Жанр: История
Мыслитель 1. Девятое термидора
...ия. А вышло как назло совсем не то:
невежественная Коммуна, разъяренная чернь, пьяный генерал Анрио, Революционный
Трибунал, гильотина. Этого жирондисты не предвидели и были очень обижены.
- Вы предпочитаете им нынешних якобинцев? - сухо спросил Штааль.
- Якобинцы заливают клоаку кровью. Жирондисты хотели вспрыснуть ее духами. Да и
духи у них были скверные. Повторяю, по человечески, мне их очень жаль, особенно Верньо и
тех двух молодых богачей, Дюко и Фонфреда... Заметьте, кстати, это странно: у многих
революционеров огромные состояния. Не редкость, особенно теперь, увидеть человека,
который отдает родине жизнь. Но я еще ни разу не встретил ни одного, кто отдал бы ей свое
богатство. Если б для спасения республики граждане должны были пожертвовать, скажем,
третью состояния каждый, вся Франция оказалась бы состоящей из монархистов, то же самое в
обратной форме было бы верно в отношении России или любой другой монархической страны.
Это нелогично, ибо жизнь, разумеется, дороже людям, чем богатство... Один из бесчисленных
абсурдов, заложенных в природу человека. Что же касается якобинцев... Honni soil qui bien y
pense. У нас теперь свирепствует какой-то новый тик : жажда облагодетельствовать
человечество. И, разумеется, больше всего пылают этой жаждой всякие прохвосты и
проходимцы; из них и состоит в массе Якобинский клуб... Я всегда рад, когда власть переходит
к мерзавцам... Кроме того, у нас во Франции было слишком много адвокатов: должен вам
сказать, у меня органическое отвращение от адвокатов. Может быть, к концу террора их число
сократится... А вы, значит, не потеряли интереса к политическим спорам? Вот познакомьтесь с
мосье Борегаром, - старик кивнул головой в сторону господина, игравшего на клавесине, - с
ним наговоритесь о прелестях Революции.
- По внешности он что-то не похож на революционера.
- Я мог бы вам, конечно, ответить, что по внешности судить трудно. Самый
благообразный, почтенный и представительный с виду человек из всех, кого я знал в жизни,
был маркиз де Сад. Но в настоящем случае вы, пожалуй, не ошибаетесь... Мосье Борегар в
разговоре, когда этого требует грамматика, употребляет imparfait du subjonctif . По-моему,
человек, употребляющий imparfait du subjonctif, не может быть революционером. Но мосье
Борегар нежной любовью любит революцию. По своим симпатиям он ближе к жирондистам,
однако, видите ли, признает большие заслуги и за монтаньярами. Шамфор совершенно
правильно заметил: "Il faut avoir lesprit de hair ses enne-mis". Мосье Борегару недостает этого
рода ума. Хотя, вообще говоря, он человек неглупый и порядочный... Мосье Борегар! -
окликнул он игравшего, - оставьте старого монархиста Глюка, - во-первых, скоро позовут
ужинать, а во-вторых, я хочу познакомить вас с юношей, который, как вы, страстно любит
Великую Революцию...
Мосье Борегар встал из-за клавесина. Это был высокий, немного сутуловатый, тучный
человек лет тридцати пяти с усталым, приветливым лицом, желтым и немного опухшим, как от
болезни почек. Он ласково поздоровался со Штаалем и поздравил его с выздоровлением.
- Никогда не говорите о политике с мосье Ламором, - сказал он, улыбаясь, молодому
человеку. - Есть люди, глухие к революции, как есть люди, не восприимчивые к музыке.
Убедите-ка глухого в том, что Глюк великий человек! Мосье Ламор, к тому же, органически не
способен видеть добро в жизни. Послушать его, в революции нет ничего, кроме уголовных
преступлений, совершенных пьяной толпой под руководством шайки разбойников. В этом он
совершенно сходится с господами эмигрантами, которых он, впрочем, считает другой шайкой
разбойников.
- Вот, вот, - сказал Пьер Ламор, вставая. - Учите молодого человека, объясняйте ему
благодеяния Великой Революции. Может быть, вы сделаете из него со временем русского
Робеспьера. Подумайте, как будет вам благодарно за это потомство... Пойдем ужинать, пора.
Мосье Борегар очень понравился Штаалю. Он показался ему одновременно и умным и
добрым человеком, - сочетание, не часто встречающееся в жизни. Штааль под влиянием
болезни находился в размягченном душевном состоянии и инстинктивно тянулся сердцем к
приветливым и ласковым людям.
По профессии мосье Борегар был химик и в последнее время занимался изготовлением
взрывчатых веществ для нужд армии. На этой работе он расстроил здоровье. Кроме того, через
Кондорсе он был тесно связан с жирондистами, писал в свое время в их газетах, а потому
состоял на учете в Комитете Всеобщей Безопасности. Ему рекомендовали пожить некоторое
время в лечебнице. Он все это в первый же вечер откровенно рассказал Штаалю.
- А вы купите себе certificat de civisme , - посоветовал Пьер Ламор. - Молодые
герои , которых гонят на фронт, очень охотно продают свои свидетельства - и недорого. Я бы
и сам купил, но не подхожу по возрасту; не могу сойти за молодого героя.
Мосье Борегар только отмахнулся. К насмешкам старика он относился вполне
равнодушно. Умел и сам отвечать довольно колко, но вообще иронии не любил, а особенно
иронии непрерывной, к которой сводилась речь Пьера Ламора. Говорил мосье Борегар очень
хорошо и действительно так литературно, точно писал статью. По-видимому, он был прекрасно
образован и страстно любил науку: недавняя казнь Лавуазье была для него тяжелым личным
ударом; лицо его темнело всякий раз, когда Пьер Ламор, тотчас нащупавший больное место,
сочувственно расспрашивал его о работах великого ученого или рассказывал подробности суда
над ним. О химии мосье Борегар говорил с таким увлечением, что Штаалю захотелось заняться
этой наукой и устроить себе лабораторию. Мосье Борегар был ученик Бертолле и вместе со
своим учителем девять лет тому назад принял, после долгих колебаний, новое учение. Он
пытался объяснить молодому человеку сущность нового учения, созданного гением Лавуазье;
излагал, с радостной улыбкой на лице, содержание собственных химических исследований. О
работе же своей по изготовлению взрывчатых веществ распространялся неохотно. Он считал
эту работу необходимой для Республики, но изготовление орудий убийства и разрушения было
ему неприятно.
Штааль проводил часы в разговорах с новым знакомым. В освещении мосье Борегара
молодой человек стал по-новому понимать Революцию. Конвент и правительство перестали
ему казаться сборищем злодеев. Мосье Борегар не любил якобинцев, но отдавал должное их
смелости и энергии. Он крайне отрицательно относился к террору, однако доказывал, что к
стране, окруженной со всех стороны смертельными врагами, не могут прилагаться обычные
политические и моральные мерила. Он верил в Революцию, подходил к ней исторически и
только с досадой пожимал плечами, когда ему сообщали о творившемся кругом зле.
- Поверьте, - говорил он Штаалю, - через пятьдесят лет все это забудется или, по
крайней мере, умным людям будет совестно об этом вспоминать. А вот Декларацию прав
человека, всеобщее избирательное право, конституцию 1793 года, отражение неприятельского
нашествия - история будет помнить вечно.
- Да, этого я не отрицаю, - сказал услышавший его заключение Пьер Ламор (старик
редко слушал речи Борегара). - Я не сомневаюсь, что "перед лицом истории" будете правы
вы. История все осмыслит , она на это мастерица. В действительности, разумеется, прав я.
Извините меня, история - дура.
Мосье Борегар, обращаясь исключительно к Штаалю (что очень льстило молодому
человеку), перечислял положительные заслуги Революции в области народного образования,
культуры, развития искусств.
- Ну да, ну да, - говорил старик. - Вы еще забыли ее заслуги в области создания новой
национальной одежды. Говорят, нас всех скоро переоденут в какой-то балетный костюм, над
которым теперь работает дурак Давид. Я недавно его встретил на улице, - на нем голубенькие
туфельки, голубенькая блузка, шляпа с пером, на спине огромная сабля, а за поясом два
пистолета. Ручаюсь, кстати, головой, что он боится и не умеет стрелять: пистолеты, наверное,
не заряжены. Я принял бы его за балетмейстера, не будь он безобразен, как смертный грех.
По-моему, таким безобразным людям следовало бы вообще запретить заниматься искусством.
Штааль, со своей стороны, не желая слушать чужие мысли без возражений, рассказал о
том, как на аукционе монастырского имущества продавались на вес книги. Многое, наверное,
было куплено для вывоза из Франции.
- Разумеется, - подтвердил с удовольствием Пьер Ламор. - С товарной биржи на
улице Сен Мартен ежедневно уходят за границу огромные ящики с произведениями искусства.
Вековые сокровища Франции расхищаются и распродаются, - а Конвент гордо ассигнует
деньги на поощрение наук и искусств. Это и есть революционное творчество. Так у них всегда:
на словах они облагодетельствовали весь мир, а в действительности к чему они ни прикоснутся,
все гибнет, пачкается, пошлеет. Революция творить не может. Единственная ее заслуга: после
нее все приходится строить заново. А иногда, далеко, впрочем, не всегда новое выходит лучше
старого... Но эту заслугу французская революция всецело разделяет с лиссабонским
землетрясением. Добавлю еще, что основные понятия добра и зла в политике не вполне
разработаны революционной мыслью. Чего хотят мудрецы Конвента? Материального
благополучия Франции? Расширения ее границ? Военной славы? Освобождения мира? Они
сами этого не знают. А знать не мешало бы...
Пьер Ламор отошел и уселся на диване, раскрыв "Мысли" Паскаля. Он все читал эту
книгу и называл ее благочестивого автора королем скептиков и атеистов.
Штааль и Борегар продолжали разговор. Молодой человек рассказывал о наблюдениях,
которые им производились в столовой гостиницы на улице Закона. Химик с улыбкой качал
головой.
- Не придавайте всему этому значения, - говорил он. - В вашей гостинице, очевидно,
собрались торгаши. Народ настроен духом высоко, он опьянен свободой. Помните и то, что
цвет поколения находится на границах. Было бы странно, если б в стране, окруженной врагами,
в тылу оставалась лучшая часть населения. Молодежь, воплощающая в себе идеализм Великой
Революции, творит в борьбе за родину чудеса храбрости и самопожертвования. Судите о нас по
воинам, а не по спекулянтам. А лучше всего вообще, не анализируйте. В революцию нужно
верить! Вы музыкальны, так прислушайтесь же к мелодическому голосу Великой Революции.
Мелодического голоса революции Штааль не слышал и про себя думал, что во многом,
хотя и не во всем, прав Пьер Ламор. Чаще всего он мысленно соглашался с тем, с кем
говорил, - пока говорил. Но оба толкователя были ему полезны: в своем докладе (он опять
возвращался мыслями к докладу) молодой человек хотел использовать доводы противников и
сторонников Революции, - доводы сторонников, разумеется, очень осторожно и в форме
вопросительной.
До возвращения в Россию было, однако, далеко. Штааль посылал в лавку мосье Дюкро за
справками. Оказалось, что бывший учитель успел вернуться в Париж и снова уехать.
Возвращение его ожидалось к началу лета. Впрочем, Штааль был еще слишком слаб для
далекого путешествия. Да и трудно было теперь покинуть Францию в самый разгар террора.
Лечебницей молодой человек был очень доволен. Полиция его не тревожила и,
по-видимому, не разыскивала. Штааль начинал думать, что напрасно подозревал Маргариту
Кольб. Быть может, она и не собиралась вовсе его выдавать.
Мысли об этой женщине продолжали его тревожить, и ему очень хотелось ими
поделиться с опытным в жизни человеком. Мосье Борегар, наверное, ничего не мог ему сказать:
он был слишком чист и возвышен душою для того, чтобы понять Маргариту Кольб. Но Пьер
Ламор казался подходящим. Штааль однажды во всех подробностях рассказал ему свой роман.
Старик слушал очень внимательно, даже переспрашивал о некоторых интимных подробностях
их отношений и переспрашивал так, что у молодого человека краска заливала лицо. Радостная,
недобрая усмешка не сходила при этом с уст Ламора.
- Вы отлично сделали, что бежали от этой госпожи, - сказал старик, выспросив Штааля
как следует. - Ваше счастье... Она, наверное, состояла на службе у полиции и непременно
выдала бы вас после того, как ей надоело бы ваше двадцатилетнее тело. Такими женщинами
полна революционная эпоха, и они играют в ней немалую роль. Ваша-то дама, правда, -
третий сорт, но кое-что от Маргариты Кольб есть, думаю, во всех героинях революции.
Революция не создана для нормальных женщин; зато для ненормальных она настоящий клад.
Вот интересная тема: роль половых извращений в революционной психологии. Не говорите
этого мосье Борегару, он назовет меня пошляком или как-нибудь еще обиднее. Но мосье
Борегар понимает в революции еще гораздо меньше, чем вы - в характере женщин.
Последнее замечание несколько покоробило Штааля. Ему не нравился Пьер Ламор.
В лечебнице старика недолюбливали и боялись. Он был окружен тайной. Все думали, что
Пьер Ламор - не настоящее его имя. Одни говорили, будто он принадлежит к очень знатной
семье овернского дворянства. Но кто-то из пациентов, встречавший его в молодости, передавал
с чьих-то слов, не ручаясь за достоверность, что Ламор по происхождению потомок маранов -
давно выкрестившихся испанских иудеев. Все сходились на том, что он человек
недоброжелательный и злой.
В конце весны в лечебницу ночью неожиданно явились агенты Комитета Всеобщей
Безопасности и увезли в тюрьму несколько человек, в том числе Ламора и Борегара. Никто не
успел с ними проститься. Врач ездил их выручать, но без успеха. Над арестованными, как
оказалось, тяготело зловещее обвинение в сношениях с эмиграцией и в подозрительных
знакомствах. Толком об их судьбе ничего не удалось узнать; да особенно никто и не старался:
люди равнодушно узнавали об аресте и гибели даже близких родных и друзей.
Член Конвента Баррас в жаркий июльский день 1794 года получил от Фуше короткую
записку, приглашавшую его явиться вечером в Cafe Corrazza, где обыкновенно собирались
заговорщики.
Франция переживала самые тяжелые времена всей своей истории. Военные дела
республики были в блестящем состоянии: армия шла от победы к победе. Но эти успехи не
радовали никого. Революция явно вступила в полосу развала и вырождения. Никому не было
известно, кто и во имя чего правит государством: то ли вся власть принадлежит Якобинскому
клубу; то ли страной распоряжается двадцать одна тысяча террористических революционных
комитетов, состоящих из подонков населения; то ли, наконец, существует следующая
конструкция власти: над Францией - Конвент, над Конвентом - Комитет Общественного
Спасения, над Комитетом так называемые триумвиры, над триумвирами - Максимилиан
Робеспьер.
О народе никто и не говорил. После казни Дантона народ уже больше ничего не понимал
и, потеряв интерес к событиям, все терпел безучастно. Лучшие из вождей революции погибли
под ножом гильотины. Многие ушли от политики и переживали острые припадки мизантропии.
В общем, почти все думали, что так дальше продолжаться не может; безобразию и позору
должен прийти конец. Как придет конец, насчет этого мнения расходились. Одни стояли за
общенациональное объединение против террористов; в последние месяцы своей жизни к этой
мысли примкнул Дантон. Другие, напротив, опасаясь реакции, оставались верны старой
формуле Анахарсиса Клоотса: "Ni Marat, ni Roland", разумеется, изменив ее сообразно с
событиями, ибо и Марат и Ролан уже погибли. Третьи, наконец, как Лаканаль и Буасси д'Англа,
думали, что существующий хаос пройдет сам собой, и проповедовали мирный труд на пользу
родины, кто бы ни был у власти. Триумвиры - Робеспьер, Кутон и Сен-Жюст - боялись
первых, ненавидели вторых и искусно пользовались третьими, глубоко их презирая.
К лету 1794 года большое распространение получила мысль, что оздоровление придет
снизу и что, пока зверские инстинкты не улягутся в народных массах, борьба с властью
совершенно бесполезна.
Но существовало и другое мнение.
Несколько отважных, беспринципных и бесчестных людей, которым нечего было терять,
составило заговор против Робеспьера. Они предполагали искусным маневром преодолеть
апатию Конвента, поднять вооруженное восстание, уничтожить триумвиров и разогнать
Якобинский клуб. Дальше заговорщики не заглядывали, рассчитывая, что там будет видно.
Действовали они по личным мотивам, большей частью низменного свойства. Но порядочные
люди, знавшие о заговоре, всей душой ему сочувствовали.
Сбылось то, что в своей мудрости предвидел граф Мирабо. Не могли спасти Францию
честные политические деятели с их честными политическими действиями. Несчастную,
порабощенную страну спасали от фанатиков негодяи.
Главным режиссером заговора термидорианцев был Фуше, в прошлом профессор
духовного училища, в настоящем террорист, в будущем герцог Отрантский, знаменитый
министр полиции, служивший всем режимам и всегда своевременно их предававший.
Баррасу в вооруженном восстании предназначалась роль командующего войсками.
Бывший офицер королевской армии, Баррас любил разъяснять штатским людям тонкие
стратегические вопросы и умел очень хорошо говорить о походах Конде, Тюренна и Фридриха
II. Это искусство, в связи с его атлетической фигурой, воинственной выправкой и врожденным
апломбом провансальца, создало ему в Конвенте репутацию рубаки и знатока военного дела.
Но сам Баррас в глубине души был не слишком уверен в своих боевых талантах, и, чем ближе
дело пододвигалось к восстанию, тем чаще ему приходило в голову, что хорошо было бы
выписать на время в Париж, себе в помощники, одного молодого корсиканского офицера,
работу которого он недавно наблюдал, находясь в миссии в Тулоне. Этот офицер, невысокий,
худой, крайне нервный человек с подвижным, бледным лицом и страшными серыми глазами,
звался не то Буонапарте, не то Бона-Парте. Он был еще очень молод и не имел никакого имени.
Тем не менее все, кому приходилось вести с ним опасную и ответственную работу, испытывали
такое чувство, что за этим человеком не пропадешь.
Нервное состояние, в котором находился Баррас по дороге в Cafe Corrazza, усиливалось
еще от разных мелочей. Так, накануне, находясь по делу в Тампле, он натолкнулся на
неприятную сцену. Когда он проходил по двору тюрьмы, сопровождавший его дежурный
комиссар секции, по профессии портной, внезапно накинулся на заморенного длинноволосого
десятилетнего мальчика в лохмотьях, смирно лежавшего на крыльце, и за что-то несколько раз
ударил его палкой. Баррас недовольно оглянулся на плач поднявшегося ребенка - и внезапно
почувствовал легкий прилив крови к голове: это был тот самый, всем когда-то знакомый по
портретам, мальчик, которого заграничные газеты, после казни его отца, называли Людовиком
XVII, королем Франции и Наварры. Баррас видел его в последний раз пять лет тому назад, на
большом выходе в Версальском дворце; в свите этого ребенка в то время шло двадцать
знатнейших французских вельмож. Хотя Баррас уже два года ненавидел павшую два года тому
династию, ему все-таки сделалось не по себе от мысли, что в присутствии его, потомка
крестоносцев, портной бьет палкой престолонаследника Людовика Святого. На секунду он
даже задумался, уж не напрасно ли, право, он, виконт де Баррас, с его шестисотлетним
дворянством, с гордым девизом его рода: Vivat Barrasia proles, antiquitate nobilis, virtute
nobilior , присоединился к портным и адвокатам. Он ничего, однако, не решился сказать
комиссару: знал к тому же, что комиссар, по существу, не злой, хотя, как и все, несколько
озверевший от Революции, человек, ударил бывшего дофина не из жестокости, а больше для
того, чтобы этим революционным действием поддержать в глазах влиятельного члена Конвента
свою репутацию доброго санкюлота: каждому было полезно в такое время лишний раз себя
застраховать от висевшего над всеми обвинения в контрреволюции. Но дурное настроение
Барраса усилилось от сцены в Тампле. Ему захотелось уехать из раскаленного июльским жаром
и залитого кровью Парижа, подальше от тюрем и казней, от узников и сторожей, куда-либо на
свежий воздух, в глушь, где, быть может, еще живут люди простой человеческой жизнью,
досыта едят, допьяна пьют, не боятся шпионов и не режут друг друга. Уже давно облюбовал он
себе продававшееся по случаю великолепное имение Гробуа. Доходы, которые выпали на его
долю - тут он вздохнул - при взятии Марселя и Тулона, давали ему возможность
осуществить этот замысел.
Баррас размечтался было о парке, о замке, об охотах Гробуа. Но внезапно в воображении
его встал неподвижное, мрачное, точно из пергамента сделанное лицо Робеспьера, мутный
взгляд покрытых очками глаз, - и с тоской и злобой он подумал, что если этот человек не
погибнет, то не видать ему, Баррасу, ни замка, ни парка, ни охоты - и вообще ничего больше в
жизни не видать и головы не сносить. Он вспомнил свой визит к диктатору после возвращения
из Тулона и встреченный ледяной прием: очевидно, Робеспьер узнал о несчастном случае,
произошедшем с комиссаром Конвента в дороге. Баррас вез из Марселя восемьсот тысяч
казенных денег, которые должен был сдать Камбону. Но вместо них он представил протокол,
удостоверявший, что в пути, над болотом, коляска опрокинулась и все деньги утонули.
Комиссар и теперь не мог без смеха вспомнить гневное и растерянное лицо Камбона, когда тот
читал составленный по всей форме местными властями протокол. "Неужели он, разбойник,
пожаловался Робеспьеру? А может быть, до Парижа дошли слухи о хищениях в городе
Тулоне?"
"Ну да, я брал, - подумал Баррас, - но с кого же? С контрреволюционеров, которым он
рубит головы. Резать можно, а штрафовать нельзя? Да кто же не берет взяток? И Мирабо брал,
и Дантон. Один Робеспьер не берет... Так ведь на какой ему черт деньги при его образе жизни?
А мог бы, дурак, если б хотел, составить себе сказочное состояние! И гораздо было бы лучше,
чем без толку резать людей. Что за мелочность во взглядах у этого человека! Да, пока он жив,
Франция не воскреснет. Только как с ним покончить? Восстание? Конечно... Но трудно, очень
трудно".
И опять он подумал, что непременно, непременно нужно, как можно скорее, выписать в
Париж бледного корсиканского офицера.
"Конечно, этот молодой человек будет пешкой в моих руках. Я буду давать ему
директивы. Но для распоряжения боем он, пожалуй, способен быть моим заместителем.
Артиллерийское дело он знает, это что и говорить. Очень ловко он, подлец, сообразил, что
позиция Эгильет - ключ к Тулону. У меня просто не было времени изучить как следует
карту..."
Баррасу вспомнились сцены, последовавшие за взятием Тулона. Он тогда был очень
встревожен: имел основания думать, что в осажденном городе, в числе других
контрреволюционеров, находится его родной дядя. Римская душа, полагавшаяся комиссарам
Конвента, а кроме нее элементарная осторожность предписывали Баррасу расстрелять
родственника в первую очередь. Но он очень любил своего дядю и вдобавок нисколько не
желал, чтобы имущество старика было отобрано в казну. К счастью, оказалось, что дядя
своевременно успел убежать из Тулона. Эта первая удача очень бодро настроила Барраса.
Отдав приказ везде и всем называть по-новому контрреволюционный город (Марсель был на
вечные времена переименован в Sans Nom, а Тулон - в Port de la Montagne ) и предоставив
снятие реакционных эмблем и закрытие церквей своим товарищам, Баррас занялся более
серьезным делом. Он уединялся поочередно с богатыми контрреволюционерами Тулона и
подвергал их допросу. После нескольких таких бесед фонд, предназначавшийся для покупки
замка Гробуа, достиг внушительного размера - и Баррас в самом радужном настроении духа
пешком отправился в лагерь обедать. Картина зимнего вечера в захваченном городе была
ужасна. Тулон горел. Арсенал, склады, корабли в порту были подожжены английским
адмиралом Сиднеем Смитом при отходе англоиспанского флота, и казалось, что горит само
море. По домам шел грабеж. На портовой площади, у стены развороченного дома,
расстреливались контрреволюционеры, имевшие несчастье натолкнуться на неподкупных
комиссаров. Баррас не любил таких зрелищ и ускорил шаги. Вдруг в небольшом расстоянии от
места расстрела он увидел одиноко стоящего на возвышении офицера. Это был Бонапарт.
Освещенный заревом пылающих кораблей, он стоял в изорванном плаще, тяжело опершись
обеими руками на саблю, живой символ войны и победы, - и молча, безучастно смотрел на
казнь. Бледное лицо его поразило Барраса выражением любопытства, отвращения, усталости и
чего-то еще: точно какая-то мысль, не известная и не понятная другим, глубоко гнездилась в
мозгу этого человека.
Комиссар его окликнул, и они пошли вместе. По дороге Баррас оживленно излагал свои
идеи относительно штурма крепостей и войны вообще, ссылался на Тюренна, на Вобана и на
Фридриха II. Буонапарте внимательно его слушал, но за почтительностью карьериста к
всемогущему комиссару Конвента в стальных глазах офицера Баррасу почему-то почудилась
холодная насмешка. Он был, однако, так хорошо настроен, что немедленно представил своего
спутника к награде: Буонапарте был ранен при штурме; под ним была убита лошадь. Кроме
того, в революционном штабе все хорошо знали, что Тулон взял именно этот молодой человек.
"Жаль только, говорят, он предан душою и телом якобинцам. Впрочем, и обо мне говорят
то же самое. Очень он потом ухаживал за госпожой Рикор, с которой в связи младший
Робеспьер, Верно, делает карьеру через женщин. Ну что ж, тем лучше: за этим дело не станет и
у нас".
Весело улыбаясь при этой мысли, Баррас вошел в кафе Коррацца. За столиком в углу
сидел Фуше и читал ведомости Якобинского клуба.
- Citoyen, salut , - сказал Баррас своим могучим грудным баритоном.
- Et fraternite , - довольно кисло ответил Фуше. Лицо его ясно говорило, что кричать
на всю кофейню совершенно напрасно, а между собой можно бы бросить ерунду и говорить
другу bon soir .
- Какие новости? - спросил Баррас, садясь и наливая себе вина.
Фуше, посматривая на собеседника тем незаметным острым взглядом, который свойствен
сыщикам и писателям, негромко и с беззаботной улыбкой, точно он расс
...Закладка в соц.сетях