Жанр: Фантастика
Причастные 3. Точка сингулярности
...ивые, с мокрыми от подтаявшего
снега лицами.
Все это выглядело удивительно забавно, и злая картофелина под черепом съежилась,
словно ужарилась, но от этого стала только ещё горячее. Разгонов смотрел теперь
на снег сквозь стеклянные стены автовокзала и понимал, что Монблан на этот раз
останется не покоренным. Уже понимал, хотя ещё и боялся признаться даже самому
себе.
В один из первых дней в Армении Алик повел их в горы. Всем хотелось посмотреть
на мир с высоты птичьего полета, и они долго поднимались по серпантину,
постепенно раздеваясь под лучами жаркого солнца, а потом, когда после поворота
на санаторий шоссе закончилось, разбившись на несколько грунтовок, уводящих к
пастбищам и горным селениям, Разгонов и Малыш - других энтузиастов не нашлось -
полезли по склону вверх, туда, где щерились скальные выходы и белели снежные
пятна. Уже сбиваясь с дыхания, они вылезли наконец, на перевал и оглянулись.
Стоящие внизу казались не крупнее чернеющих под ногами в снегу колючек, а за
вершинами, которые были видны ещё с шоссе, открывались новые, все более
величественные, на первом плане сахарно белые, а дальше - голубоватые,
сиреневые, густо-синие, синее неба - и так во все стороны, до самого горизонта.
Дух захватывало от этой красоты.
Потом Разгонов быстро сориентировался и вместе с Малышом они решили, что сразу
за спуском и ещё одним подъемом можно будет увидеть город, и по прямой через
холмы, снега и скалы до общежития будет рукой подать. И они бы, наверное, пошли
своей "короткой" дорогой, но внизу их ждали, и было не докричаться, ну, никакой
возможности объяснить ребятам у подножия горы суть своей новой идеи. А когда
спустились, лезть назад уже, конечно, не захотелось. Алик потом случайно узнал,
куда эти двое сумасшедших собирались идти, зрачки его расширились во всю радужку
от ужаса, и оливковые глаза сделались антрацитовыми: "Да вы бы шли два дня, ара!
Нет - четыре дня!! Нет, ара, поверь мне - неделю!!!" А сколько дней он шел бы до
вершины Монблана?
Разгонов попросил в кондитерской на центральной площади сразу две чашки кофе и
свежий номер "Советского спорта". Армения - это почти Европа. В Москве вам
продадут в кафетерии газету? Как же! Разгонову очень нравилось в Кировакане. И
сидя теперь в теплом помещении с чашкой горячего ароматного напитка, он начал
оттаивать душою, он смотрел сквозь стекло и снежную круговерть на ставшую почти
не видимой вершину Монблана и успокаивался. Он покорит его, обязательно покорит,
но не сейчас. В такую погоду даже законченный псих на гору не полезет. И вообще,
быть может, он должен сначала покорить Марину, а уж потом этот неприступный пик.
Всему свое время... Мон-блан, мой План, Мон-блан, мой План... Боль отступала, хмурые
тучи уносило ветром за горную гряду, скоро выглянет солнце, снег начнет таять,
все вокруг будет медленно возвращаться к нормальному порядку вещей.
И тогда он раскрыл газету на третьей странице и увидел сообщение о её смерти.
На этом рукопись Разгонова прерывалась. (Или заканчивалась?) Чуть ниже был
написан вариант, рассчитанный на существенно больший объем задуманного
произведения:
И тогда я раскрыл газету и на третьей полосе обнаружил большое интервью с
Чернышевой. "Покорение Монблана" - так назывался этот материал. Оказывается,
Марина увлеклась в последний год альпинизмом и мечтала именно об этой знаменитой
вершине. Ну, а уж журналисты обыграли как надо красивое сочетание слов. Я все
перечитывал и перечитывал большую статью, и чувствовал себя почему-то безмерно
счастливым. Я только одного в ту минуту боялся - не сойти бы с ума...
Вариант был явно забракован. Потому что со следующей страницы начинался такой
текст:
Мы сидели в маленьком кафе неподалеку от памятника Мишелю Паккару, первому
покорителю Монблана, и сквозь большое окно были прекрасно видны резко оттененные
ребра склонов и восхитительная пирамидальная вершина, купающаяся в теплых лучах
розового рассвета - гигантская порция подкрашенного вишневым соком мороженого в
мятой плотной бумажке.
- Верба, - спросил я, - А в Шамони когда-нибудь идет снег?
- Бывает, наверно, - рассеянно ответила она. - Но учти, я так же как и ты,
первый раз здесь.
- У меня от солнца уже глаза болят, даже в очках. А вообще здесь жутко красиво.
Жаль только что все уже позади. Может, не стоило туда подниматься?
- Но ведь тебе так хотелось покорить Монблан, - возразила она.
- Хотелось, - я хмыкнул. - Только разве это покорение? Я же мечтал пройти пешком
от самого низа, а ты меня на какой-то подъемник затащила. Так грустно смотреть
вниз, когда весь склон завален банками из-под диет-пепси, коробками из-под
чипсов, обломками снаряжения, презервативами и женскими трусами. Слушай, а
почему мы с тобой забыли потрахаться на Монблане?
- Перестань, Ясень, не дури. Где ты там презервативы разглядел с высоты в
пятьдесят метров.
- Да их там полно! Я тебе клянусь... А на самом деле мне просто очень грустно.
Когда стоял там, на вершине, было ужасно тяжело дышать, потому я ничего и не
сказал тебе. А ведь на самом деле мне совершенно не нужен этот дурацкий Монблан,
на который теперь каждый год поднимается по несколько тысяч стариков, детей и
инвалидов. Кажется, даже наш друг Кароль Войтыла залезал на самый верх.
- Нет, - поправила Верба, - Римский Папа только по склону на лыжах ходил в год
двухсотлетия альпинизма. Тут отмечали первое восхождение на Монблан Паккара и
Бальма.
- Ну и Бог с ним, с папой, значит, римская мама на вершину поднималась, -
безобразно плоско пошутил я. - Дело совсем не в этом. Просто такой Монблан уже
никому не нужен, это отличная тренировочная база, ну, прекрасный музей, ну,
замечательный аттракцион. Но это уже не гора. И я должен был побывать там, на
самом верху, просто чтобы отдать дань памяти Машке Чистяковой. Наверно, теперь я
должен буду вернуться в Караклис и покорить именно ту вершину.
- И что ты хочешь от меня услышать? - нахмурилась Верба.
Солнце, поднявшееся уже достаточно высоко, заволокло вдруг большим пухлым
облаком. Я пригляделся. Нет, снега все-таки не будет. Зато кофе нам принесли
отменный. Не хуже армянского. И я попросил свежий номер "Спорт иллюстрейтед",
так как "Советского спорта" в Шамони не читают, а кстати, зря.
- Ничего, - сказал я, - ровным счетом ничего. Просто ты обманула меня полтора
года назад, когда уверяла, что я не виноват в смерти Машки. Я знаю, как и почему
Чистяковых отстреливало КГБ, не надо мне напоминать об этом. Но я все равно
должен был взойти на ту вершину, и Машка должна была стать моей, и никакое КГБ
ничего бы с этим не смогло поделать. Понимаешь? Мы все в ответе за наших убитых
друзей.
Верба молчала очень долго.
- И для того чтобы сказать вот эту гадость, ты и позвал с собой меня, а не свою
Белку, с которой вот уже год живешь мирно и счастливо?
- Откуда ты знаешь, как мы живем с Белкой? - обиделся я. - Это она тебе
рассказывала? Не говори ничего, не надо. Я поехал сюда с тобой, потому что ты
знала Машку и потому что тебя я тоже люблю.
- Нет, Разгонов, - проговорила Верба, чудно и непривычно называя меня по
фамилии, - ты никого не любишь, кроме Машки. Потому что мертвые вне конкуренции.
Цитирую по памяти.
И тогда снег все-таки пошел над маленьким французским городком Шамони, и белые
пушистые хлопья стали падать на черепичные крыши и на легкомысленные тенты
торговцев фруктами, и на рекламные тумбы, и на сверкающие капоты роскошных
"рено" и "ситроенов"... И я подумал: "А не холодно ли там сейчас, на площади
бронзовому Мишель-Габриэлю Паккару. Вдруг все-таки прав старик Дюма, написавший,
что первым ступил на вершину именно Жак Бальма и что обратно он всю дорогу тащил
моего тезку на себе? Якобы Дюма-отец в компании с коварным Бальма выпил тогда
пару ящиков доброго анжуйского вина - в том-то, мол, все и дело. А что, если
памятник все-таки поставили не тому? Яша-то как никак профессиональный горный
проводник, а Миша - всего лишь местный врач... И почему это вдруг показалось мне
таким важным? Почему?..
Три страницы убористого текста, являли собой нечто вроде эпилога к так и не
завершенной, надо думать, повести. Написаны они были весьма свеженьким
файнлайнером, в отличие от всех остальных записей, сделанных полинявшим до
неопределенной зеленцы шариком. Так выглядели, например, двадцатилетней давности
редькинские конспекты лекций, пролежавшие много лет на антресолях, а затем на
даче.
"Когда он это дописывал? Вот чудак человек! Даты нигде не ставит... Впрочем, нет,
под иными записями стоят - восьмидесятый, восемьдесят первый, восемьдесят второй
год... А после декабря восемьдесят второго, когда Чистякова погибла, сама
категория времени, похоже, перестала занимать писателя Разгонова. И почему он
себя называет настоящим именем и фамилией, а Машу превратил в Марину Чернышеву?
Не по-людски это как-то, - размышлял Редькин. - И главное - Марина! Спасибо ещё
Юлькой не назвал..." Тимофей вздрогнул от этой ассоциации. Ни к чему было думать о
Юльке в таком трагическом контексте. Раз уж его судьба каким-то мистическим
образом переплелась с судьбою Разгонова, играть с огнем теперь просто опасно. Но
как, простите, не играть с ним?
Он читал разгоновскую тетрадь дома, читал сидя в очереди к врачу, читал даже в
машине, перед тем как завестись и тронуться. Хорошо ещё не начал за рулем
читать, но, вывернув на Ленинградку, двинулся, конечно, не домой к центру, а в
сторону Прибрежного. Да и место-то какое выбрал для лечения зубов: тут тебе и
ЦСКА со всеми ледовыми дворцами, тут тебе и школа, воспетая Разгоновым.
Случайно? Да нет, брат! Случайно раньше было, теперь - проехали. Теперь у них
все делается нарочно. "У кого это - у них?" - испуганно спросил сам себя Редькин
и не смог ответить, но до Прибрежного добраться все равно было необходимо.
А стихи он уже выучил наизусть, они так легко-легко запоминались и теперь
стучали в мозгу, заменяя ему чтение этой наркотической рукописи:
Я был так юн! Об этом странно вспомнить.
Хотел всего, и много, и сейчас.
Но в самом главном был ужасно скромным.
О чем мечтал? О взгляде милых глаз.
Твои глаза... Я в них нырял, как в бездну,
И выходил, как летчик из пике...
А белый дом смотрелся в свод небесный,
И тихо плыли льдины по реке.
Реальность и фантазии - все вместе,
Эпохи, страны, люди - винегрет...
Но ты ушла, и стало делом чести
Покинуть этот мир тебе вослед.
Но я не смог, я приходил на берег
И чувствовал тепло твоей руки
И видел из германий и америк
Твой белый дом на берегу реки.
Стихи-то, сказать честно, не Бог весть что. Гладенькие, конечно, но до настоящей
поэзии Разгонову было далеко. Однако это Редькин холодным умом рассудил, а душа
его от загадочных строчек в неуемный восторг приходила, он чувствовал все
большую и большую близость с этим человеком. Стихотворение о доме у реки
состояло из сплошных недоделанных фрагментов, но Редькин мысленно заполнял эти
лакуны прозой, прочитанной в тетради, и ему было все понятно.
Настанет час, уйду из жизни этой
И Стикс холодный закачает на волне
Я дам Харону звонкую монету,
Скажу: "Оставь воспоминанья мне!"
Я знаю, он ответит мне безмолвно
Улыбкой грустной и взмахнет веслом,
И будет лодка тихо резать волны
И будут таять мысли о былом.
И новый мир сомнет их и развеет,
Они умчатся безвозвратно далеки...
Лишь одного забыть я не сумею:
Твой белый дом на берегу реки,
Твой белый дом на берегу реки...
Дочитав до повторяющейся рефреном строчки, он сразу понял, что это надо петь на
мотив какого-то известного романса типа "Только раз бывает в жизни встреча..." или
"Не уходи. Побудь со мною...". Он был абсолютно уверен, что именно так, ещё в
процессе сочинения, напевал их себе под нос Разгонов. Особенно острым сделалось
это чувство, когда он, наконец, вышел на берег Москвы реки, масляно блестевшей в
темноте от бесчисленных огней, и оглянулся на белеющий позади него дом. Корпусов
на самом деле было три, совершенно одинаковых, но он-то уже знал, на какой из
них следует молиться. И охваченный настоящим религиозным экстазом, исполнил
вслух - к счастью, не во весь голос, а то могли бы и в ментовницу забрать! -
последнее из запомнившихся четверостиший. Разгонов в нем противоречил сам себе:
только что уверявший нас, что мечтает о смерти следом за любимой, он заявлял что
именно ради неё умирать не вправе. Логика отсутствовала напрочь, зато
присутствовала музыка. И именно это приводило Тимофея в восторг:
Я не умру, я умирать не вправе.
На расстоянии протянутой руки
Как крик: "Останься!" в голубой оправе
Твой Белый Дом На Берегу Реки.
У Редькина оправа получилась черная, но это тоже было сильно. А дальше там
следовали ещё две строфы, написанные в таком же размере и явно посвященные Маше,
но как бы совсем на другую тему. По мере того, как Редькин удалялся от Белого
Дома На Берегу Реки, именно эта тема становилась для него все важнее и важнее.
Он ведь ещё и в здание зашел, даже поднялся на этаж и постоял перед квартирой,
еле удержавшись от того, чтобы позвонить. Кого бы он там застал - страшно
подумать! А ведь просто вспомнился ещё один эпизод, вычитанный у Разгонова,
когда тот на следующий день после смерти Маши приезжал к её отцу и пил с ним
водку, они сидели вдвоем на кухне, перекидываясь короткими фразами, а девочка
даже ещё не была похоронена... Редькин словно провалился на пятнадцать лет в
прошлое. В чужое прошлое. Абсолютно сюрреалистическое ощущение. И эту чертовщину
все никак не удавалось стряхнуть с себя до конца, он даже остановился, съехав с
моста у Войковской. Прижался к бордюру, покурил, успокоил нервы, только после
этого тронулся дальше.
И вот тогда, четко попадая в резонанс с его пульсом, застучало в мозгу второе,
не до конца понятное, но явно завершенное разгоновское стихотворение.
Когда в году всего четыре дня,
Весна сменяет зиму, осень - лето,
И без любви темно, как без огня,
Бал правит суета, и нет ответа.
Кромешный мрак, полмира заслоня,
Становится не отличим от света.
Когда в году всего четыре дня,
Не спится вам с заката до рассвета.
И в дали необъятные маня,
Взмывая ввысь, как птица, как ракета,
Вторая жизнь приходит к вам сама,
И наступает вечная зима.
Год, состоящий из четырех дней, в голове укладывался плохо, какого именно ответа
искал человек, тоже оставалось неясно, со второй жизнью и вечной зимой - полный
туман, если только это не такой длинный эвфемизм, подобранный к слову "смерть".
А вот многое другое у Редькина уже было. И без любви темно, и мрак, заслонивший
полмира, который то ли мрак, то ли свет; и суета, и необъятные дали, и конечно
же, не спалось по ночам. В общем, это были стихи про него. А ещё Тимофей с
неумеренной радостью обнаружил, что поэзия Разгонова легко раскладывается на
составляющие: фразы, слова, образы, рифмы. Это была очень простая, предельно
четко, можно сказать, механистично выстроенная, поэзия. Идущая от прозы. Он это
понял, и ему сразу стало легче - наконец-то хоть что-то рациональное! К дому
подъехал уже в весьма приподнятом настроении. Мечтал обо всем хорошем: о больших
деньгах, об интересной, но спокойной жизни, о Юльке и о Маринке одновременно.
Как это у него совмещалось - непонятно, но именно хотелось любить обеих.
Романтик хренов!
А Маринка с порога огорошила. Он даже не успел рассказать про свое безумное
путешествие (а ведь собирался!):
- Зубы нормально вылечил? - и не дожидаясь ответа: - А я тут Полозову звонила!
- Нормально, ещё один сеанс остался. Зачем ты звонила Константину?
- А вот хотела узнать, читал ли он писателя Разгонова.
- Ну и как? - Редькин насторожился.
- А он с ним в одном классе учился.
- Ни фига себе! - только и сказал Тимофей.
Чего-то подобного он, признаться, и ожидал, только почему-то думал, что это
Вербицкий окажется одноклассником Разгонова. Может, поэтому и не спешил
впутывать Майкла. (Где логика, ё-моё?!)
- А потом? - полюбопытствовал он все-таки, так как Маринка молчала, давая время
переварить.
- Потом они тоже общались, во взрослом состоянии - намного реже, но все равно
дружили до последнего.
- До чего последнего? - не понял Тимофей.
- Так ведь этого Разгонова убили в девяносто пятом, то ли бандиты, то ли
гэбэшники. Неприятная была история. Константин о подробностях умолчал. Позвони
ему сам.
- Не буду, - рявкнул он сердито, будто эта Маринка была виновата в гибели
Разгонова.
И ужасно расстроился. Но, проанализировав свои чувства, с удивлением обнаружил,
что его опечалило не столько перемещение живого писателя в разряд мертвых
классиков, сколько огорчило собственное удивительное равнодушие по этому поводу.
Во, какая петрушка! Весь этот день он воспринимал Михаила Разгонова ни много, ни
мало как собственное alter ego, а теперь когда , по существу, половину его
личности объявили трупом - никаких эмоций. Понятно: остались тетради, остались
стихи в памяти, остались эмоции, и Белый Дом На Берегу Реки остался. А больше
ведь ничего и не было. Редькин же не знал Михаила лично, не видел никогда его
лица - о чем переживать? Может быть, в этом дело? Может быть. Но он все равно
продолжал расстраиваться.
Кстати, во второй тетрадке были как раз фрагменты "Подземной империи", той
самой, которую читали все, даже зять Никита, а на листах - наброски ещё одного
романа, тоже где-то опубликованного. Так что, по большому счету, у Редькиных и
для издателей ничего особо ценного не имелось. Практичный Тимофей о такой
стороне дела тоже успел подумать. Хотя какой он, к черту, наследник?! Константин
вон, и тот ближе, небось родственников этого Михаила знает... Черт, придется всетаки
звонить, хоть и не хотелось. Маринка поговорила интересно, но самого
важного не узнала.
Полозов сидел дома, и все, что мог, Тимофею рассказал. Вот только мог он почемуто
немного, то ли намекал, что это не телефонный разговор (очень не характерная
для цинично-ироничного Константина манера!), то ли вообще рассказывать не желал.
Хуже всего было то, что в Лушином переулке Разгонов никогда не жил и даже не
бывал в гостях, по представлениям Кости. Жил он на Малой Бронной, оттуда и уехал
в свой последний путь - в деревню. Кагэбэшная подоплека того убийства неприятно
совпадала с кагэбэшной же предысторией квартиры. Вывод напрашивался один: в
тетрадях Разгонова рылся Комитет, и какой-нибудь "романтический кретин чином не
ниже полковника" (выражение Полозова) надыбал в них нечто государственной
важности, а потому и упаковал в стену по высшему разряду. Насчет высшего разряда
Редькин позволил себе усомниться, но рука Лубянки просматривалась, к сожалению,
со всей очевидностью. В связи с этим Константин советовал от рукописей по
возможности скорее избавиться, лучше всего сжечь их и уж как минимум лишний раз
про это дело не трепаться. Попытка выяснить обстоятельства, при которых убили
Разгонова, успехом не увенчалась, Полозов молчал, как партизан, при этом явно
располагая какой-то информацией. А по поводу родственников лаконично сообщил:
- Родители умерли, а жена, сын, и её родители - все за границей.
- Каким образом? Где? - домогался Редькин.
- Не знаю и знать не хочу, - отрезал Константин.
А когда предельно спокойный, выдержанный Полозов начинал позволять себе такой
тон, разговор определенно следовало заканчивать.
"В конце концов, на черта мне этот Разгонов?" - подумал Тимофей.
Но все равно ещё несколько дней продолжал грустить и печалиться. Потом закрутила
какая-то мелкая суета, потом все утихло на добрую неделю. Ну а после начались
такие события, что про Разгонова и вспоминать не захотелось. Редькин уже
научился понимать: если астральная материя вокруг него разглаживалась,
расслаблялась, окутывая все ленью и монотонностью, значит, это такая специальная
пауза, передышка, и за нею последует чудовищное уплотнение времени, немыслимые
навороты - ни одному шизу мало не покажется!
Глава девятая
ПЕТТИНГ ПО-ОКЛАХОМСКИ
Это случилось в пятницу, ноябрьским вечером, ровно в десять, когда он вышел на
бульвар один, без Маринки. Погода была отвратительная: непрерывный мелкий дождик
и ветер. Даже Лайма трусила по переулкам как-то без удовольствия, тянула на
любимый бульвар, но без обычного энтузиазма, словно чувствовала: нет там никого,
тоска. А там и впрямь никого не оказалось. Бывали такие совпадения. Кто-то на
дачу уехал, несмотря на мокротень и холод, у кого-то дела, другие просто
поленились, вывели псов на минутку возле дома и обратно - с какой радости
мерзнуть-то? Потом Редькин разглядел: в гордом одиночестве дефилировала меж
черных от сырости деревьев одна лишь Юлька со своим уже промокшим, а потому
жалким на вид Патриком.
Сердце замерло на секундочку и тут же застучало чаще.
- Привет, - сказал Тимофей.
- Привет.
- Ну и погодка!
- Ага.
Разговор не клеился. Тимофей косо посматривал на Юльку, пряча лицо от
промозглого ветра и думал, что сегодня она как-то по-особенному хороша. Этакая
упрямая красота наперекор стихиям, наперекор тоске и всем жизненным неурядицам.
Во, на какую романтику потянуло! Тимофею сделалось тепло и уютно. Даже не надо
было ни о чем говорить. Просто вот так идти с ней рядом - и все. А главное, что
и Юлька не испытывала ни капли неловкости от их молчания. Он это чувствовал
безошибочно. Девушка не то чтобы думала о своем, а именно молчала с ним вместе.
Перехватив один из его восторженных взглядов, Юлька улыбнулась широкой
счастливой улыбкой и сказала вдруг:
- А пошли ко мне!
- К тебе? - растерялся Тимофей.
Теперь его сердце провалилось куда-то и просто перестало подавать признаки
жизни.
- Ну да. Чего тут шляться под дождем? - очень просто пояснила Юлька и добавила с
совсем уж обезоруживающей откровенностью: - У меня дома нет никого.
Хитрый моторчик вновь проснулся и стал гонять по телу горячие потоки крови с
невиданным и все возрастающим энтузиазмом. Тимофей с трудом протолкнул сквозь
перехваченное горло одно лишь слово:
- Пошли.
- Выпьем чего-нибудь, - мечтательно продолжала Юлька.
- Нет, - грустно отринул это предложение Тимофей, рискуя разом все испортить. -
Я сегодня не могу. Мне ещё за руль садиться.
Вранье было беспардонное и неприкрытое, он даже не успел придумать легенду, куда
в такую позднь можно ехать. Но ведь немыслимо же просто взять и признаться, что
он боится Маринкиных вопросов и последующего скандала. Вообще-то, прийти с
бульвара выпивши - дело более чем обычное, но сочинять, будто пил с Гошей и
Олегом, слишком рискованно, потом обязательно где-нибудь выплывет и тогда...
Страшно подумать! Лучше уж не пить вовсе. Да и зачем - в такой-то вечер? Он уже
и без вина пьян от Юлькиных сверкающих глаз, от её неожиданных слов и нежных,
полураскрытых в улыбке губ...
Тимофей просто не узнавал себя. То, что мир вокруг него планомерно сходит с ума,
сделалось уже почти привычным. Но то, что и сам он пытается не отставать,
казалось пока ещё диким. Бандиты, наезды, убийства, загадочные звонки,
всполошившиеся частные детективы, шизнутые психологи, тайники в квартире, ни на
что не похожие персонажи, появляющиеся вокруг, - от всего этого в принципе можно
было отгородиться, не замечать, выкинуть из головы, но Юлька!.. Эта чумная
девчонка заставляла Тимофея сходить с ума вместе с нею. И такое, любовное
безумие уже откровенно выходило за рамки допустимого, Тимофей как будто бросал
на крутом спуске не только руль, но и педали, да ещё и глаза закрывал для
полноты ощущений. И вдруг он понял: Юлька - это одновременно и верхушка безумной
пирамиды и единственный выход из пучины безумия. И вся эта, такая внезапная
страсть служила ему последним островком рационального, доброго, чистого,
правильного в страшном море абсурда. Она была последним шансом пробудиться от
кошмара, в котором убийства расследуют сотрудники медицинского центра,
сексуально-эзотерическую литературу печатают на оборонных заводах, рукописи
давно изданных романов прячут в чужих сортирах, а порнокассеты продают в
булочной.
И он смотрел на Юльку с восторгом и нежностью. А она звала его к себе и с
детской непосредственностью предлагала выпить. Да, именно так! Именно с детской,
и именно выпить.
- Я правда не могу сегодня, - повторил Редькин, как бы уходя от первого,
автомобильного объяснения и намекая на нечто более печальное и интимное.
- Нет, так нет. Можно и кофейку, - Юлька была невозмутима. - Согреться-то надо.
Последняя фраза прозвучала двусмысленно до предела, и Тимофей окончательно
понял, что час настал. На Юльку сегодня накатило. И, наверно, свершится то
самое, чего они оба ждут уже давно.
Примерно с неделю назад они вот так же уходили с бульвара вдвоем. Впервые без
свидетелей. Он сделал тогда крюк, провожая её до дома, дескать нельзя же девушку
в столь поздний час бросить, а Патрик, мол, не защитник, от него только шуму
много. На самом деле взрослый сеттер был вполне серьезным защитником, а Тимофей
пошел провожать Юльку лишь потому, что был без жены. Ну, и не последнюю роль
сыграла принятая на грудь доза хорошего дагестанского коньячка - обмывали
купленную Гошей новую машину. В общем, они оба в тот день окончательно
расслабились, раскрепостились, пока добредали до подъезда, бесконечный разговор
о том, о сем все никак не мог причалить к своему логическому финалу, ни ему, ни
ей домой идти совершенно не хотелось. Хотелось чего-то другого. И вот тогда
Тимофей набрал в легкие воздуху побольше, да и выдал медленно и с нажимом:
- Знаешь, Юлька, а ты очень-очень нравишься мне!
Когда мужчина старше женщины вдвое, такая фраза может и не восприниматься как
признание в любви, требующее ответных слов. Но продолжение оказалось более чем
неожиданным. Этой лихой девчушке слова вообще не потребовались. Привстав на
цыпочки, Юлька обхватила совершенно растерявшегося Редькина за шею и смело
нырнув лицом в его клочковатую бороду, безошибочно нашарила в ней полные мягкие
губы. Он всегда считал их слегка женственными, даже стыдился отчасти и с юных
лет прятал под пышной растительностью. Меж тем Юлька не
...Закладка в соц.сетях