Жанр: Фантастика
Зверочеловекоморок
...лютно
ничего не знать о луне, она будет казаться и более красивой, и более притягательной, и более
таинственной. Честно говоря, мне даже жаль, что я таким уродился: много знаю и почти обо
всем уже составил свое мнение. А какая мне от этого корысть? Никакой. Сплошные
разочарования.
Мама с отцом оделись, и мама робко постучала в комнату пани Зофьи. Ответа не
последовало, только радио - образно говоря - сотрясало окна и стены. Тогда мама
отважилась приоткрыть дверь. Пани Зофья лежала на животе, уставившись на стену, где висели
бусы из засохшей рябины.
- Зосенька, спишь?
- Нет, - мяукнула пани Зофья. Именно мяукнула; в ее "нет", как во всяком стоне, было
множество оттенков: сдерживаемый гнев, раздражение, безысходность, желание порвать связь с
окружающим миром, чувство собственного превосходства, презрение к остальному
человечеству, печаль сознательного одиночества, просьба закрыть дверь и еще уйма всякого
разного - перечислять можно было бы до утра, только зачем?
- Зося, мы идем к очаровательному чудовищу. Пойдешь с нами? - Это "очаровательное
чудовище" означало, что мама подлизывается.
- Нет, - так же мяукнула пани Зофья.
- Почему бы тебе разок с нами не пойти, детка?
- Нет.
- Неужели не надоело целыми днями сидеть одной?
- Нет.
Мама постояла еще немного в растерянности, а потом мы отправились на Староместную
площадь к Цецилии, нашему кошмарному чудовищу.
Выйдя во двор, я увидел много интересного. Во-первых, машину родителей Буйвола. Она
стояла небрежно припаркованная, с открытыми дверцами. Внутри хозяйничала какая-то
приблудная собачонка, терзавшая зубами кисти аккуратно сложенного пледа. Инвалид,
который так ужасно дергается на ходу, сидел на стульчике, греясь в лучах странно горячего
весеннего солнца. Но он только делал вид, что греется, а на самом деле наблюдал за брошенной
машиной, время от времени переводя взгляд на пана Юзека, который поминутно осторожно
выглядывал из подворотни и снова прятался. А где-то в конце нашей улочки еще раздавался
топот ног разъяренного клиента и его устрашающие вопли.
Потом из дома выскочил Буйвол с авоськой в руке. На меня он не обратил никакого
внимания и стремглав побежал к гастроному самообслуживания. Глаза у него были безумные, а
к щекам прилипли остатки какой-то изысканной жратвы.
Акация около памятника старому педагогу трогательно зашумела, когда мы с ней
поравнялись. Мне стало стыдно, что я совсем про нее забыл. Но теперь я вряд ли сумел бы себе
объяснить, как можно любить дерево, сколь прекрасным оно бы ни было. Любовь эта ничего
мне не дала, да и я-то от силы несколько раз поглядел на акацию в окно, заставляя себя
вообразить, что это самое близкое мне существо.
Отец по своему обыкновению шел впереди, очень быстро, и ужасно сутулился; мы с
мамой едва за ним поспевали. Конечно, ему и в голову не могло прийти, что вскоре он увидит
меня на экране, что, возможно, не прочь будет прихвастнуть перед знакомыми, будто громкая
известность нашей фамилии открывает перед ним новые горизонты. Мне же, на самом деле,
известность не очень-то и нужна. Гораздо нужнее деньги. В теперешней нашей ситуации.
Мы прошли мимо универмага, осаждаемого разгоряченной толпой. Перед некоторыми
другими магазинами тоже стояли очереди. Прохожие на улицах были необычно возбуждены, и
в воздухе пахло весной и сенсацией. По дороге мы пересекли большую площадь, вернее,
огромную стройплощадку. Там грохотали пневматические молоты, ревели бульдозеры, со
скрежетом разевали пасти экскаваторы. Множество рабочих в защитных касках нервно бегали
среди штабелей трамвайных рельсов, пирамид песка, котлов с дымящимся асфальтом.
Низко над центром кружил огромный самолет; можно было подумать, что он заблудился
и лихорадочно ищет аэродром. Машины вроде бы неслись быстрее обычного, где-то дребезжал
мощный громкоговоритель; казалось, кто-то невидимый о чем-то взволнованно предупреждает
или слезно умоляет прохожих.
У Цецилии на Староместной площади царил покой. Голуби клевали булыжники мостовой,
туристы фотографировали почерневшие дома с выцветшей полихромной живописью. Тут как
будто безмятежно догорало тихое городское лето.
Цецилия открыла дверь, жутко сверкая глазами.
- Всё! - крикнула она так, что в глубине квартиры с треском захлопнулось окно. - Я
сожгла за собой мосты!
- Поздравляю, дорогая, - сказала мама и поцеловала ее в щеку. Цецилия, вздрогнув,
деликатно отстранилась: она отчаянно боялась подцепить какую-нибудь инфекцию или вирус.
- Квартира ликвидирована, барахло продано, теперь я бездомная.
- Надеюсь, будущая миллионерша не побрезгует нашими скромными хоромами, - с
вымученной улыбкой сказал отец.
- Я не собираюсь садиться вам на голову, мои дорогие. Приютите на несколько дней -
хорошо, нет - сниму номер в гостинице. На следующей неделе я улетаю. Знаю, я
ненормальная, но ничего не поделаешь. Всю жизнь обожала риск.
- Я бы хотела, чтобы ты оставила мне картины, - сказала мама и скромно добавила: -
Есть надежда на индивидуальную выставку под названием "Портреты моих друзей".
- Ради бога! Неужели ты думаешь, что я поволоку за океан твою мазню? - загремела
Цецилия, не замечая, что мама немного обиделась.
Дело в том, что на стенах квартиры висело порядком маминых картин с изображениями
Цецилии. На этих портретах она и вправду выглядела не наилучшим образом. Зато была очень
на себя похожа, и в первую очередь это относилось к ее своеобразным глазам, постоянно
мечущим гневные молнии, испепеляющим людей "не на уровне", проникающим в душу, -
глазам ясновидящей, глазам безумицы, глазам колдуньи, если не ведьмы. Впрочем, любой
портретист без колебаний отдал бы всю мощь своего таланта глазам Цецилии - у него просто
не было бы другого выхода. Цецилия, едва познакомившись с человеком, приказывала смотреть
ей прямо в глаза. Кажется, они у нее разного цвета и вдобавок испещрены крапинками, не
говоря уж о пугающей магнетической или какой-то там еще силе, которую Цецилия в своей
бурной жизни частенько пускала в ход.
Я подошел к окну и стал смотреть на крутой откос под домом, на вылинявшие газоны,
худосочные голые деревца и голубую поверхность огромной реки, взбаламученной весенним
паводком. За спиной у меня родители что-то обсуждали с Цецилией, и мне вдруг показалось,
что мама плачет. На меня накатил страх, я похолодел от кольнувшего сердце предчувствия и
ощутил нестерпимое желание немедленно, сию же секунду, вернуться к Эве и Себастьяну.
- Пётрек, ты что, оглох? - рявкнула Цецилия, а с крыши скатилась и разбилась
вдребезги большая готическая черепица. - Я уже час с тобой разговариваю.
- Да ведь мы пришли пять минут назад.
- Эй ты, не умничай, я этого не люблю.
- Цецилия хочет сделать подарок тебе на память, - примирительно сказала мама. -
Поблагодари как следует.
- Держи, идиот, это древняя раковина с Полинезийских островов. Ты хоть знаешь, где
находится Полинезия?
- Конечно. В Южном полушарии.
- Послушай, как шумит. Прекраснее этого шума нет ничего на свете. Мой дед, который
убежал туда из ссылки, привез ее моей маме.
- Когда-то они были в моде, - сказал отец. - В каждом доме на этажерке лежали
большие колючие раковины, и дети слушали их зимними вечерами. Раковины или музыкальные
шкатулки в виде швейцарских домиков. Тебе не жалко оставлять эту раковину в Польше?
- Она там еще получше найдет, - вздохнула мама. - Это те, кому не суждены были
далекие путешествия, любили слушать шум морского прибоя.
Отец взял у меня раковину и приложил к уху. Долго вслушивался, точно проверяя, не
обманывает ли нас Цецилия. А я подумал: как жалко, что отец уже никогда не будет молодым и
что всю молодость он просидел на чемоданах.
Потом Цецилия завернула все краны, выкрутила электрические пробки, проверила,
хорошо ли закрыты окна. Когда мы выходили из ее сумрачного дома, в старых,
восстановленных после войны костелах зазвенели колокола.
Мы взяли такси и поехали к нам под аккомпанемент поучений, которыми Цецилия всю
дорогу осыпала старичка водителя.
Перед нашим домом меня поймал Буйвол. На этот раз он бежал из магазина с целой
авоськой каких-то пакетов и бутылок.
- У нас колоссальный банкет! - запыхавшись, выкрикнул он. - Вкусятина! Предки
раскошелились.
- Выиграли в лотерею?
- Нет. Пропиваем сбережения. Завтра комета долбанет в наш шарик. Конец света. Содом
и Гоморра. Или смерть в клозете.
Он откупорил бутылку пива и стал пить из горлышка, давясь и икая.
- Вкусятина. О боже, какая вкусятина, - промычал, засовывая бутылку обратно в
авоську. - Пошли к нам, хоть наешься раз в жизни.
- Может, лучше поиграем в партизан?
- Теперь, брат, не до партизан. Айда, жратва стынет!
И потащил меня к подъезду. Но в этот момент на их балконе распахнулась дверь и
появился маленький, хилый отец Буйвола. Очки его болтались на одном ухе, редкие волосы на
вспотевшей голове стояли дыбом, впалая грудь под вишневым джемперочком бурно
вздымалась. Родитель Буйвола уставился на свою разгромленную машину, на калеку,
складывавшего стульчик, потому что ни с того ни с сего посыпал град, на торопливо
захлопывающиеся во всем доме окна; при этом он слегка покачивался, будто его распирала
какая-то неземная сила.
- Эх вы, раздолбай несчастные! - закричал он тоненьким голосом. - Над каждым
грошом тряслись, недовешивали, крали чужие кошельки, собственных детей морили голодом, и
что? Чего добились? Завтра земля разверзнется, небесный огнь спалит ваши вонючие дома,
ваши прогнившие шкафы, ваши загаженные машины! Тьфу! Позор!
Он засунул два пальца в рот и попытался свистнуть, но, видно, ему стало нехорошо:
внезапно повалившись на перила балкона, он бессильно на них повис, не переставая, однако,
жестами оскорблять обитателей нашего дома.
На балкон выскочила его крохотная жена, хотела ему помочь, но он ее оттолкнул и
ввалился в комнату, чтобы через минуту появиться снова. На этот раз он волок за собой
большой диван, с которого падали какие-то журналы и подушки. Подлез под этот диван,
поднатужился, норовя сбросить его через перила во двор.
- Я вам всем покажу! - злобно повторял он. - Я вас проучу!
- Прекрати, папа! - испуганно закричал Буйвол и бросился к подъезду. - Папа,
папочка, пожалей мебель! Они все равно не поймут!
Я не люблю вспоминать этот случай и охотно бы его пропустил. Никакого
воспитательного значения он не имеет. Примерным детям я б и не подумал такое рассказывать.
Но вам необходимо хотя бы изредка слышать неприятные вещи. И лучше, чтобы вы услышали
их от меня. Тем более что это вульгарное происшествие отлично передает атмосферу тех
необычных дней.
Вечером отец долго не мог заснуть. Мы с ним легли в комнате с телевизором, потому что
у мамы уложили Цецилию. Отец ворочался с боку на бок, даже что-то бормотал себе под нос, и
мне это мешало спать. Поэтому я стал думать о девочке в джинсах и об Эве. И сразу увидел ту
долину, а вернее, тот широкий и глубокий распадок, неутомимую речку и усадьбу, которую я
назвал золотой, хотя она всего лишь пожелтела от старости. А на берегу я увидел Эвуню,
совершенно белую, ослепительно белую. Но в белизне этой не было ничего символического
или необыкновенного, просто когда-то детей так одевали, и я почему-то хорошо это помнил.
Итак, Эва стояла на берегу, истерически заламывала руки, клонясь набок, точно преодолевая
страшное сопротивление, и тихо, взволнованно, со слезами в голосе повторяла: "Я вас люблю,
безумно люблю". Я как наяву видел встревоженные диковатые глаза, припухшие, словно
затененные легкой дымкой губы и смуглые руки с тоненькими пальцами. Для этого мне вовсе
не требовалось засыпать. Эвуня постоянно была рядом, вылезала отовсюду, на что бы я ни
глядел.
И все же - признаюсь, пока нас никто не слышит, - мне больше нравится та, в джинсах.
Не знаю, в чем причина, но это так. Девчонка как девчонка, пожалуй чересчур румяная, с
непослушными светлыми прядками, которые она машинально убирает за уши, и вообще вид у
нее такой, будто ее только что выкупали. И ничего таинственного, ничего оригинального в ней
нет. Просто она мне нравится, честно говоря, даже очень нравится, хотя я этого чувства
стесняюсь и, конечно же, смогу превозмочь.
Поэтому я стал - назло той, в джинсах, - думать, что, когда вырасту, женюсь на Эве.
Вырастать мне неохота, но дело зашло так далеко, что жениться, видимо, придется. И, едва я
так подумал, меня уколола мысль, что Эва с Себастьяном стоят сейчас в воде, замерзают в
ледяной бездне, отчаянно бьются об стену, взывая о помощи, а эта мерзкая вода, возможно, уже
доходит им до груди, а то и до подбородка. Но ведь, сколько бы раз я ни попадал в эту долину,
всегда был один и тот же вечер или начало ночи. Может, в мое отсутствие тамошнее время
останавливается и начинает идти вперед, только когда я возвращаюсь? Но может быть, мне
просто так кажется?
И вдруг мне ужасно захотелось заскочить туда хоть на минутку, только "глянуть одним
глазком", как говорит Себастьян. И, зажав руками уши, я стал пробовать. Повторял все, что
делал пес-изобретатель. Но ничего не менялось. Я продолжал лежать в постели, прислушиваясь
к шуму ветра, хулиганившего на балконе, к поскрипыванию кровати и тяжелым вздохам отца.
Меня бросило в жар: я понял, что забыл что-то очень важное и уже никогда не вернусь в
зеленую долину, а вернее, в огромный распадок, к взбалмошной девочке, которую держит в
неволе Терп, к псу-изобретателю, который в прошлой жизни был английским
путешественником.
- Папа, - сказал я.
- Что тебе? - спросил отец притворно сонным голосом.
- Разбуди меня завтра в шесть.
- Хорошо. А сейчас спи, уже поздно.
В гримерную я пришел ровно в семь, чуть ли не первым. Руки у меня тряслись, зубы
стучали, я не мог толком слепить ни одной фразы. Но не потому, что дрейфил перед съемками.
Нет, меня просто напугала минувшая ночь, когда я понял, что не смогу вернуться к Эве и
Себастьяну. Словно что-то оборвалось на середине, повисло над пропастью и грозило
страшными последствиями.
Женщины в белых халатах похлопывали меня по лицу, подстригали волосы, рисовали на
щеках какие-то узоры, и я постепенно начал походить на индейца, или, скорее, на человека,
склонного к апоплексии.
В гримерную поминутно вбегали какие-то люди. Там было довольно уютно, как обычно в
помещениях, где распоряжаются женщины. На электроплитке шумел чайник.
Первым ввалился Щетка - вылитый бандит, возвращающийся с ночного дела.
- Только тихо, девочки, ни слова, - сказал он гримершам, страдальчески морщась, -
голова просто раскалывается. Ох уж эти вредные привычки. Угостите стаканчиком чая?
- В буфете есть кефир, - ехидно сказала одна из женщин.
- Я, лапуля, выпил все, что там было. А, это ты, Гжесь? Не смотри на меня, мне стыдно.
Проклятое похмелье, в башке пожар.
- Вчера в башке было сверло, - заметила та же женщина.
- Вчера было сверло, - согласился Щетка.
А я понял, что он накануне, вероятно, побывал на именинах и после обильной закуски и
крепких напитков скверно себя чувствует и вообще ему свет немил.
Потом в дверь заглянул бледный Нико, но заходить не стал. Наконец появился Заяц, то
есть сам директор картины. Подошел к окну и уставился наружу неподвижным взглядом белых
глаз. Казалось, он ничего вокруг не замечает, но всем почему-то стало не по себе.
- Не успеете загримировать, - мрачно изрек он тоном начальника полиции.
- Почему, мы уже заканчиваем, - возразили женщины, торопливо раскрашивая
каких-то мальчишек, иронически поглядывавших на меня и друг на друга.
Последним пришел Щербатый, весь в замше, в страшных темных очках. Полюбовался
собой, даже в профиль, благо трехстворчатые зеркала это позволяли.
- Ну, ребята, айда в гардеробную.
И повел нас в комнату, где было множество полок из неоструганного дерева. Нам раздали
костюмы: разноцветные блестящие скафандры и шаровидные пластмассовые шлемы. Даже
младенец бы догадался, что мы будем изображать космонавтов. Костюмы были сшиты на
живую нитку и кое у кого тут же распоролись пониже спины или в шагу. Но у меня и одного
толстого мальчика в очках скафандры оказались прочными, и другие ребята стали уговаривать
нас поменяться. Однако Щербатый не разрешил. У каждого свой скафандр, заявил он, и так уж
и останется до конца. Потом Щербатый в общих чертах рассказал содержание фильма. Я буду
плохим мальчиком, а очкарик - паинькой. Добрая волшебница (недовольная блондинка,
которую все называли Хозяйкой) забирает нас в межпланетное путешествие. Вроде бы целый
класс. Почему забирает и зачем, неважно, по производственному плану это будет сниматься в
самом конце. Итак, я буду нелюдимым всезнайкой, брюзгой и спорщиком, презирающим
ровесников, - короче, антиобщественным элементом, потому меня и нарядили в черный
скафандр. А очкарик будет на каждом шагу меня окорачивать, исправлять все, что я испорчу, и
в конце концов сам возглавит экспедицию и доведет ее до благополучного завершения.
Очкарик, которого, как выяснилось, звали Дорианом (долго же его предкам пришлось рыться в
календарях), так вот, этот толстый Дориан ужасно развоображался, покраснел, как бурак, и то и
дело поправлял Щербатого, видно немного перевиравшего сюжет.
- Не беда, - отвечал Щербатый. - Все равно смонтируем по-другому.
- Нельзя, - кипятился Дориан. - Так в книжке. Все ее читали и помнят.
Потом нас загнали в большой автобус. Я сел на свободное кресло и от нечего делать стал
наблюдать за Дорианом, который жутко выпендривался. Он без конца пересаживался с места на
место, все трогал, всюду совался, отыскал где-то запыленный микрофон и принялся изображать
гида заграничной экскурсии. Водителю автобуса это явно не нравилось, но почему-то он
терпеливо сносил все выходки Дориана, который до того раздухарился, что приставил к его
затылку пальцы, изображая то ли рога, то ли ослиные уши. Все ребята с завистью наблюдали за
очкариком: ясно было, что он раз и навсегда утвердился в роли милого проказника.
Правда, ему немного мешала Дака, та малышка, которую сопровождала мама со злобным
лицом. Дака тоже все время лазила по автобусу, притом очень ловко, умудряясь не падать на
поворотах. За ней бегал пестрый котенок, которого звали Пузыриком. Его хозяин, чертовски
важный пожилой господин, ни на секунду не спускал со своего питомца глаз.
Дака, похоже, чувствовала себя как дома и увлеченно жевала бутерброд, закусывая
анемичным помидором, который называла "помпидольчиком". Постепенно всеобщее внимание
переключилось на нее, что, видно, разозлило Дориана. Улучив момент, когда на него никто не
смотрел, он толкнул малышку так сильно, что она упала и покатилась под кресло. Все
всполошились, за исключением ее мамы. Какие-то мальчишки в распоровшихся скафандрах
бросились Даке на помощь, чего вовсе не требовалось: она даже не заплакала. Наоборот, с
улыбкой вылезла из-под кресла, вереща пронзительным голосом утенка Дональда: - Коселёк!
Коселёк!
Действительно, крошечная, словно уменьшенная взрослая, даже будто огрубевшая от
трудов, лапка крепко сжимала туго набитый кошелек. Дориан, побледневший от злости, первый
выхватил у Даки кожаное портмоне и принялся с дурацкими ужимками вытаскивать из него
разные банкноты, в том числе, кажется, иностранные. Но тут вмешалась Дакина мама.
- Отдай, - тихо прошипела она. - Это ребенку на счастье.
Всем почему-то стало неловко, и мне тоже. Я уставился в окно, тем более что мы уже
подъезжали к аэродрому, и вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд. Это была та, в джинсах.
Она сидела рядом со мной, касаясь локтем моего бока, и улыбалась чистенькой, свежевымытой
улыбкой. У меня так застучало сердце, что я даже испугался, как бы она не услышала.
Отвернуться было бы невежливо, и я молча на нее смотрел с пересохшим горлом - даже
слюну не мог проглотить. Дурацкое сердце колотилось все сильнее, и я - кажется, безо
всякого страха - подумал, что пора умирать.
Но тут она протянула мне свою очень теплую руку.
- Майка, - сказала. - Мы будем вместе сниматься.
Только теперь я заметил, что на ней тоже скафандр, вернее, какая-то хламида из пластика
наподобие туники, а на коленях лежит шлем, похожий на котелок; на шлеме я увидел поводок,
страшно толстый, сплетенный из нескольких ремешков. Но собаки в автобусе не было.
- Петр, - выдавил я. - Очень приятно.
- Я тебя знаю в лицо. Мы, кажется, живем по соседству.
- Возможно.
- Ты дружишь с этим смешным Буйволом, верно?
- Ну не то чтоб дружу, - на всякий случай возразил я. - Видимся во дворе.
- У меня завтра день рождения, придешь?
- Могу прийти, - беззвучно прошептал я пересохшими губами.
К счастью, она стала смотреть в окно, потому что мы проезжали мимо каких-то
диковинных машин, прокладывавших дорогу, и у меня появилась возможность собраться с
мыслями. Я мог ждать чего угодно, но уж никак не рассчитывал встретиться с ней в автобусе.
Конечно, если бы я часами торчал у нее под окнами - вечером, ночью, под дождем, в
метель, - тогда другое дело. Тогда бы, внезапно увидев ее выходящей из подъезда, я бы мог
подойти и, сдерживая волнение, поздороваться, перекрикивая шум ливня или свист ветра. А так
получилось ни то ни се. Да еще она сразу пригласила меня на день рождения, будто мы сто лет
знакомы. Ни к чему такому я совершенно не был готов.
По правде сказать, мне ужасно не везет с девчонками. Еще никогда в жизни ни одна
красивая, симпатичная девочка первой со мной не заговорила и не предложила играть с ней или
дружить. Почему-то все они предпочитали других ребят, часто тех, кого я презирал. Но стоило
мне познакомиться с какой-нибудь нескладной или пучеглазой глупышкой, словом,
обыкновенной курицей, как та немедленно в меня влюблялась. И мне приходилось
выслушивать бесконечные признания, ходить на свидания, отвечать на идиотские записочки и
вдобавок из вежливости изображать что-то похожее на взаимность.
Мне кажется, у меня это отцовское. В моего отца - маму я не считаю - тоже вечно
влюблялись какие-то психопатки, старые девы со скрытыми или явными изъянами или
разочаровавшиеся в жизни мымры.
Теперь же, приятно удивленный, я стал незаметно поглядывать на Майку. Мне нравилось
смотреть на ее гладенькие щеки, на спрятанные за уши золотые прядки, на губы, которые
слегка шевелились, точно она шептала молитву. Я даже ругал себя за то, что раньше ее чуть ли
не ненавидел.
Она опять мне улыбнулась:
- Будем держаться вместе, хорошо?
- Отлично, - ответил я насколько мог непринужденно.
Понаблюдав с минуту за новыми выходками Дориана, Майка брезгливо поморщилась.
- Ты знаешь, кто это?
- Нет. Знаю только, что он играет положительного героя.
- Не люблю положительных, - еще больше скривилась Майка.
- А я как раз отрицательный, - поспешил сказать я.
Она посмотрела на меня с уважением, как Цецилия на портрет Оскара Уайльда, - есть
такой английский писатель. У меня точно крылья выросли, и я подумал, что мы проживем и без
отцовской зарплаты и выдержим даже столкновение с этим астероидом, который все называют
кометой.
- Кажется, ты встречалась с каким-то венгром или перуанцем.
- С кем? Что-то не помню.
- Чернявый такой парень. Вы даже как-то поздней осенью ели на улице мороженое.
- А, это, наверно, наш сосед. Вечно за мной таскался. Слава богу, уже уехал.
- Правда? - Я даже подпрыгнул на сиденье, но, к счастью, в эту минуту подпрыгнул и
автобус, въезжая в ворота аэродрома.
- Что правда?
- Так недолго у нас прожил? - выкрутился я.
- Мне даже вспоминать о нем неохота. - Майка пренебрежительно ударила поводком
по пластмассовому шлему. - Ты что сделаешь с деньгами?
- Которые получу за съемки?
- Да. Я свои отложу на каникулы. Знаешь, что я решила? Поездить автостопом.
Мне это понравилось, только вряд ли у нее что-нибудь получится. У взрослых хватает
ума, чтобы не выдавать книжечек автостопа ребятам нашего возраста. Майке, правда, можно
было дать лет пятнадцать, хотя она была выше меня от силы на сантиметр, а то и на
полсантиметра. Впрочем, у нее были довольно высокие каблуки. Будь у меня такие, еще
неизвестно...
- Мне вообще-то деньги не нужны, - ответил я, небрежно вытянув ноги. - Я со скуки
записался.
- Не выдумывай. Деньги всегда пригодятся. А чем занимается твой отец?
- Он специалист по электронным машинам, - неохотно ответил я.
- Интересно. Мой тоже. Он директор института.
- Я в его дела особенно не вникаю, - поспешил сказать я. - Приехали.
Наш автобус уже лавировал между громадными самолетами, которые оказались не такими
уж и серебряными. Некоторые были изукрашены черными пятнами сажи и потеками смазочных
масел, а на одном я даже заметил обыкновенную сельскую грязь, будто он в весеннюю
распутицу вернулся из деревни.
- Петр, - услышал я тихий голос.
- Что? - шепнул я, и сердце у меня опять заколотилось.
Майка смотрела выжидающе, а я растерянно на нее уставился, не понимая, чего она хочет.
И наконец увидел ее протянутую, словно только что вымытую горячей водой руку.
- Дружба? - спросила она.
- Дружба.
Я хотел поцеловать эту теплую руку, но постеснялся. И поспешил отдернуть свою - так
резко, что сбросил с ее колен шлем.
Огромная бетонная площадка на краю аэродрома была загромождена какими-то ящиками,
кабелями и деревянными сооружениями. Посередине, лихо раскорячившись, стояла камера,
закутанная в черную тряпку: казалось, ревнивый оператор закрыл ей глаза, чтобы она ничего не
видела. Вокруг вертелась куча народу, в том числе все мои знакомые: и Щетка, и бледный
Нико, и Щербатый, и даже сам ужасно таинственный Заяц. Бородатый оператор, которого все
называли Команданте, флегматично ел что-то с бумажки, запивая чаем. А сбоку стоял
режиссер, то есть Лысый, или Плювайка, как его звал Щетка. Скрестив на груди руки и
сплевывая сухими губами то медленно, то очень быстро, он глядел на пожухлую траву за
бетонной площадкой. Через открытую дверцу грузового фургона я увидел недовольную
блондинку, нашу Хозяйку. На ней был пластиковый костюм, который практически ничего не
закрывал, но сейчас она куталась в тулуп, какие носят шоферы. И жадно сосала леденцы,
вынимая их из громко шел
...Закладка в соц.сетях