дмитриевич Шеремин, был когда-то крепостным графа Шереметева. При
императрице Елизавете он состоял нижним чином в гвардии. На одной из царских
охот, где он был вместе с другими солдатами в качестве егеря, он своим
ростом, бравой выправкой и могучим голосом обратил на себя внимание фаворита
императрицы, графа Алексея Разумовского, по ходатайству которого был
зачислен в штат придворных егерей, затем приставлен дядькой к явившемуся из
Голштинии мальчику - великому князю Петру Федоровичу, а по воцарении
великого князя произведен в его лакеи.
В молодые и зрелые годы жизнь Митрича шла как по маслу: беспечное, сытое
прозябанье при дворе. Время крутилось веселым колесом, и некогда было
раздумываться, вникнуть в смысл мимотекущей жизни. Но когда приспела
старость, когда с унизительным позором был он изгнан из дворца якобы за
пьянство и поселился в маленьком домишке на Васильевском острове, а затем,
овдовев, перешел в услужение Барышникову, он начал относиться к жизни
по-серьезному, стал вглядываться в человеческие судьбы, стал вдумчиво
проверять свой житейский путь.
Его многолетнее существование при дворе, в то время казавшееся ему столь
высоким и блистательным, теперь представилось старому Митричу унизительным.
Он был при дворе вещью, евнухом, бессловесным существом.
Правда, от государя с государыней он видел "одно хорошее", зато всякая
шушера придворная частенько кормила его то оскорбительным словом, то
высидкой, то штрафом. А за что? Шибко винцом зашибать он стал... Да как и не
зашибать, когда сам государь, царство ему небесное, почитай, всякий день
пьяненький был.
Неприступная для простого человека твердыня дворца представлялась ему
храмом божиим, где почиет истинная благодать и святость. Когда же он попал
туда да присмотрелся - дворец оказался не храмом, а без малого веселым домом
с гулящими "мамзельками".
Да, да... В прошлой своей жизни он ничего не мог припомнить хорошего,
ничего полезного для души и для людей, такого, что хотелось бы воскресить в
памяти с внутренним удовлетворением. Ну, а в настоящем? Теперь Митричу тихо
и сладко.
- Состарился я... Старуха умерла. Один... Жалко мне всех, и себя, и людей
жалко, - бормочет он сам с собой бессонной ночью в своей каморке у
Барышникова, и большая крепкая рука его тянется к графину с водкой. - Деньги
у него шалые, у хозяина-то! Что хочет, то и делает. Эвот сколько людей
опоил, проклятый, сколько семей осиротинил... А ему и горя мало!
Как-то, выпивши, он сказал Барышникову:
- Вот ты, Иван Сидорыч, награду получил, медаль. А подумал ли о людях,
кои по твоей милости в Летнем саду окочурились, помог ли ты родственникам
их, пожалел ли?
- Всех жалеть, старик, жалелки не хватит. Эти обожрались от своей
дурости, и пес с ними - новые родятся.
- Твердокаменный ты человек, Иван Сидорыч. Жалости в тебе нет к простому
люду. А ведь ты и сам из простонародья. Хоть и миллионщик, а все ж таки
человек роду простецкого...
- Молчи! Проспись поди...
- Ладно. Ежели совесть в тебе молчит, ну-к и я помалкивать буду.
Ладно. Только, мотри, гроза-то идет, гроза-то в вашего брата-богача
стрелы мечет. Чернь-то ждет не дождется своего часа... Вот ты, Иван Сидорыч,
помещик ныне стал. Мотри, Пугач-то и до тебя доберется, и к тебе в
Смоленскую-то придет... Качаться тебе на березе...
- Тьфу тебе, тьфу, дурной!
- А ты не плюй, - подымал голос Митрич. - Плюнешь встречь ветру,
плевок-то обратно в рыло прилетит.
- Пошел вон, пьяный мерин!
2
Утро в Петербурге было тусклое, туманное. По широким площадям, по прямым
проспектам и улицам полз белый поземок. Седыми вьюнками он облизывал ноги
прохожих, фонтаном взмывал возле фонарных столбов. Вдоль Невской набережной
высились стройные громады Зимнего и Мраморного дворцов.
За Невой серым призраком маячила крепость. Туман то сгущался - и тогда
все тонуло в его мутной пелене, то, под взмахами северного ветра, редел,
открывая оживленную перспективу улиц, заречные дали.
Всюду сновал деловой народ, проносились сани с седоками, плелись хмурые
водовозные клячи - на дровнях стояли прикрытые дерюгой обледенелые ушаты с
невской водой. Благородная собачонка в теплой кофточке играла с белым
поземком: лаяла, прыгала, хватала ртом оживший снег.
- Кадо, Кадо! - кричал бравый лакей с бакенбардами и вскидывал послушного
песика на руки.
Четыре казака в опрятных темно-синих чекменях с голубыми отворотами, в
сдвинутых на ухо трухменках, поскрипывали начищенными до блеска сапогами,
правились к дому графа Алексея Орлова. Казаки жили в Петербурге больше
месяца. Опасаясь, что за ними следят, они принуждены были вести жизнь
замкнутую, по людным местам не шлялись. Поэтому не знали и не могли знать
они о том, что творится на их родном Яике. Один из казаков - уже известный
нам - есаул Афанасий Перфильев. После убийства генерала Траубенберга и
занятия Яицкого городка генерал-майором Фрейманом есаул со многими
замешанными в бунте казаками бежал, некоторое время скрывался, а затем во
главе делегации был послан опальным казачеством в Петербург ходатайствовать
перед императрицей о смягчении приговора осужденным.
Заготовленное на имя императрицы прошение делегаты передали Алексею
Орлову, на покровительство которого полагались. Орлов сказал им:
- Ждите резолюции. Просьбу вашу не замедлю вручить государыне.
Через две недели они были призваны к графу. И вот, прошагав по туманным
площадям и проспектам столицы, они входят в графский дом.
- Слушайте, друзья мои, - ласково встретив их, начал граф. - Только
имейте в виду - вверяю вам государственную тайну. За разглашение будете
схвачены и на веки вечные посажены в Петропавловскую крепость. Поняли? С
тебя, есаул Перфильев, первый взыск. Ну так вот. Правительству стало ведомо,
что на Яике несчастье учинилось: некий вор и мошенник, беглый донской казак
Пугачев, присвоил себе имя покойного императора Петра Третьего, собрал себе
шайку из ваших же яицких ухорезов, укрывающихся от кары за убийство
Траубенберга, и вот оный разбойник пошел гулять по Яику и даже подступил,
говорят, под Оренбург. Поняли, ребята?
- Поняли, ваше сиятельство! - Перфильев стиснул зубы и, в приливе
искреннего возмущения, схватился за саблю. - Ах, он подлец!
- Ну, вот, - с удовлетворением проговорил Орлов. Ему понравился искренний
порыв есаула. - Так съездите-ка вы, молодцы, к себе на родину да
постарайтесь обманутых казаков уговорить, пускай-ка они от этого ложного
царя отстанут да схватят его. Вот, постарайтесь-ка! Тогда по возвращении
вашем в Петербург войсковое дело немедля будет решено в вашу пользу. А ты,
Перфильев, сразу чин майора получишь.
- Рады постараться и послужить всемилостивой монархине! - вновь
воскликнул Перфильев, и шадривое, в крупных оспинах, лицо его выразило
полную преданность правительству. - Только предоставьте нам, ваше
сиятельство, к вершению оного великого дела подходящие способы. А уж мы...
- Вы, молодцы, у графа Чернышева были? Ах, нет? Ну и само хорошо,
отлично! И не заходите, не заходите к нему. Он вам все время кашу портит.
Кабы не он да не Мартемьян Бородин ваш, не быть бы и заварухе в яицком
войске, не гулять бы и Пугачеву там...
В конце ноября Перфильев и Герасимов, снабженные от Тайной канцелярии
документами и прогонными деньгами, выехали через Москву в Казань под видом
"черкесов" - так значилось в их паспортах за подписью князя Вяземского. А
два других казака были оставлены в Петербурге в качестве заложников. Всем
этим ведала Тайная канцелярия, Военная же коллегия вместе с графом
Чернышевым была от этой затеи устранена.
Таким образом, в сиятельную голову Алексея Орлова влетела та же мысль,
что и губернатору Рейнсдорпу: один послал ловить Пугачева каторжника
Хлопушу, другой - есаула Перфильева.
И не успел еще Перфильев доехать до Казани, как в Военную коллегию пришли
реляции и письма Кара, повергшие графа Чернышева в злобную растерянность, а
императрицу - в гнев.
Однако видавший виды полководец Чернышев не решился обвинять Кара в
военных неудачах; его взорвало отсутствие у того должной дисциплины и,
главное, полного сознания ответственности пред правительством. И вот, после
доклада Екатерине, Чернышев тотчас написал Кару ответ:
"Государь мой Василий Алексеевич!
...изъявленное в постскрипте помянутого письма намерение ваше, чтоб,
оставя порученную вам команду, ехать сюда, учинили вы неосмотрительно, и
буде оное исполните, то поступите точно противу военных регул. Рекомендую
вам отнюдь команды своей не оставлять и сюда не отлучаться. А буде уже в
пути сюда находитесь, то где б вы сие письмо не получили, хотя бы то под
самым Петербургом, извольте тотчас, не ездя далее, возвратиться".
Копия этого письма была направлена и главнокомандующему в Москве, князю
Волконскому. "На случай же, - писал Чернышев князю, - если курьер как-нибудь
с Каром разъехался, прилагаю при сем с оного моего письма дубликат и
покорнейше ваше сиятельство прошу, как скоро Кар в Москву приедет, оное ему
вручить, приказав наблюсти на почтовом дворе и где следует, чтоб Кар, не
бывши у вашего сиятельства, Москвы проехать не мог".
Такого же смысла бумага была отослана и казанскому губернатору.
Курьерам офицерского чина была дана особая инструкция.
Итак, шла ловля не только злодея Емельки Пугачева, но и генерала, против
него сражавшегося и надумавшего бежать с поля военных действий. А что Кар
действительно бежал, в этом не было ни малейшего сомнения. Он самочинно
передал командование отрядом генерал-майору Фрейману, сел в уютный возок и
двинулся в Казань.
Среди солдат возникли по сему поводу толки:
- Ага, барабаны-палки. Учухали, братцы, пошто генерал-то удрал?
- Неужто нет!.. Он больше и глаз сюды не покажет.
- Знать, братцы, уверовал он... в царя-то. Барабаны-палки...
- Вестимо, уверовал... Не хочет супротив взаправдашного-то самодержца
воевать... Пущай, мол, солдатня отдувается, с солдатни и спрос таковский.
- Во, во! Да и нам, ребятушки, это дело обмозговать надобно... Чать, не
бараны!
Перфильев с Герасимовым тоже правились в Казань, к губернатору Бранту;
деньжат у них было довольно, в пути питались они хорошо и выпивали почасту.
Зимняя дорога наезжена, обставлена верстовыми полосатыми столбами, а на
взлобках, где гуляют ветродуи, утыкана частыми вешками.
Темные, неуютные зимою деревеньки с покривившимися, крытыми соломой
избами, села с деревянными храмами, помещичьи усадьбы в садах да в рощах.
Встречались порой и зажиточные, хорошо обстроенные села; церковь, два
кабака, базар с торговыми балаганами, крепкие хозяйственные избы, даже
церковная школа для ребят.
По большой торговой дороге двигались взад-вперед скрипучие обозы с
замороженной рыбой, мясом, свининой и птицей, с мешками муки, с возами сена.
Или встречался собственный обоз какого-нибудь богатого купца-волжанина на
пятидесяти сытых и рослых конях в доброй, кожаной, с медными бляхами сбруе.
Под расписной дугой у каждого купеческого коня валдайский колокольчик, на
шее шаркунцы с бубенцами, грива расчесана, хвосты подкручены. На объемистых
возах, набитых в Москве красным товаром да сукном, укрытых от метелей
кожами, перевитых пеньковыми веревками, сидят краснощекие, одетые в теплые
тулупы, купеческие извозчики; у каждого в ногах по самопалу, топору да по
железному кистеню: в пути всяко случается, можно угодить и на разбойничков.
- Чей обоз-то? - перегоняя вереницу подвод, кричит со своих санок
Перфильев.
- Кобелевых, именитых казанских купцов, Афанасья да Ивана, братья они.
- В Казань правитесь?
- Пошто в Казань? В Нижний! - и рыжебородый богатырь скатывается с воза,
чтоб в ходьбе маленько поразмяться. - В Нижнем на склады сгрузим до весны, а
весной-летом товары водой пойдут - кои до Макарья на ярмарку, а кои в
Казань.
- А из Нижнего куда же вы?
- А мы опять в Москву. С Нижнего-то заберем железо демидовское, да медь с
собственных кобелевских заводов, да хлеба хозяйского, да юфти. На войну
все... Ведь война-то который год тянется, а у войны нуждишек не мало. Так
вот до весны и будем ездить меж Волгой - Москвой. А ваш путь куда
принадлежит? - неожиданно спросил извозчик. - Ах, в Казань? Так-так.
Чегой-то, бают, не вовсе спокойно там, будто царь-батюшка самоновейший
объявился народу.
- Не царь, а самозванец, - возразил Перфильев и пустил свою лошадь шагом.
- Да и не под Казанью, а под Оренбургом. А ты откудова слышал?
- Да пробалтываются! - шагая рядом с санками Перфильева, ответил
рыжебородый. Он достал из-за пазухи житную лепешку, перекрестился и стал
кусать белыми, как снег, зубами. - Ведь оттедова, из-под Казани-то,
кой-какие из помещиков в Москву подаваться стали, ну-к слухи-то и катятся от
их ямщиков да дворни. Царь-объявленец, мол, дворян-то не шибко милует,
больше, мол, приклоняется он до простого народу, до черни, значит.
Перфильев переглянулся с Герасимовым, и оба пустили свои сани на полный
ход.
Большая торговая дорога была оживлена и день и ночь. Много тысяч подвод
ежедневно попадалось нашим путникам. И так по всей Руси, от черноморских
степей до приполярной, почитай, тундры, от Балтийского моря до Уральских гор
и дальше - по бескрайним просторам Сибири, особенно в зимнее время, кишели
дороги обозами, проезжим и прохожим людом.
Встречались нашим путникам и необычные, шумные подводы на плохих
лошаденках, в веревочной да лыковой сбруе. Это какая-нибудь волость спешно
доставляла в Москву очередную партию новобранцев. В широких
санях-розвальнях, как сельди в бочке, сидели пьяные парни: одни орали песни,
другие - упившиеся - лежали поперек саней мертвыми телами, третьи били себя
кулаками в грудь и, скосоротившись, горько, неутешно плакали: "В Туретчину,
братцы, к бусурманам!.."
Не мало по дорогам моталось и пешеходов. То шли артелями плотники, то
пильщики, то пимокаты. Вот крестьянин ведет тощую коровенку на базар, ее
подгоняет хворостиной парнишка, укутанный мамкиной шалью; вот божьи старушки
семенят неведомо куда и стрекочут между собою, как сороки, а вот два высоких
крепких старика с посохами и заплечными берестяными кошелями.
Они внушительного вида, лица их свежи, взоры светлы, белые бороды
волнисты. Один, выставив на мороз лысину, идет без шапки, он всю зиму - дома
и в дороге - спит на сеновалах. Им в пути хорошо подают, а на ночлегах сытно
кормят. Оба второй уже год шагают по обещанию из-под Иркутска в Киев, на
поклонение киево-печерским чудотворцам, а ежели война с неверными
"пресечется", то старцы-трудники, пожалуй, примут путь на Иерусалим-град и
ко святой горе Афонской.
- А как же дома-то у вас? - полюбопытствовал Герасимов.
- А дома у нас, в Сибири-матушке, все справно. Мы с Лукой соседи будем,
шабры. У него семейство в двадцать душ, у меня того более. У нас у двоих-то
до двухсот коровушек да по косяку лошадушек.
- Ха! - удивленно крутнул головой Перфильев. - Видно, помещиков-то нету у
вас, в Сибири-то?
- Бог миловал... Этого сраму, позорища, чтоб человек человека, аки
собаку, продавал да по своему хотенью истязал даже до смерти, у нас, в
Сибири, не водится. Ваши мужики-то к нам бегут. Бе-гут, бегут!
- А сколько же вам лет будет, старички? - спросил Герасимов. - По
шестидесяти есть?
- Мне восемьдесят девять, - сказал дед без шапки, - а Лука-т на восемь
годков старей меня, ему уж к веку подваливает, к ста годкам. Вон он, дуй его
горою, крепыш какой. Репа-репой. Ну, прощевайте-ко-ся... - Светлые старцы
легкой ступью пошагали дальше.
На ночевках, где-нибудь на постоялом дворе или в ямской избе, путники
наши все чаще, все охотнее возвращались к одному и тому же заветному
разговору. В дороге, при ямщиках, скрытные речи вести опасно, а вот с глазу
на глаз, потягивая в теплой хате винцо или горячий сбитень с пахучим свежим
караваем вприкуску, раскинуть умом-разумом весьма невредно.
- Да, брат, да, Перфильев, - начинал усатый казак Герасимов и ужимал
глаза вприщур, - такие-то дела-делишки. Ведь я сказывал тебе, что видел
покойного государя вживе не единожды, и буде сей, называющийся, и впрямь
государь, узнаю его зараз.
- Каким, однако, побытом могло статься, чтобы простой человек взял да и
объявил себя государем? - озадаченно вопрошал Перфильев. - Кажись, и статься
сему не можно. А на мой смысл, называемый графом Орловым Емелька Пугачев и
впрямь есть он - Петр Третий.
- Да ведь ходила молва, будто манифесты о смерти государя ложны, будто
выкраден он из-под ареста...
- А ежели так, - озираясь, нашептывал Перфильев, - тогда воистину под
Оренбургом это он и есть. Ведь должен же он, державец наш, где нито
объявиться...
- Знаешь что, Перфильев, задышав в шадривое лицо товарища, таинственно
говорил усатый Герасимов, - ежели я, повстречавшись, узнаю государя, тогда,
хоть убей меня, а злого умысла супротив него допускать не стану.
- А как иначе? Как можно руку поднять на государей! - восклицал
Перфильев. - Их головы помазанные. Только вот ты што скажи, чью сторону
держать нам: государя альбо государыни?
- Нам в их дела встревать нечего, они промеж собой как хотят, так пусть и
делят. Наше дело маленькое... Наша хата с краю... как говорится.
- Что верно, то верно, - согласился Перфильев.
На том они и порешили. А как прибыли в Нижний Новгород, пошли в
кремлевский Преображенский собор и в нем, над могилою приснопамятного сына
России Кузьмы Минина, поклялись служить государю верой-правдой. То был зарок
совести, отягченной раскаянием за данное графу Орлову слово - черное слово
супротив государя.
Под Макарьевым произошла у них неожиданная встреча.
- Стой! Перфильев! Герасимов! Да никак это вы? Стой, ежова голова! - и к
остановившимся саням подбежал бородатый, косоглазый яицкий казак Федот
Кожин. Простоватое лицо его выражало необычайное удивление и радость. - Ой,
да и соскучился же я по своим людям-то, по казакам-то. Ведь я, дружки, с
чумного московского бунта. Да отойдемте-ка подале куда, - и казак-гуляка
кивнул в сторону курносого парня-ямщика.
Все три казака, взявшись под
...Закладка в соц.сетях