Жанр: История
Имя розы
...двумя черными дырами.
"Возлюбленные братья, — начал он, — и вы все, дражайшие
гости обители, раз вы согласны слушать бедного старика...
Четырежды смерть поразила наше аббатство. Не вспоминаю уж о
грехах — как давних, так и самых свежих, — коими запятнаны
худшие из оставшихся в живых. Смерти эти, как вы, несомненно,
понимаете, нельзя списать на немилость природы, которая,
преданная распорядку, определяет все сроки нашего дня — начав
колыбелью, кончая могилой. Все вы, возможно, думаете, что, хотя
и преисполняя вас печали, эти тягостные события не касаются до
души вашей. Ибо все вы, кроме одного, ни в чем не повинны. А
после того как этот один будет покаран, вам останется только
оплакать участь павших. А себя-то не придется винить ни в какой
недобросовестности, представая перед Божиим судом. Вот что вы
думаете. Дурни! — вскричал он ужасающим голосом. — Дурни
безрассудные! Тот, кто убивал, он, конечно, принесет к стопам
Божиим бремя злодеяний. Но только потому, что согласился
послужить посредником предустановлений Господа! Так же
потребовалось и в свое время, чтобы кто-нибудь предал Иисуса,
ради того, чтобы могло осуществиться чудо искупления. И тем не
менее Господь приговорил к проклятию и вечному поношению того,
кто его предал. То же самое и сейчас. Кто-то грешил тут, сея
смерть и разорение. Однако я говорю вам, что это разорение было
если не угодно Господу, то во всяком случае позволено Им --
ради наказания нашей гордыни!"
Он умолк и обвел пустыми глазами помрачневшее собрание,
как будто мог что-то разглядеть, как будто хотел уловить
впечатления слушателей. А в это время чутким своим слухом
смаковал напряженную тишину.
"В этом братстве, — продолжил он, — с давних времен
обитает ядовитый аспид гордыни. Но какой гордыни? Гордыня ли
это властительства монастырем, отрезанным от мира? Нет,
конечно. Гордыня накопительства? О, братие! Задолго до того,
как в знаемом нами мире загремели раздоры касательно бедности и
обладания, с самых тех времен, когда еще жив был наш
основатель, мы, наш орден, хоть бы и. владели чем угодно — на
самом деле не владели ничем. Единственные наши настоящие
сокровища были уважение правил, молитва, работа. Однако наш вид
работы, принятый в нашем ордене и, в частности, в нашем
монастыре, — в большой своей части, да что там, почти целиком
сводится к учению и к охране знаний. К охране, говорю я, а не к
разысканию. Ибо знание, в силу своей божественности, полновесно
и совершенно даже в самых началах, оно совершенно полно уже в
истоке — в божественном Слове, которое высказывается само
через себя. Охрана, говорю я, а не разыскание. Ибо знание, в
силу своей человечности, целиком определилось и целиком
исполнилось смысла уже в те столетия, которые протекли от
проповеди пророков до толкований отцов церкви. Ему нет
продвижения, ему нет смены столетий, знание не нуждается в
прибавлении; самое большее — в возвышенном, неустанном
пересказывании. История человечества осуществляется чрез
постоянное восхождение от сотворения, через искупление, к
возвращению Христа торжествующего, который сойдет в одеянии
нимба, чтобы судить живых и мертвых; однако божественному и
человеческому знанию не дано следовать дорогой этого
восхождения; крепкое, как нерушимая скала, оно должно позволить
нам, когда мы смиренно вслушиваемся в его голос, наблюдать и
предсказывать это восхождение, но само звание в движении не
участвует. Я семь тот, кто есть, сказал Бог евреев. Я есмь
путь, истина и жизнь, сказал наш Господь. Так вот, все, что
существует на свете, — только восторженный комментарий к этим
двум истинам. Все, что было сказано кроме этого, было сказано
пророками, евангелистами, отцами и докторами для того, чтобы
изъяснить смысл этих двух речений. Иногда подходящий к ним
комментарий обнаруживается и у язычников, от которых самые
истины были укрыты: тогда эти их суждения вмещает в себя
христианская традиция. И все. За вычетом этого, сказать больше
нечего; лишь обдумывать, истолковывать, оберегать. К этим
занятиям сводилась и должна была бы впредь сводиться
обязанность нашего аббатства с его непревзойденным книжным
собранием; и ни к чему иному. Рассказывают, что один восточный
халиф когда-то поджег библиотеку знаменитой, преславной и
горделивой столицы; и покуда тысячи томов пылали, он вещал,
что-де этим книгам можно и должно было уничтожиться, потому что
либо они повторяют то, что и до того уже было сказано в Коране,
в священной для неверных книге, и, значит, они бесполезны, либо
они противоречат тому, что было сказано в Коране, и,
следовательно, они вредны. Доктора нашей церкви и мы,
благоверные христиане, несогласны так мыслить. Все, что звучит
разъяснением и доказательством Св. Писанию, должно сохраняться,
дабы преумножалась слава Слова Господня; но и все, что Писанию
противоречит, уничтожаться не должно, потому что, только
сохраненное, оно может быть опровергнуто теми силами, которые
получат подобную возможность и подобное задание, теми
способами, которые укажет Господь, и в то время, когда он
укажет. В этом ответственность нашего монашеского ордена перед
лицом столетий, в этом повинность, исполняемая им ныне; он
должен горделиво перечитывать и повторять слова святой истины,
он должен осторожно и скромно оберегать слова, враждебные
истине, сам не перенимая их скверну. В чем же, братие, соблазн
той гордыни, которая искушает ученого монаха? Это соблазн
истолковать свою работу не как охрану, а как разыскание неких
сведений, которые до сих пор почему-либо еще не даны роду
человеческому. Как будто не слышаны самые крайние, самые
последние из сведений! Те, что в устах последнего Ангела,
пророчащего в последней книге Священного Писания! Слышите? "И я
также свидетельствую всякому слышащему слова пророчества книги
сей: если кто приложит что-нибудь к ним, на того наложит Бог
язвы, о которых написано в книге сей; и если кто отнимет
что-нибудь от слов книги пророчества сего, у того отнимет Бог
участие в книге жизни и в святом граде и в том, что написано в
книге сей". А коли так... Коли так, не кажется ли вам,
злополучные вы мои собратья, что сии слова не на иное указуют,
как на то, что недавно происходило в стенах обители? А то, что
недавно происходило в стенах обители, не кажется ли вам, что
указует на бедствия века, в который нам выпало существовать?
Напряжен он и в речах своих и в трудах, и в городах и в
усадьбах, и в спесивых своих университетах и в кафедральных
соборах, где как одержимый выискивает все новые добавления, все
новые подтверждения словам истины. И тем самым извращает Один за другим, без звука, без шепота расходились монахи
по своим обиталищам. Без всякого желания говорить друг с другом
проследовали восвояси и минориты, и посланники папы. Все
жаждали уединения и отдыха. На сердце у меня было тяжело.
"Спать, спать, Адсон, — приговаривал Вильгельм, взбираясь
по ступеням странноприимного дома. — Сегодняшний вечер не
подходит для прогулок. Мало ли что взбредет в голову Бернарду.
Вдруг он решит приблизить конец света и начать с наших с тобой
мощей... Завтра надо обязательно выбраться к полунощнице,
потому что Михаил и прочие минориты уезжают сразу после нее".
"А Бернард... и заключенные?" — спросил я еле слышно.
"Здесь Бернарду делать больше нечего. Он захочет попасть в
Авиньон прежде Михаила и так все устроить, чтоб сразу после его
приезда развернулся судебный процесс над келарем — миноритом,
еретиком и убийцей. Костер Ремигия будет в виде праздничного
факела озарять первую встречу Михаила и папы".
"А что будет с Сальватором... и с девушкой?"
"Сальватора повезут вместе с келарем. Очевидно, он
предполагается как свидетель на процессе. Может быть, за эту
услугу Бернард сохранит ему жизнь. Может быть, даст ему бежать
и убьет при попытке к бегству. Хотя кто знает. Может, он его и
впрямь отпустит. Такие, как Сальватор, таких, как Бернард,
интересуют меньше всего. Так что по-разному может получиться.
Не исключено, что он кончит свой век живорезом где-нибудь в
лангедокских лесах..."
"А девушка?"
"Я же сказал тебе. Горелое мясо. Но она сгорит раньше
всех, не доезжая Авиньона, на здешнем побережье, для острастки
какого-нибудь поселения катаров. Я слышал, что Бернард
договорился встретиться со своим сподвижником Жаком Фурнье...
Запомни это имя, пока что он жжет альбигойцев, но метит явно
выше. Для такой встречи красотка-ведьма, которую можно со
вкусом спалить, — как раз то, что надо. Это повысит и
самоуважение и славу обоих".
"Но разве нельзя что-нибудь сделать? — вскричал я. --
Хоть что-нибудь, чтобы их спасти? Аббат не вступится?"
"За кого? За келаря, сознавшегося убийцу? За этого
ничтожного Сальватора? Или ты о девчонке думаешь?"
"А если даже и так? — заорал я из последних сил. — По
совести говоря, из всех трех она единственная, кто неповинен ни
сном ни духом. Вы ведь знаете, что она не ведьма!"
"И ты веришь, что Аббат, после всего, что тут было,
поставит под удар те остатки авторитета, которыми он еще
пользуется? Ради какой-то ведьмы?"
"Но взял же он на себя ответственность за побег Убертина!"
"Убертин был монах его аббатства и ни в чем не обвинялся.
И вообще, что за чепуху ты несешь. Убертин важная особа.
Бернард мог убрать его только исподтишка".
"Значит, правду говорил келарь, и простецы всегда платят
за всех, даже за тех, кто на словах заступается за них, даже за
таких, как Убертин с Михаилом, которые своими
разглагольствованиями о покаянии поднимают простецов на мятеж!"
— Я совсем не владел собой, я уже не соображал, что девица не
была несчастным полубратом, сбитым с толку заклинаниями
Убертина. Но все равно она была крестьянка и платила за игры,
которые ее не касались.
"Да, так все и обстоит, — печально отвечал на мои речи
Вильгельм. — Хотя если ты жаждешь справедливости... Могу тебя
успокоить. Безусловно, наступит такой день, когда крупные псы,
папа с императором, замирятся и по этому случаю растопчут всю
мелкую песью братию, которая пока что грызется, услужая им.
Тогда и с Михаилом и с Убертином обойдутся так же, как сейчас с
твоей девчонкой".
Теперь я могу сказать, что Вильгельм, произнося это,
пророчествовал, вернее, философствовал на основании принципов
натуральной логики. Но в ту минуту ни пророчества его, ни
силлогизмы нисколько меня не утешили. Я был совершенно
раздавлен сознанием собственной вины, ибо выходило, что девушка
на костре будет искупать тот самый грех, в котором я участвовал
наравне с нею.
Потеряв всякий стыд, я разразился рыданиями и метнулся к
себе в келью, где в течение целой ночи кусал тюфяк и выл в
полном бессилии, ибо судьба отказала мне даже в том, о чем
читал я в рыцарских романах, украдкой, с ровесниками, у себя
дома, в Мельке, — в праве плакать и жаловаться, поминая имя
возлюбленной.
Единственная земная любовь всей моей жизни не оставила мне
— я никогда не узнал — имени.
Примечание
1 в нашем добре (лат.).
2 Неточность: в главе XIX.
3 общественное право (лат.).
1 Имена суть производные от вещей (лат.).
1 божественный побег от корня веры (лат.).
1 дьявольская связь (лат.).
* ДЕНЬ ШЕСТОЙ *
Шестого дня ПОЛУНОЩНИЦА,
где князи восседают, а Малахия валится на землю
Мы сошли к полунощнице. Этот час окончания ночи, когда
уже, можно сказать, нарождается новый неотвратимый день, был
все еще полон тумана. Пересекая церковный двор, я чувствовал,
как сырость проникает в тело до самых костей. Вот расплата за
неспокойные сны! Хотя в церкви было тоже холодно, я вздохнул с
облегчением, опускаясь на колени в тени ее вольт, в укрытии от
стихий, в островке тепла, исходившего от других тел и от жаркой
молитвы.
Пение псалмов только началось, когда Вильгельм указал мне
на пустое седалище в ряду напротив нашего, между Хорхе и
Пацификом Тиволийским. Это было место Малахии, который всегда
усаживался сбоку от слепого. И не мы единственные обратили
внимание на его отсутствие. С одной стороны, туда же был
устремлен беспокойный взгляд Аббата, который, конечно, уже
научился понимать, сколь мрачным предзнаменованием может
оказаться такая пустующая скамья. По другую сторону находился
старый Хорхе, как я заметил — тоже охваченный сильным
волнением. Лицо старика, обычно непроницаемое из-за его белых
потухших очей, было затенено на три четверти. Но нервность и
тревогу выдавали руки. То и дело рука его тянулась вбок, к
месту соседа, и отдергивалась, удостоверясь, что место это
пустует. Он повторял и повторял свое движение через ровные
промежутки времени, как будто надеялся, что отсутствующий с
минуты на минуту явится. Но и опасался, что он может не явиться
уже никогда.
"Где же это библиотекарь?" — прошептал я Вильгельму.
"Малахия, — отвечал Вильгельм, — оставался единственным
держателем той самой книги. Если не он совершил предыдущие
убийства, тогда может статься, что он и не знает об опасностях,
скрытых в ней..."
Добавить было нечего. Только ждать. И все выжидали: мы.
Аббат, продолжавший сверлить глазами пустую скамейку, Хорхе,
продолжавший водить рукой в темной пустоте.
Когда литургия кончилась. Аббат напомнил монахам и
послушникам, что следует готовиться к большой рождественской
обедне. И посему, как принято издавна, время, остающееся до
хвалитных, будет отдано совершенствованию хорового пения
некоторых песней, положенных к рождеству. Хотя надо сказать,
что эта семья богомольцев и без того в момент служения
сливалась в некое единое существо, в единый голос, и
чувствовалось, что в обращении долгих и долгих лет создана
такая общность, когда как будто одна-единственная душа
исторгается в пении. Аббат начал. Запели "Sederunt":
Sedenint principcs
Et adversus me
Loquebanlur, iniqui.
Persecuti sunt me.
Adjuva me, Domine,
Deus meus salvum me
Fac propter magnam misericordiam tuam.1
Я подумал, что неспроста Аббат выбрал именно этот градуал
именно для этой ночи, в которую на богослужении среди нас в
последний раз присутствовали посланники князей мира, чтоб
заставить всех вспомнить, как в течение множества столетий наш
орден был способен противостоять нападениям любых властителей
благодаря своим исключительным взаимоотношениям со Всевышним, с
Господом ополчений. И действительно от начала песни веяло
ощущением необыкновенной мощи.
Первый слог, Sc, исходил от плавного торжественного хора
десятков и десятков голосов, и басовитый звук заполнял собою
нефы и нависал над нашими головами и все-таки, казалось,
исторгался из самого сердца земли. И он не пресекался и
громыхал, даже когда другие голоса начали вить поверх этой
низкой долгозвучащей ноты свою цепочку вокализмов и мелизмов,
он гудел — зык земной коры, теллурический вой — и
господствовал над звучанием, и не прерывался во все то время,
которое потребовалось читчику, обладателю мерного, упадающего
голоса, чтобы двенадцать раз повторить "Аве Мария". И как бы
освободившиеся от всяческой боязни благодаря той вере, которою
настойчивый первый слог, аллегория вековечного постоянства,
питал и поддерживал молящихся, иные голоса (в большинстве --
голоса послушников) на этом плотном, каменном основании
принялись возводить свои столбики и шпили, зубчики, шипы,
гребни нотных "пневм", остреньких и тающих. И покуда мое сердце
исходило наслаждением, упадая и летя в соответствии с климаком
или порректом, торкулом или саликом, эти голоса, казалось,
свидетельствовали, что души (души поющих и внимающих пению), не
в силах выдержать преизобилия чувства, разрываются на части,
перерождаясь в гибчайшую мелодию, которая переплавляет счастье,
горечь, хвалу и любовь в истому нежнейшей многозвучности. В это
время ожесточенное упорство хтонических басов, как ни ярилось,
не могло возыметь силы ужасной угрозы, как будто пугающее
присутствие неприятелей, тех властелинов, которые собрались
преследовать народ Господен, не в состоянии было осуществиться.
Все это длилось и тянулось к наивысшему мигу, когда
нептунический рык впрямую захлестнул звенящею сольною нотой и
обрушился, или хотя бы сокрушился, нарушился силой ликующего
Аллилуйя, исходившего от тех, кто ему противоречил, — и затем
покорился, смирился и влился в мощнейший, совершеннейший
аккорд, в опрокинутую пневму.
Когда с какой-то отупляющей натугой выпелось наконец
"Sedenint", был взнесен в воздух вопль "principes", как великое
серафическос упокоение. Я уж не дознавался, кто были эти
властители, выступавшие против меня (против нас); изничтожилась
и истаяла всякая тень их, призраков, восседающих и грозных.
И все прочие призраки, уверовал я, также расточились
бесследно, ибо, глянув на место Малахии, все еще во власти
задумчивости и поглощенный песнопением, я вдруг заметил среди
других молельщиков фигуру библиотекаря. Как будто он никуда и
не пропадал. Я повернулся к Вильгельму и прочел в его глазах
выражение облегчения, и то же самое — насколько я мог
разобрать издалека — во взгляде аббата. А Хорхе снова вытянул
вбок руку и, встретив сбоку тело соседа, сразу ее отдернул. Но
что касается его чувств, и было ли среди них облегчение, тут я
судить не могу.
Теперь хор перешел к восторженному "adjuva me", светлый
звук которого "а" радостно разлетелся по всему собору;
наступивший вслед за ним "и" не казался таким мрачным, как "и"
в "sedcrunt", а полным священной энергии. Монахи с послушниками
пели, как определяется правилом службы, выпрямившись телом,
широко развернув плечи, свободной грудью, с головою, высоко
устремленной, держа книгу у подбородка, так, чтоб смотреть в
нее, не наклоняя шею, чтобы звук выходил из горла, ничем не
потесняясь. Однако ночь еще не окончилась, и невзирая на то,
что победный трубный благовест заполнял всю церковь, пелена
сонливости то и дело наваливалась на песнопевцев, которые,
возможно, целиком отдаваясь протяжному звуку, вплоть до потери
ощущения реальности, и сохраняя только одно ощущение — своего
пения, убаюканные его волнами, иногда опускали на грудь свою
голову, побежденную дремотой. На этот случай бодрственники,
неустанные как всегда, подносили к их лицам лампы, к каждому по
очереди, чтобы возвратить их тела и души к напряженному бдению.
Поэтому именно один из бодрственников первый, прежде всех
нас, заметил, что Малахия как-то странно покачивается из
стороны в сторону, как будто он оглушен внезапно налетевшей
дремотой и бредет по туманной дороге сна. Что могло быть вполне
естественно, если ночью он не спал. Монах поднял фонарь к лицу
Малахии. Тут и я взглянул более внимательно. Тот как будто не
почувствовал света. Монах тронул его за плечо. Библиотекарь
грузно повалился вперед. Монах еле успел подхватить его, а не
то бы он грянулся об пол.
Песнь замерла, голоса стихли, началась суматоха. Вильгельм
мгновенно сорвался с места и в два прыжка был уже там, где
Пацифик Тиволийский и бодрственник опускали на землю Малахию,
потерявшего сознание.
Мы подоспели почти в одно время с Аббатом. В свете фонаря
нам предстало лицо несчастного. Я уже описывал наружность
Малахии. Но той ночью, при том освещении, лицо его было ликом
самой смерти. Заострившийся нос, глаза в черных кругах,
запавшие виски, побелевшие, съежившиеся уши с вывернувшимися
наружу мочками. Кожа лица вся как будто заскорузла, натянулась,
пересохла. На скулах проявились желтоватые пятна, и щеки вроде
бы обтянуло какой-то темной плевой. Глаза были еще открыты.
Дыхание натужно вырывалось из опаленных уст. Он широко открывал
рот. Наклонившись позади Вильгельма, приникшего к умирающему, я
из-за его плеча разглядел, как в оцеплении зубов колотится
совершенно черный язык. Вильгельм приподнял лежащего, обхватил
за плечи, рукой отер пот, заливавший лицо Малахии. Тот ощутил
чье-то касание, чье-то присутствие, вперил взгляд в какую-то
точку прямо перед собой, разумеется, ничего не видя и, конечно,
не различая, кто перед ним. Трясущейся рукой он дотянулся до
груди Вильгельма, вцепился в одежду и рванул его к себе. Теперь
лицо его почти соприкасалось с лицом Вильгельма. Малахия
напрягся всем телом и прохрипел: "Меня предупреждали... Это
правда... Там сила тысячи скорпионов..."
"Кто тебя предупреждал? — спрашивал, склонясь к нему,
Вильгельм. — Кто?"
Малахия хотел еще что-то сказать. Но тело его пронзила
ужасная судорога. Голова откинулась навзничь. С лица сбежали
все краски, всякая видимость жизни. Он был мертв.
Вильгельм поднялся на ноги. Рядом стоял Аббат. Вильгельм
взглянул на него и не сказал ни слова. Потом увидел за спиной
Аббата Бернарда Ги.
"Господин Бернард, — обратился к нему Вильгельм, — кто
же убил этого человека, если вы так великолепно поймали и
обезвредили всех убийц?"
"У меня не надо спрашивать, — отвечал Бернард. — Я
никогда не говорил, что правосудию преданы все злодеи,
обосновавшиеся в этом аббатстве. Я, конечно, охотно выловил бы
их всех... будь моя воля... — и смерил взглядом Вильгельма. --
Теперь же в отношении остальных приходится рассчитывать на
суровость... или, скорее, на излишнее попустительство его
милости Аббата". Услышав это, Аббат, молча стоявший рядом,
побелел как мел. Бернард удалился.
Тут до слуха донеслось какое-то еле слышное повизгивание,
хлюпанье, всхлипыванье. Это был Хорхе. Он так и не поднялся с
колен, со своего места в хоре. Его поддерживал какой-то монах,
по-видимому, описавший ему происшедшее.
"Это никогда не кончится... — выговорил Хорхе
прерывающимся голосом. — О Господи, помилуй всех нас!"
Вильгельм еще на мгновение наклонился над мертвецом.
Взявшись за запястья, он повернул руки трупа ладонями вверх.
Подушечки первых трех пальцев правой руки были черного цвета.
Шестого дня ХВАЛИТНЫ,
где назначается новый келарь, но не новый библиотекарь
Наступил ли уже час хвалитных? Или дело происходило до
того? Или позднее? С этой минуты я потерял ощущение времени.
Может быть, прошло несколько часов, а может быть, и нет. В
общем, за это время тело Малахии успели уложить в церкви на
носилки, а собратья полукругом выстроились около него. Аббат
отдал распоряжения насчет будущих похорон. Я слышал, как он
подзывает Бенция и Николая Моримундского. Менее чем в одни
сутки, сказал он. Аббатство лишилось и библиотекаря и келаря.
"Ты, — обратился он к Николаю, — примешь дела Ремигия. Тебе
известно, кто и чем обязан заниматься по нашему аббатству.
Подбери человека себе в замену на кузню. А сам займись тем, что
необходимо для сегодняшних трапез. Распоряжайся в кухне, в
трапезной. От богослужений освобождаешься. Ступай". Потом
обратился к Бенцию: "Тебя вчера как раз назначили помощником
Малахии. Позаботься об открытии скриптория и следи, чтоб никто
самовольно не подымался в библиотеку". Бенций робко заикнулся,
что еще не посвящен в тайны хранилища. Аббат смерил его тяжким
взглядом. "Нигде не сказано, что будешь посвящен. Твое дело --
следить, чтоб работы не останавливались и исполнялись с
усердием, как моление за упокой погибших собратьев... И за тех,
кому еще суждено погибнуть. Пусть каждый ограничивается
книгами, которые уже выданы. Кому надо, может смотреть каталог.
Больше ничего. Ты освобождаешься от вечерни и во время
богослужения запрешь Храмину".
"А как же я выйду?" — спросил Бенций.
"Ах, да. Хорошо. Я сам запру после вечерней трапезы.
Ступай".
И оба вышли, сторонясь Вильгельма, который пытался
заговорить с ними. В хоре осталось совсем немного народу:
Алинард, Пацифик Тиволийский, Имарос Александрийский и Петр
Сант'Альбанский. Имарос ухмылялся во весь рот.
"Возблагодарим Господа, — сказал он. — После смерти
этого германца приходилось опасаться, что назначат еще большего
варвара".
"А теперь кого, вы думаете, назначат?" — спросил
Вильгельм.
Петр Сант'Альбанский загадочно улыбнулся: "После всего,
что мы видели в эти дни, вопрос уже не в библиотекаре, а в
аббате".
"Замолчи", — оборвал его Пацифик. И тут вмешался Алинард
со своим бессмысленным взглядом: "Они подстроят новую
несправедливость... Как в мое время... Нужно помешать им..."
"Кому?" — спросил Вильгельм. Тут Пацифик Тиволий-ский
доверительно взял его под руку и отвел подальше от старика, к
входной двери.
"Ох, этот Алинард... Ты ведь знаешь, что мы все его очень
любим. Он для нас олицетворяет древность, традицию, лучшие
времена аббатства... Но иногда он сам не знает, что говорит. А
назначением нового библиотекаря мы очень интересуемся. Нужно
найти достойного человека, зрелого, мудрого... Вот и все".
"Он должен знать греческий?" — спросил Вильгельм.
"И арабский. Таково правило. И для работы это ему нужно.
Но среди нас есть многие с такими данными. Я, грешный... и
Петр, и Имарос..."
"Бенций тоже знает греческий".
"Бенций слишком молод. Не знаю, чего ради Малахия вчера
взял его
...Закладка в соц.сетях