Жанр: История
Мыслитель 1. Девятое термидора
...ольтер - просветитель, борец за прогресс и кумир молодого
поколения... Я хорошо знал Вольтера, милостивый государь, и могу вас уверить, что не было
большего реакционера в душе , чем этот великий словоблуд-"просветитель". Нынешние
революционные болваны непременно отрубили бы ему голову, - и по-своему были бы
совершенно правы...
- Эти революционные болваны, милостивый государь, однако, заставляют трепетать всю
Европу.
- Я потому-то и сомневаюсь насчет того, какова будет слава, ожидающая убийц Марата
и Робеспьера. Я убежден, что после гибели революционеров, - а они едва ли умрут
естественной смертью, - вокруг них создастся грандиозная легенда. Я-то знаю, я современник,
что они за люди; слава Богу, имею честь быть лично знакомым с большинством современных
знаменитостей: некоторых знал и до того, как они стали знамениты: все они тогда, до
революции, были совсем другие... Марат служил ветеринаром у графа д'Артуа, ха-ха-ха...
Дантон писал свою фамилию d'Anton. Но через двадцать пять лет их будут знать немногие, а
через сто лет - никто. Легенда уже начинает создаваться. Как вы сказали? "Заставляют
трепетать Европу"?.. "Гиганты Конвента", правда? Римские души!..
Он долго и весело хохотал.
Штааль вспомнил, что нечто подобное говорил на рауте у Воронцова епископ Отенский.
Но тот как будто защищал Революцию. Странно... Штаалю захотелось возражать.
- По-моему, вы совершенно ошибаетесь, - сказал он. - Именно нам, современникам,
трудно судить о событиях и о людях революции. Мы слишком пристрастны. Надо отойти на
расстояние от того, что происходит. Все выяснит суд истории.
- Нет суда истории, - сказал Пьер Ламор. - Есть суд историков, и он меняется каждое
десятилетие; да и в течение одного десятилетия всякий историк отрицает то, что говорят
другие. Это те же Дезо и Пипле... Поверьте, найдутся ученые, которые ради оригинальности
мысли (за оригинальность мысли ученым платят деньги) или, еще лучше, по искреннему
убеждению будут доказывать в многотомных сочинениях, что Марат и Робеспьер были
невинные ангелы, оклеветанные пристрастными современниками... Нет, милостивый государь,
правду знают одни современники, и только они одни могут судить. Поверьте, для истории
нужно лишь иметь успех, хоть и не очень долгий, проявить силу да нагромоздить вокруг себя
возможно больше трагических, штучек, все равно каких. Чем больше политический (особенно
революционный) деятель прольет крови, тем больше чернил и слез прольют в его оправдание
умиленные дураки потомства. Почти все памятники воздвигнуты или там, где стояли
исторические эшафоты, или там, где жили исторические палачи... Какую огромную услугу
оказал "гигантам Конвента" добрый, милый доктор Жозеф Гильотен, - если правда, что
машина, которая рубит головы в Париже, построена по его плану... Я знаю этого доктора, он
очень хороший человек, едва ли не лучший из них; это один из тех чудаков, которые не только
говорят, но и думают о благе "ближних". "Декларацию прав человека и гражданина" породили
зависть, тщеславие, донкихотство, всего больше та же блудливая страсть к слову. А вот
гильотину свою доктор Гильотен изобрел от искренней любви к людям. Теперь он, кажется,
изобретает какие-то прививки... Надо будет и у него полечиться, пусть что-нибудь мне
привьет.
- Да вы, сударь, мизантроп, настоящий Альсест, - сказал, смеясь, Штааль.
- Альсест? Какой же Альсест мизантроп? Это Мольер пошутил. Разве настоящие
мизантропы возмущаются и негодуют? Они констатируют... Сам Мольер был гораздо больше
мизантроп, чем Альсест... Он вообще был великий гений, может быть, самый гениальный из
писателей. Знаете, Мольер, кажется, ни разу в жизни не задумался над вопросом о смерти... На
это способен только или очень глупый человек, или природный обитатель Олимпа... Жаль, что
он жил в скучное время. Нынешняя революция еще ждет своего Мольера... Тартюф и Жорж
Данден - это революционные герои. Я об одних гигантах Конвента говорю: "Que diable allait-il
faire dans cette galere!", а другим - с особым удовольствием замечу, когда их повезут на
эшафот: "Vous l'avez voulu, Georges Dandin!.."
- Вы помните, - сказал Штааль, - в старинной итальянской поэме "Божественная
комедия", автора - его зовут Дуранте Алигьери - водит по аду римский поэт Вергилий. Так и
меня теперь вводит в царство революции муж всеведущий и строгий.
- Хоть я и не всеведущ, сударь, а Данте знаю хорошо и люблю не слишком. Голова у
него, кажется, была слабая. Уж очень смешно себя описал... Сегодня гвельф, завтра гибеллин...
Был влюблен в какую-то Беатриче и все дрожал, дрожал, - вдруг Беатриче умрет. Наконец
сглазил: Беатриче умерла. Вот бы и ты отправился за ней. Нет, он немедленно утешился с
другой девкой, с Пьетрой. А потом еще на ком-то женился... Смешно... И, верно, умывался он
раз в неделю, а Беатриче та, должно быть, совсем никогда не умывалась... Да и поэт он не в
моем вкусе, хотя, вероятно, очень хороший. Я никогда не мог читать его без скуки и
сомневаюсь, милостивый государь, чтобы читали без скуки вы. Философия у него детская и
глупая, даже для его времени: время, кстати, было не детское и не глупое. А вспомнили вы
сейчас Данте, быть может, и кстати. Вы едете в восьмой круг "Ада". Помните, как там
аккуратно, по отдельным рвам, сидят грешники: льстецы, колдуны, взяточники, воры,
обманщики, возмутители, кажется, кто-то еще. Эти шесть рвов - весь Якобинский клуб. А в
девятом кругу, где жарятся изменники, - Брут под ручку с Иудой, ха-ха-ха! Брут и Иуда!.. -
там как раз место для всей нашей эмиграции... Теперь туда бы еще и доблестного генерала
Дюмурье.
- А вы что думаете о генерале Дюмурье? - спросил Штааль, желая использовать новое
знакомство в интересах миссии.
- Ничего хорошего, сударь.
- В этом я не сомневался, судя по предыдущим вашим замечаниям, - сказал с улыбкой
Штааль. - Но не полагаете ли вы, что переход Дюмурье на сторону союзников быстро
положит конец французской революции?
- Нет, этого я никак не полагаю, - ответил старик. - Дюмурье очень талантливый
человек, но у него в голове, по-видимому, не все в порядке, по крайней мере в настоящее
время... Он совершенно правильно рассудил, что революции положит конец революционная
армия. Это верно. Спасение, бесспорно, придет оттуда (старик показал широким жестом руки
вперед - в ту сторону, где могли находиться французские войска). Но, во-первых, момент едва
ли наступил; еще не все обогатились на счет революции, кто мог на ее счет обогатиться: не все
разграблено, не вся отобранная у помещиков земля перешла к новым владельцам и не всем
революция опротивела в достаточной мере. Во-вторых, государственные перевороты, особенно
во Франции, не делаются по открытому соглашению с внешним врагом. Французы, как все
народы, не любят и боятся иностранцев. Один вид мундира этого господина (Пьер Ламор
показал на сворачивавшего впереди имперского фельдъегеря) губит популярность Дюмурье.
Наконец, в-третьих, генералам рекомендуется устраивать такие дела после побед, а не после
поражений. Дюмурье должен был сначала выиграть битву при Неервиндене... Жаль, очень
жаль... Он, вообще говоря, был подходящий человек для дела. Превосходный генерал - раз;
умен, хотя не совсем того (старик повертел пальцем перед лбом) - два; очень храбр - у него
двадцать две раны - три; большой подлец - четыре. Последнее, пожалуй, главное, - сказал с
одобрением старик. - Такого прохвоста нам и нужно.
- Неужели знаменитый Дюмурье просто подлец? - спросил Штааль.
Старик опять засмеялся:
- О да, лучше подлеца и желать нельзя, Вообще, верьте старому человеку, милостивый
государь: есть честные генералы, есть честные революционеры, но честных
генералов-революционеров в природе не существует. Всякий генерал, объявляющий себя
революционером, непременно обманщик и прохвост. А Дюмурье, можно сказать, прохвост из
прохвостов. Революционный вождь, слуга народа, сокрушитель тиранов, ха-ха-ха! Этот друг
кордельеров, жирондистов, якобинцев (кого еще?) в восемьдесят девятом году выработал для
короля прекрасный план укрепления и защиты Бастилии... Еще раньше, задолго до революции,
он представил Шуазелю на выбор два проекта: план порабощения Корсики и план ее
освобождения, ха-ха-ха!.. Корсиканцам предлагал свою шпагу против генуэзцев и генуэзцам
против корсиканцев... Одним словом, уж вы не сомневайтесь: подлец самый настоящий,
типичный генерал-революционер... Жаль, жаль, что его дело не вышло. Ну, да не он, так
другой: все равно спасение придет от них.
- От кого?
- От революционных офицеров. Очень много военных - и недурных военных - пошло
на службу к якобинцам. Пошли по разным причинам. И умереть с голоду не хотелось (что же
знает офицер, кроме своей службы?); и рассчитывали служить отечеству независимо от
преходящего политического строя; и коварные замыслы лелеяли: думали, что подурачат
якобинцев, а потом, в подходящий момент, сломят им шею. На самом деле до сих пор
якобинцы дурачили их. Все эти военные Маккиавелли пока были игрушкой в руках всяких
Дантонов. Ныне господа офицеры сами не знают, как им быть: гордиться ли революционной
армией или презирать и ее, и самих себя. Ведь теперь многие вменяют в заслугу
революционерам, что они "создали армию". Экая заслуга! подумайте, во Франции "создали
армию"!.. Да у нас всегда были и будут прекрасные войска. Революционная армия
многочисленна и по качеству недурна, - приблизительно такая же армия, какая у нас была при
Людовике XIV или при Франциске I. Отчего бы ей стать лучше или хуже? И через сто, и через
двести лет у нас будут такие же войска. Но офицеры все-таки сейчас обозлены и унижены.
Предприятие Дюмурье - первая попытка реванша с их стороны. Первая попытка обыкновенно
терпит неудачу... Но последнее слово еще не сказано. Повторяю, не Дюмурье, так другой. Лет
через десять все будет кончено.
- Как лет через десять? - изумился Штааль.
- А так, очень просто. Это наши неизлечимые эмигранты убеждены, что через месяц
революция кончится и они вернутся к власти во Франции, перевешав всех мятежников. У
власти-то они будут, - эмигранты почти всегда приходят к власти, даже самые глупые, - но
очень не скоро. А карать им вряд ли кого придется. Лучшие из революционеров сами себя
перережут, а худшие останутся безнаказанными при всяком строе... Я у своих знакомых
эмигрантов постоянно спрашиваю: имеете ли вы возможность переждать за границей без дела
лет десять? Тогда храните гордую позу и высоко держите знамя... А если не имеете
возможности, то понемногу начинайте утверждать, что в революции далеко не все скверно: есть
хорошие начала, здоровые идеи, ценные завоевания, ха-ха-ха!.. Дальше - больше... Не
умирать же с голоду...
- А я, признаться, думал, что вы сами эмигрант, - сказал полувопросительно Штааль.
Старик помолчал.
- Sum plus Aeneus fama super aethera notus, - произнес он с насмешкой. - Помните, так
Эней скромно представился Венере: "Я благочестивый Эней, знаменитый превыше небес"...
Вы, очевидно, ждете с моей стороны столь же сенсационного представления. Разочаруйтесь. Я
- гражданин Пьер Ламор...
- Если это псевдоним, то он звучит слишком зловеще и может обратить на вас внимание
жандармов.
- Что эти ослы понимают! К тому же я, как древний ессей, верю в неотразимость судьбы.
Это даже единственное, во что я верю...
- Разрешите сказать вам, - начал Штааль, - что ваши замечания меня нимало не
убедили. Мне трудно допустить, что французы, самый культурный народ Европы, внезапно
стали стадом диких зверей. Мне трудно допустить и то, что из прекрасных идей Вольтера,
Дидро, Даламбера могло выйти гнусное, скверное дело. К революции, наверное, присосалось
много грязи, много лжи... много дурного. Но в общем высокий и благородный порыв, конечно,
сказался в этом неизбежном историческом потрясении. Путь к добру ведет через зло...
Слышите, как они там веселятся вот в той фуре? Вы видите сами, простые люди счастливы
возвращению в страну революции. Это обстоятельство красноречивее ваших скорбных
замечаний, которые меня, повторяю, не убедили.
- Да я ни в чем вас и не убеждал, милостивый государь, - сказал с досадой Пьер
Ламор. - Как я, семидесятилетний старик, могу убедить в чем бы то ни было вас,
двадцатилетнего юношу? У нас и истина и ложь совершенно различны, - это в порядке
вещей... К тому же какое мне теперь дело до всего, что происходит в мире? Я через несколько
месяцев умру, и, поверьте, революция интересует меня неизмеримо меньше, чем, например,
сансара, индусское учение о переселении душ. Сегодня я беседую с вами, молодой гражданин
Траси, а завтра - кто знает? - может быть, буду говорить с Паскалем или с Платоном...
Только там мы о революции говорить не станем... Засим, милостивый государь, полагаю, что
утомил вас долгой и ненужной беседой. Да и болезнь моя снова дает себя чувствовать...
Простите...
Лицо старика в самом деле болезненно искривилось. Он высунулся из тележки и мимо
спины извозчика посмотрел вперед, жадно втягивая в себя весенний воздух полей. Впереди
ничего не было видно. Пьер Ламор откинулся на невысокую спинку тележки и утомленно
закрыл глаза.
Штааль, поглядывая сбоку на собеседника, думал, кто бы мог быть этот человек, так явно
и без толку щеголяющий всевозможными цитатами. Шпион? Конечно, нет... В его годы не
занимаются шпионством... Раскаявшийся эмигрант? Разоренный герцог? - Штаалю вдруг
показалось, что если 6 к древнему желтому лицу его соседа приделать длинную седую бороду,
то он очень походил бы на одного престарелого еврея, которого все знали в Шклове как
ученейшего из раввинов.
Мысли Штааля скоро перешли на другой предмет. Озабоченный предстоящим
вступлением на французскую территорию, он снова проводил в уме вопросы, возможные со
стороны революционных властей, и свои заранее приготовленные тонкие ответы. Кажется, все
предусмотрено, опасности нет никакой... Штааль смотрел по сторонам на пустынные ровные
поля. Сзади из фуры слышался смех и звон посуды: актеры весело завтракали. Молодой
человек задумался об актерах, об их странной кочевой жизни. Среди них он, во дворе
коменданта, видел молодую хорошенькую женщину. С кем она живет? С одним? Со всеми?
Или ни с кем? Штаалю вдруг стало грустно, но ненадолго. Скоро он задремал.
Его разбудил толчок остановившейся тележки и громкий звук трубы. Он быстро
приподнялся. Их возок подошел вплотную к переднему экипажу. Поезд сомкнулся. Впереди в
кибитке, у древка белого флага, приложив к губам трубу, стоял имперский фельдъегерь. Пьер
Ламор неподвижно сидел, откинувшись на спинку тележки. По темной щеке его, поросшей
желто-седым пухом, скатывалась слеза.
Молодой человек с замиранием сердца уставился вперед. В сторонке недалеко от
фельдъегеря на высоком столбе развевался трехцветный флаг. По направлению к их поезду, с
саблями наголо, поспешно шли люди в странных мундирах. У одного из них был перекинут
через плечо широкий шарф. Штааль уже мог разобрать часть надписи, сделанной на шарфе
золотыми буквами: "...Liberte... Frater..."
- Стой! Паспорта!.. - властно, повышенным голосом сказал человек в шарфе, подойдя к
поезду, который и без предписания стоял неподвижно.
Это были французские жандармы. Штааль находился в стране Революции.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
В домике, расположенном на краю деревушки Пасси, лучше всего была круглая комната
верхнего этажа, напоминавшая опрокинутую чашку, и таинственная винтовая лестница,
которая вела в нее снизу, хорош был и сад, спускавшийся по откосу к Сене.
Круглой комнатой Штааль был особенно доволен. Ему никогда не случалось жить в
круглых комнатах. Домик в Пасси незадолго до Революции богатый откупщик отделал для
своей любовницы - не слишком роскошно, но и не скупо. В комнате, оклеенной бумажными
обоями, стояла мебель розового дерева работы модного столяра Давида Рентгена, который
очень искусно подражал Ризнеру, но брал гораздо дешевле. На этажерке, разукрашенной
бронзовыми цветочками, находилось несколько статуэток мягкого Маккеровского фарфора
лиможского производства под Севр; на шкафу стоял бронзовый бюст какого-то римлянина
(Штааль так и не разобрал, какого именно; все римляне казались ему похожими один на
другого); а на стене над неудобным, странной формы диванчиком с вышитыми на спинке
игривыми картинками висела засиженная мухами пастель, на которой неразборчивая подпись
могла сойти за подпись Латура. Пастель изображала красивую даму с улыбкой на губах и с
печалью во взоре (это сочетание тоже было в большой моде). На улыбающуюся даму с другой
стены очень хмуро смотрел своими маленькими коричневыми глазками Жан-Жак Руссо.
Женевский философ был изображен в пожилом возрасте - в период армянского костюма,
книги "Rousseau juge de Jean Jacques" и состояния, близкого к совершенному безумию.
Штааль подумывал о том, чтобы убрать со стены портрет писателя: его начинало беспокоить
это мрачное лицо, выражавшее последнюю степень отвращения от всего на свете.
На столе у дивана был приготовлен ужин, подходящий для любовного свидания. По
добрым старым заветам, основой ужина были трюфели, которые казались Штаалю, как
большинству иностранцев, воплощением роскоши французского стола. В уважение к особым,
славившимся в ту пору, свойствам трюфелей, они имелись даже в двух видах - в виде пирога и
в виде ratafia de truffes: этим напитком, ванильным ликером с трюфелями, Штааль особенно
гордился. Все остальное на столе было тоже очень старательно обдумано и куплено в лучших
магазинах.
Домик в Пасси был сдан Штаалю внаем по случаю за бесценок, главным образом потому,
что сдавал его не настоящий владелец (настоящий скрывался в бегах). Таких загородных
особняков, выстроенных до Революции весело жившими людьми, сдавалось в ту пору немало в
Пасси и в Монруже. Между этими двумя деревнями Штааль остановил выбор на первой, ибо по
ней протекала Сена, а для любовных встреч вид на реку казался молодому человеку почти
столь же нужным, как трюфели. Правда, Сена сама по себе не могла идти в сравнение ни с
Днепром, ни с Невою, но все-таки это была Сена, и Штаалю нравилось, что прозрачные воды
тихо струились, журча, под окнами пустынного жилища (так было записано в красной
сафьянной тетради после первого ночного свидания с Маргаритой Кольб). Впрочем, в этот
холодный октябрьский вечер журчанья вод не было слышно; шел дождь, и жалюзи уныло
колотились о стекла закрытых, затянутых изнутри занавесями окон. В круглой комнате не было
камина; зато рядом, в спальной, где стояла постель таких размеров, что на ней одинаково
удобно было лежать вдоль и поперек, разгоревшиеся дрова отсвечивались на полу красным
пятном. Это золотое дрожащее пятно на полу неосвещенной комнаты, подобно винтовой
лестнице, создавало уют и таинственность. "Домик мой будто создан для адюльтера", - сказал
себе Штааль; но тут же подумал, что адюльтером, собственно, нельзя назвать его любовное
похождение, ибо ему совершенно неизвестно, замужем ли Маргарита Кольб. Да и вообще ему
ничего о ней не известно.
Штааль сел на диван под пастелью и встретился глазами с Жан-Жаком Руссо, который
из-под меховой шапки посмотрел на него с крайним отвращением и затем как будто даже
отвернулся. Молодой человек тотчас пришел в дурное настроение. Мысли его приняли
неприятный оборот (вдобавок он чувствовал себя в этот день скверно).
Он все меньше понимал, какие отношения связывают его с Маргаритой Кольб. Она была
его любовницей, но он не чувствовал к ней никакой любви. Физическое общение с ней длилось
долго, повторялось слишком часто и под конец почти опротивело.
Взятая Штаалем на себя миссия оставляла ему очень много свободного времени. Работы у
него, собственно, не было никакой. Он еще изредка являлся к представителю британской
тайной агентуры, и тот небрежно и не очень внимательно его расспрашивал. Молодой человек
излагал, как умел, свои наблюдения в Париже, но ясно чувствовал, что они не могут
представлять большого интереса для союзной коалиции. Штааль не знал, что девять десятых
всей агентуры союзников не имеют решительно никакого дела; не знал и того, что всякая
агентура чаще всего сама выдумывает себе разные занятия для оправдания получаемого
жалованья. И он первое время очень тяготился неудачными результатами своей поездки. Потом
он привык к этой мысли: морально его оправдывал тот риск, которому он подвергался во
Франции.
Впрочем, революционная полиция оказалась менее проницательной и менее свирепой,
чем думал Штааль. Обыск на границе прошел быстро и благополучно. Остаться в армии или
вблизи от нее молодому человеку не пришлось. Предприятие Дюмурье очень быстро
провалилось; сам Дюмурье бежал к австрийцам; о стремительном продвижении союзных войск
вперед больше не было речи. Штааль отправился, как ему и хотелось, прямо в Париж. По
дороге его не останавливали и не обыскивали. Сейчас же по приезде в столицу он явился,
тщательно заметая за собой следы и переменив два раза извозчика, к агенту британской
разведки. Агент принял его довольно равнодушно и, заметив, что Штааль не вполне свободно
говорит по-английски, посоветовал ему не пользоваться фальшивым американским
документом. Границу было трудно перейти без нейтрального паспорта, но в самом Париже в
1793 году жило легально немало иностранцев 43 враждебных Франции держав, и первое время
их не слишком беспокоили. В частности, к русским революционные власти относились вполне
терпимо, несмотря на то, что французский уполномоченный в Польше Бонно был схвачен в
Варшаве по приказанию императрицы Екатерины и посажен в Шлиссельбургскую крепость.
Декрет Комитета Общественного Спасения от 20 апреля разрешал русским гражданам свободно
жить во Франции. Независимо от этого декрета, агент разведки знал в революционной полиции
таких людей, которые, по его словам, могли законнейшим образом прописать в Париже самого
Питта. Штааль вздохнул с облегчением, но и был немного разочарован, когда за сто ливров ему
принесли прописанный вид на жительство, где были указаны его настоящая фамилия и
национальность. Молодой человек долго дивился революционной печати, под которой
чиновник секции сделал очень искусный и пышный росчерк чуть не во всю ширину страницы.
Как это часто бывает с людьми, впервые попадающими в Париж, Штааль вначале
испытывал некоторое чувство разочарования. Петербург, до посещения которого он ничего не
видал, кроме городков русского захолустья, в свое время поразил его много сильнее: Петербург
был не только грандиозен, - он был новенький, весь будто только что выкрашенный. В
Париже все потускнело и облупилось от времени. Свежесть и блеск краски входили, как часть в
целое, в ощущение красоты неопытного Штааля: он еще не научился ценить очарование
выцветавших столетьями зданий. Первое время ему казалось, что не мешало бы выкрасить
заново и Лувр, и Palais de Justice, и Notre Dame de Paris. Непередаваемую красоту Парижа
Штааль стал чувствовать лишь много позже. Изъездив всю Европу, он пришел к мысли, что
есть чудесные города, как Венеция, Толедо, Эдинбург или Киев, но названия великих столиц
заслуживают в мире только Петербург и Париж.
Не имея ни дела, ни знакомых, Штааль сильно скучал и стыдился своей скуки: ему
хотелось любить одиночество , а оно теперь мучительно его тяготило. Молодой человек
вначале поселился в гостинице на улице Закона, но в своею номере сидел редко: большую часть
дня проводил на улицах; часто уезжал за город, в леса Медона, Бельвю, Марли: леса были как
леса, - над Днепром водились и не такие. Гулял там Штааль только по утрам, да и то не без
опаски: в окрестностях Парижа разбойники грабили проезжих среди белого дня. В
Эрменонвиле он посидел на островке Тополей над гробницей Руссо и, хоть не любил автора
"Исповеди", повздыхал над поэтической могилой и сделал несколько заметок на память, чтобы
когда-нибудь потом описать островок в "Дневнике путника". Побывал он также в Версале, -
творение Мансара и Ленотра поразило его, хотя дворец был разорен, а сады запущены и
изгажены. Походив так с неделю, Штааль решил, что знает Париж, и всецело занялся
изучением революции. С разведкой дело не ладилось, но молодой человек все же рассчитывал,
что выполнит с пользой свою миссию: он предполагал в докладе Питту и императрице осветить
глубокие причины революционных событий и сделать соответствующие выводы, которые
могли иметь значение для дела монархов, ведь это был доклад, составленный на месте с
ежеминутной опасностью для жизни.
Хотя опасность оказалась значительно меньшей, чем Штааль предполагал вначале, он
все-таки, ложась спать, с гордостью ставил у. изголовья шкатулку с заряженными пистолетами
и тщательно проверял заряд; а один из пистолетов приподнимал даже на ночь рукояткой из
бархатной впадины, чтобы иметь возможность стрелять, как только революционная полиция
начнет ломиться в дверь. Он, впрочем, еще не решил твердо, будет ли стрелять в полицию или
сам тотчас застрелится. Штааль закрывал на ночь дверь двойным поворотом ключа и на запор,
да еще на всякий случай придвигал к ней изнутри тяжелое кресло. Все это оказывалось
довольно неудобным по утрам, когда горничная отеля приносила кофе: нужно было, услышав
ее стук, выходить из теплой постели, прятать пистолеты и бесшумно ставить кресло на обычное
место, успокаивая горничную повторением: "Un moment, Marie, un moment" (Штааль при
этом для правдоподобия громко зевал и покашливал). Порою его предосторожности казались
ему самому чрезмерными; но он тогда вспоминал слова британского военного агента: "Вы
идете на очень опасное дело". Все меры безопасности почему-то принимались им только на
ночь. Между тем обыск мог, разумеется, произойти и днем. И действительно, однажды в
полдень в гостиницу явились из секции люди свирепого вида, вооруженные с ног до головы, и
произвели в сопровождении хозяина обход всех комнат, причем в каждой комнате спрашивали
бумаги жильца и приказывали открыть какой-либо ящик или чемодан; но ни к чему почти не
прикасались, а вопросы задавали довольно бестолковые. Потом, к
...Закладка в соц.сетях