Жанр: Фантастика
Пятый персонаж (дептфордская трилогия 1)
...й.
Много лет спустя Дэвид сказал мне, что и в детстве, и долго после ненавидел
Рождество больше любого другого дня в году.
V
ЛИЗЛ
1
Позвольте мне не слишком задерживаться на Второй мировой войне, или "Тоже
мировой войне", как слышу я название, данное ей школьниками* [Перевести, к
сожалению, невозможно - только пересказать. Дети прямо читают "World War II" как
"Мировая война два", а по-английски "два" (two) и "тоже" (too) произносятся очень
похоже]; они словно хотят подчеркнуть, что та, Первая, живущая в моей памяти война
была не единственной и не крупнейшей вспышкой массового психоза, доставшейся на
долю нашего века. Но и опустить войну я тоже не могу - хотя бы из-за новых высот, куда
она вознесла Боя Стонтона. Быстрый рост его промышленной империи, кормившей
полстраны хлебом и сахаром, не говоря уж о десятках других товаров, обеспечил ему
важное место в национальной экономике, и когда война потребовала, чтобы каждый
поставил все свои способности на службу отечеству, кто, как не Стонтон, был
очевиднейшим кандидатом на пост министра продовольствия в коалиционном
правительстве?
Его работа заслуживает самой высокой оценки. Он умел руководить, и он знал как
никто, что любит есть большинство населения. Он мобилизовал все ресурсы корпорации
"Альфа" и всех подконтрольных ей фирм на выполнение насущнейших задач: кормить
Канаду, кормить ее вооруженные силы и - насколько позволяли немецкие подводные
лодки - кормить Британию. Он активно форсировал разработку новых пищевых
концентратов - в первую очередь из фруктов, - могущих поддержать силы солдат на
поле боя и детей в разрушенном бомбами городе, когда доставка более тяжелых и
объемных продуктов становится проблематичной. И если в наши дни средний рост
населения Британских островов заметно больше, чем в 1939 году, в этом тоже заслуга Боя
Стонтона. Не будучи профессиональным ученым, он прекрасно знал, насколько важны
витамины, в чем они содержатся и как подешевле пустить их в дело; таких людей можно
было сосчитать по пальцам.
На время войны ему пришлось поселиться в Оттаве. Он почти не видел жену и детей,
разве что короткими набегами, не позволявшими восстановить утраченную близость ни с
Леолой, ни с Дэвидом, ни даже с обожаемой им Каролиной.
Перед самой войной Бой отдал Дэвида к нам в интернат, а заодно стал членом
правления, так что мы его изредка видели. Без интерната можно было и обойтись, однако
Бой хотел, чтобы его сын получил мужское воспитание и научился жить в коллективе. Так
что Дэвид прожил в Колборне от десятого дня рождения до восемнадцатого, начальную
школу он закончил примерно в двенадцать лет и с этого времени был у меня на глазах
практически каждый день.
А в 1942 году на мою долю пала печальная обязанность сообщить несчастному
мальчику о смерти матери. За годы войны Леола сильно сдала; по мере того как Бой все
ярче раскрывал свои выдающиеся способности, становился все более влиятельной
фигурой, она все больше погружалась в апатию. Типичная жена политика любит
намекать, что без ее понимания и поддержки муж вряд ли добился бы столь выдающихся
успехов; впрочем, есть и такие, которые постоянно распинаются в женских клубах и перед
газетными репортерами, что, как бы ни блистали их мужья на работе, дома они жалкие
ничтожества. Леола не относилась ни к первой, ни ко второй разновидности, она просто
не лезла на люди.
Леола полностью забросила гольф, бридж и прочие светские развлечения, кое-как
освоенные ею в молодости, она не читала больше модных книг да и вообще ничего не
читала. Когда бы я ни зашел, она вязала шерстяные вещи для фронта - огромные чулки
под моряцкие сапоги или что-нибудь подобное, - вязала машинально, думая о чем-то
другом. Иногда я приглашал ее пообедать; это была тяжелая работа, хотя и не такая
тяжелая, как обед в доме Стонтонов. Без Боя и без детей (Каролину тоже отдали в
интернат) этот богато обставленный барак день ото дня становился все более
безжизненным, слуги, приставленные к невзыскательной, робевшей перед ними хозяйке,
совсем распустились от безделья.
Когда Леола заболела воспалением легких, я сообщил об этом Бою, сделал все
необходимое и, собственно, перестал беспокоиться. Однако в те дни лекарства против
воспаления легких были не так эффективны, как сейчас, они помогали преодолеть кризис,
но для полного выздоровления требовалось порядочно времени; стоило бы уехать в
теплые места, но дорога была трудная, сопровождающих для Леолы не находилось, так
что она осталась дома. Не могу ручаться, но у меня есть сильные подозрения, что
однажды вечером Леола отворила закрытые служанкой окна и снова простудилась; через
неделю ее не стало.
Бой находился в Англии по каким-то там своим министерским обязанностям;
незаконченные дела и трудности трансатлантического перелета не позволили ему
вернуться в Канаду. Получив от него телеграмму с просьбой взять хлопоты на себя, я
организовал похороны, что было очень легко, и сообщил о смерти Леолы всем, кому надо,
что было совсем не легко. Каролина закатила жуткую истерику, и я ушел, оставив ее на
попечение школьной воспитательницы, дамы весьма способной и имевшей на нее
влияние. А вот Дэвид меня поразил.
- Бедная мамочка, - сказал он. - Но я думаю, ей там лучше.
Ну и как я должен был это понимать? Четырнадцатилетний мальчишка и вдруг
заявляет такое. И что мне было с ним делать? Я не мог послать его домой, а своего дома у
меня не было, только кабинет и спальня в школе. Туда я его и поместил, дав одной из
воспитательниц указание заглядывать к нему каждый час или около того, чтобы не
чувствовал себя совсем покинутым, и обеспечить его всем, что имеется в распоряжении
школы. К счастью, Дэвид почти весь день проспал, а вечером я отослал его в лазарет, ему
там выделили отдельную палату.
На похоронах я держал его при себе, потому что и док Стонтон, и его жена к этому
времени уже умерли, а старшие Крукшанки были в таком отчаянии, что только и могли
держаться за руки и плакать. Бой не очень поощрял общение Леолы и детей с
Крукшанками, так что Дэвид их почти не знал.
Поздняя осень не лучшее время для похорон, погода в тот день была сырая и унылая,
слава еще Богу, обошлось без дождя. Похороны оказались совсем малолюдными, все
друзья семейства Стонтонов были очень важными людьми, ну и, по-видимому, все очень
важные люди так усердно защищают родину, каждый на своем боевом посту, что никак не
могли выкроить час-другой на прощание с Леолой. Зато были горы дорогих цветов,
выглядевших под серым ноябрьским небом довольно нелепо.
Но был на кладбище и один совершенно неожиданный человек. Обрюзгший,
непривычно тихий, и все равно я узнал его с первого взгляда. Мило Паппл собственной
персоной. Пока Вудиуисс читал отходную, я вдруг вспомнил, что Паппл-старший уже лет
двенадцать как умер, я тогда посылал Мило телеграмму с соболезнованиями. А вот кайзер
(как комично изображал его Майрон на том представлении с сожжением чучела, после
Великой войны) жил, ничуть, надо думать, не обеспокоенный ненавистью Дептфорда и
ему подобных мест, вплоть до 1941 года; жил в Доорне, пилил себе дрова и двадцать три
года мучился вопросом, чего это подданные свергли его с престола, какая муха их
укусила. Может, и нехорошо, что я размышлял о долголетии свергнутых монархов, когда
нужно было прощаться с Леолой, но ведь наше прощание произошло гораздо раньше, понастоящему
мы распростились тем рождественским вечером, когда она обратилась ко мне
за утешением, а я сбежал. Все дальнейшее было рутиной, пустопорожним исполнением
долга вежливости.
Покидая кладбище, мы с Мило обменялись рукопожатиями. "Бедная Леола, -
сказал он сдавленным голосом, - это конец великого романа. Ты знаешь, мы всегда
считали, что она и Перси - самая красивая пара, какая только женилась у нас в
Дептфорде. И я знаю, почему ты так и не женился. Да, Данни, я понимаю, как тяжело
тебе было ее хоронить".
Стыдно признаться, но мне было совсем не тяжело. А вот что было тяжело, так это
возвращаться с Дэвидом в этот жуткий опустевший дом, занимать его разговором, пока
слуги не подадут нам жалкий обед, затем вести в школу, объясняя по дороге, что мне
кажется, что ему лучше идти в свою интернатскую комнату, поскольку должен же он
когда-то вернуться к нормальной жизни, и чем скорее, тем лучше.
Бой постоянно возмущался, что Дэвид не мужчина, а черт знает что, однако в это
трудное время он показал себя самым настоящим мужчиной. Я видел его довольно часто,
потому что исполнял тогда обязанности директора. Как только разразилась война, наш
тогдашний директор бросился сражаться с неприятелем на передовых рубежах
армейского учебного центра; как-то ночью, в условиях затемнения, его угораздило
попасть под грузовик, школа скорбела о нем, как о павшем герое. Когда он ушел, школе
потребовался новый директор, а так как в военное время приличные мужчины редкость,
правление назначило на этот пост меня, pro tempore* [Временно (лат.).], без прибавки к
жалованью, потому что в такое время мы все должны нести свое бремя, не думая о себе.
Это была тяжелая, неблагодарная работа, а административную ее часть я просто
ненавидел. Однако я покорно взвалил ее на плечи и тащил вплоть до 1947 года, когда у
меня состоялся трудный разговор с Боем; к тому времени он успел стать кавалером
Ордена Британской Империи второй степени (за военные заслуги) и председателем
нашего правления.
- Данни, ты великолепно работал и в войну, и после. И ведь это было для тебя
далеко не развлечение, так ведь?
- Какое там развлечение, такая работа все жилы вытягивает. Постоянные заботы,
как найти учителей и как их удержать. И как организовать учебу, когда у тебя всего
персонала несколько наших стариков да молодые парни, непригодные к военной службе,
а заодно, если правду говорить, и к учительству. Проблемы с эвакуированными
мальчиками, которые тоскуют по дому, или ненавидят Канаду, или считают, что это
только в Англии нужно работать, а здесь можно все делать спустя рукава. Проблемы с
неизбежной истерией, охватывающей школу, когда приходят плохие вести, и еще худшей
истерией, когда новости хорошие. И как я еще не сломался, совмещая всю свою обычную
работу с административной. Нет, Бой, я бы не назвал это развлечением.
- Война, Данни, и есть война, нам всем было трудно. И ты, надо признать,
держался молодцом. Вопрос в том, что тебе делать дальше?
- Так ты же председатель правления, ты мне и скажи.
- Ты же не хочешь оставаться директором, верно?
- Это зависит от условий. Сейчас все пойдет гораздо лучше. За последние полтора
года я набрал очень приличный штат, да и денег, думаю, будет больше, правлению самое
время об этом подумать.
- Но ты же сам говорил, тебе совсем не нравится директорствовать.
- В военное время - а кому бы тогда понравилось? Теперь же, как я тебе объяснил,
дела пошли на лад. Теперь мне может и понравиться.
- Слушай, старик, давай не будем долго рассусоливать. Члены правления высоко
ценят все, что ты сделал. Они хотят устроить в твою честь торжественный обед, хотят
объявить тебе в присутствии всех учеников и учителей, в каком они перед тобой долгу. Но
они хотят, чтобы директором был кто-нибудь помоложе.
- Помоложе? Ты знаешь мой возраст. Мне нет еще и пятидесяти, как и тебе. Так
сколько же лет должно быть директору в наше время?
- Да тут, в общем, не только это. Мне трудно все тебе объяснить. Ты не женат. А
директору нужно жена.
- Когда мне была нужна жена, неожиданно выяснилось, что тебе она нужна еще
больше.
- Это удар ниже пояса. Да и вообще Лео не согласилась бы... ладно, не в этом дело.
У тебя нет жены.
- Ну, может, я и подберу себе кого-нибудь, без особой задержки. Вот, скажем, мисс
Гостлинг из нашей школы для девочек, она уже года два-три поглядывает на меня очень
не без интереса.
- Не надо шутить. Не хотелось мне говорить, но придется. Тут, Дании, дело не
только в жене. Ты со странностями.
- Это какие же такие странности? Содомский грех? Знай ты мальчишек, как их
знаю я, тебе б и в голову не пришла такая глупость. Если бы Оскар Уайльд объявил себя
сумасшедшим, его тотчас бы отпустили на свободу.
- Нет, что ты, нет. Я совсем не про любовь к мальчикам, я про то, что ты со
странностями - с пунктиком, с бзиком, как хочешь. Не такой, как все.
- А вот это уже интересно. И в чем же состоит моя странность? Ты помнишь
старика Айрмонгера, который с серебряной заплатой на черепе? Он имел обыкновение
залезать по водопроводной трубе под потолок и вести урок прямо оттуда. Вот это я
понимаю - странно. Или этот несчастный алкоголик Бейтсон, который швырял в
зевающих на уроке ребят мокрой боксерской перчаткой, а потом подтягивал ее к себе на
веревочке? Я всегда считал, что они приносят школе заметную пользу - дают ребятам
представление об огромном, настоящем мире, в казенных школах такое совершенно
невозможно. Не думаю, чтобы за мной замечались странности подобного рода.
- Ты прекрасный учитель. И все это знают. Ты как никто выбиваешь ученикам
стипендии, это отдельный пункт и тоже в твою пользу. Ты писатель со сложившейся
репутацией. И вот тут-то оно и есть.
- Что - оно?
- Да все это твое насчет святых. Твои книги достойны самых высоких похвал. Но
вот если бы ты был отцом, ты послал бы своего сына в школу, где директор большой
специалист по святым? А тем более, если бы ты был матерью, ты бы послал? Женщины,
когда им предстоит доверить свое дитятко другому человеку, терпеть не могут в этом
человеке всяких странностей и сверхъестественностей. Религия в школе - это одно дело,
все понимают, какое место занимает религия в образовании. Но только не этот смутный,
сумеречный мир чудотворцев, святых колдунов и тощих женщин, которые и не женщины
вовсе. Святые просто не укладываются в картину. Я твой старый друг, но я же и
председатель правления. И мне придется сказать тебе: так не пойдет.
- Значит, ты меня выгоняешь?
- Ну чего ты сразу и на дыбы! Конечно же нет. Такие учителя на дороге не
валяются - известный исследователь в трудной и редкой области, писатель,
переведенный на иностранные языки, уморительно эксцентричный и все прочее, но иметь
такого директора в мирное время - это кошмар что получится.
- Эксцентричный? Я?
- Да, ты, а кто еще? Господи, да хоть то, как ты копаешься в ухе мизинцем,
думаешь, ребята не замечают? Да они покатываются со смеху. А как ты поводишь
бровями, да и какие они, эти брови, дикие, кустистые, что твои усы, не понимаю, почему
ты их не стрижешь, - и эти твои жуткие твидовые костюмы, хоть бы раз погладил. А эта
твоя тошнотворная привычка высморкаться и заглянуть в платок, ну прямо будто гадаешь
по соплям, как по кофейной гуще. И выглядишь ты лет на десять старше своего возраста.
Времена эксцентричных директоров безвозвратно канули. Нынешним родителям подавай
кого-нибудь похожего на них самих.
- Директор, сотворенный по их образу и подобию, так, что ли? Ну что ж, у тебя, повидимому,
есть уже кто-то на это место, с кем почти договорено, а то чего бы ты убирал
меня в таком пожарном порядке. Кто это такой?
(Бой назвал тогда Вашу, директор, фамилию. В то время я о Вас еще даже не слыхал,
а потому передаю содержание этого разговора, не боясь быть заподозренным в злобе и
мстительности.)
Мы поговорили еще немного, я чувствовал, что меня использовали довольно подлым
образом, а потому сознательно заставлял Боя извиваться ужом. Но в конце концов я
сказал:
- Хорошо, я остаюсь как старший преподаватель истории и заместитель директора.
Без обеда вашего я как-нибудь перезимую, ты лучше сделай другое. Объяви школьникам,
что я ухожу по собственному желанию, чтобы не думали, что меня убирают для
удовольствия их папочек и мамочек. Это будет вранье, но я хочу сохранить лицо. Скажи,
что мне не хватает времени, что я был вынужден выбирать между писательством и
директорством и решил в пользу первого и что я обещаю новому директору свою
поддержку. И еще. Я хочу получить полугодовой отпуск с полным сохранением
жалованья.
- Хорошо. Вот видишь, Данни, с тобой всегда можно договориться. И куда ты
отправишься на эти шесть месяцев?
- Мне давно хотелось посетить великие святыни Латинской Америки. Начну с
Мексики, с алтаря Приснодевы Гуадалупской.
- Ну вот видишь! Ты сразу же берешься за то самое, что не позволяло нам оставить
тебя директором!
- Естественно. Мне как-то наплевать, что там думают такие олухи, как ты, члены
твоего правления и родители наших дебильных ученичков, или ты другого ожидал?
Через пару месяцев я сидел в углу огромной, византийского стиля базилики XIX
века, глядя на бесконечный поток мужчин и женщин, старых и молодых, проползавших на
коленях мимо чудотворного образа Приснодевы. Эта картина стала для меня полной
неожиданностью. Не знаю уж, что тому виною: высокомерное невежество, заставлявшее
меня с подозрением относиться ко всему мексиканскому, или крайне фантастический
(как то часто бывает у романских народов) характер легенды, но я ожидал увидеть нечто
вульгарное и аляповатое. К этому времени я успел ознакомиться со всем спектром
священных образов, от катакомбных настенных рисунков и пронзительно-сурового,
потемневшего от времени Спаса в Лукке до нежнейших картин Рафаэля и Мурильо, и не
то чтобы стал знатоком, но разбирался в них довольно прилично. Однако на этот раз
передо мной была картина, не принадлежавшая руке ни одного смертного, даже святого
Луки, но чудесным образом появившаяся на изнанке крестьянского плаща.
В 1531 году Дева Мария несколько раз явилась гуадалупскому крестьянину Хуану
Диего и попросила его сказать епископу Сумарраге, что на том самом месте, где
происходили эти беседы, должен быть воздвигнут храм в ее честь. Мало удивительного,
что Сумаррага захотел получить какое-нибудь весомое подтверждение этого рассказа, и
тогда Пресвятая Дева наполнила плащ крестьянина благоухающими розами (хотя на дворе
стоял декабрь); более того, когда Хуан Диего высыпал розы перед епископом, оказалось,
что на изнанке плаща чудесным образом явилось вот это самое, хранящееся теперь в
базилике изображение. Пораженный епископ отринул все свои сомнения и упал на
колени.
Держась по возможности скромно и незаметно (при посещении святых мест я
прикладываю все старания, чтобы не оскорблять чувств верующих), я изучал картину
через сильную подзорную трубу. Да, действительно, она была написана на ткани очень
грубого плетения; идущий посередине шов чуть-чуть отклонялся от прямой линии, огибая
лицо Девы Марии. Композиция соответствовала канону Непорочного Зачатия; под ногами
Марии, крестьянской девочки лет пятнадцати, лежал на боку полумесяц. Прекрасное
лицо, написанное уверенной кистью мастера. Прекрасное - если не равняться на грубую,
непристойную маску, которой современная косметика подменяет настоящую красоту.
Только почему призакрыт правый глаз? И вроде даже подпух. Очень странно видеть такое
на святом образе. Зато краски великолепные, золота много, но не чрезмерно, не наляпано,
где надо и где не надо. Такой картиной гордилась бы и Испания. И пропорции - высота
раза в три с половиной больше ширины - точно как у "тилмы", домотканой накидки,
какую носят и теперешние крестьяне. Да, удивительная картина.
Однако меня занимала не столько картина, сколько коленопреклоненные
просители, красота их лиц, внутренняя красота, зримо проявляющаяся на лице почти
каждого человека в присутствии богини милосердия, святой Матери, скорбящей о нас и
нам сострадающей. Ровно ничего похожего на лице завзятых любителей искусства, когда
те щурятся в музее на мадонн, задумчиво покусывают губы, что-то вспоминая, сравнивают
по памяти. Эти просители знать не знали ни о каком искусстве, для них картина
существовала не сама по себе, а как символ чего-то внеположного, этот символ
превращался для них в реальность. Пока что они не затронуты современным
образованием, но мексиканское правительство трудится не покладая рук, чтобы
обеспечить им неоценимое благо; скоро, очень скоро антиклерикализм и американская
суматошная деловитость освободят их от веры в чудотворные образы, да и вообще в
чудеса. Но откуда, спрашивал я себя, возьмутся тогда милосердие и божественное
сострадание? Или люди, вдоволь накормленные, люди, познавшие чудеса атома, уже не
нуждаются в подобных вещах? Я не скорблю об экономическом или образовательном
прогрессе, я только задаюсь вопросом, сколько нам придется за них платить и какой
монетой.
Каждый день я проводил в базилике по несколько часов, сидел, смотрел и думал.
Ризничие и монахини, раздававшие маленькие репродукции чудотворного образа, быстро
ко мне привыкли; скорее всего они считали меня набожным богачом - представители
этой диковинной породы все еще нет-нет да и встречаются - или думали, что я пишу
статью для какого-нибудь глянцевого журнала. Однако я и не богат, и не набожен в
общепринятом смысле, а то, что я писал, писал медленно, кропотливо, со столь многими
переделками, что окончательный вариант еще даже не просматривался, представляло
собой нечто вроде пролога к дискуссии о глубинных корнях веры. Почему людям всех
времен и народов так нужны чудеса, бросающие вызов всем будничным, твердо
установленным фактам? А может, жажда чудесного уходит корнями в некое врожденное,
не поддающееся проверке знание, в глубинную уверенность, что чудесное есть
существенный, неотъемлемый аспект реальности? Или наоборот - сама эта жажда
порождает чудеса?
Разумеется, философы занимались этим вопросом и давали на него ответы,
казавшиеся им в высшей степени убедительными; к сожалению, я ни разу не видел, чтобы
эти ответы убеждали кого-нибудь, кроме самих философов. Я пытался подойти к
проблеме, не притупляя своего зрения ни розовыми очками веры, ни зелеными очками
науки. Ко времени, о котором я говорю, у меня успела сложиться твердая убежденность,
что вера есть некая психологическая реальность и что если ее не сосредоточить на мире
невидимом, она врывается в мир видимый и устраивает там черт знает что. Иначе говоря,
иррациональное всегда возьмет свое, возможно потому, что "иррациональное" - не
совсем верный термин.
Но подобными умствованиями весь день не заполнишь. Я вставал довольно рано,
шел в базилику и сидел там до обеда. В соответствии с местным обычаем, после обеда я
спал. Затем до раннего ужина я изучал город. Ну а после ужина? Салоны в гостинице
были крайне неудобные (у испанцев всегда так), и сидеть в них не хотелось. В читальне
господствовала "Тайная Вечеря", большое и предельно мрачное изображение
мрачнейшей из трапез; судя по всему, никто из ее участников так и не притронулся к еде;
лежащий на блюде барашек укоризненно смотрел на Иуду, создавалось жутковатое
впечатление, что он живой, хотя и освежеванный.
Я попытал счастья в театре и отсидел от начала до конца "Фру Фру" Викторьена
Сарду, сильно испанизированную и с заметным мексиканским ароматом. Тоска была
неимоверная. Я сходил на пару фильмов. Американские боевики, дублированные на
испанский. Затем я узнал из утренней газеты, что в "Театро Чуэка" выступает маг, очень
обрадовался и тут же заказал билет.
Давнее увлечение фокусами так меня и не оставило, я видел лучших иллюзионистов
своего времени - Терстона, Голдина, Блэкстоуна, великолепного немца, принявшего
сценическое имя Каланаг, и Гарри Гудини незадолго до его смерти. Однако имя человека,
выступавшего в "Театро Чуэка", было мне совершенно неизвестно; газетное объявление
приглашало жителей Мехико на фантастическое представление Магнуса Айзенгрима,
завершающего триумфальный тур по Латинской Америке. Я решил, что это какой-то
немец, тактично воздерживающийся от выступлений в Штатах, слишком уж недавно была
война.
С первых же минут я понял, что зрелище обещает быть необычным, не похожим ни
на что виденное мною прежде. В XX веке все фокусники работают со смешками и
шуточками, даже великий Гудини большую часть своего представления улыбался на
манер кинематографического комика. Современный иллюзионист всеми своими
репликами убеждает зрителей: не воспринимайте меня и мои чудеса всерьез, все это так,
понарошку, смеху для. И даже когда он включает в программу чуть-чуть гипноза -
например, Блэкстоун, у него это ловко получалось, - зритель не имеет никаких поводов
для беспокойства.
Магнус Айзенгрим был выше этих хаханек и хиханек. Он выступал не в обычном
вечернем костюме, но в великолепном фраке с бархатным воротником и в шелковых
бриджах. Он не вышел на сцену, но возник посреди нее ниоткуда, он извлек свой жезл из
воздуха, запахнулся в черный плащ и неожиданно стал прозрачным, статистки из его
команды - девушки в экзотических нарядах - спокойно сквозь него проходили; еще
один взмах плаща, и он снова предстал перед публикой во плоти, но зато утратили
телесность девушки, его жезл проходил сквозь них, как сквозь пустоту. Происходящее
начинало мне нравиться; Пепперова "призрачная иллюзия" широко известна, но здесь она
была поставлена наново, в форме великолепной мистерии. И никто на сцене даже краем
рта не улыбнулся.
После этой разминки Айзенгрим обратился к зрителям. Изъясняясь на
великолепном испанском, он объяснил, что отнюдь не собирается их потешать, что им
предстоит увидеть зрелище прекрасное и таинственное, а иногда и чуть-чуть
устрашающее. В Айзенгриме не было ничего от обычного фокусника: хрупкий и
невысокий, он держал себя так величественно, что рост уже просто не имел значения. У
него были темные, очень красивые глаза, на его лице читалось спокойное достоинство, но
больше всего впечатлял голос, совершенно неожиданный для человека столь
миниатюрного, - звучный, бархатистый и на редкость широкого диапазона. Айзенгрим
приветствовал нас как своих гостей и пообещал нам вечер, полный тайн и чудес, какие
питают воображение человечества уже не первую тысячу лет, а вдобавок - две-три
безделицы.
Это было что-то новенькое - поэтичный фокусник, воспринимающий себя и свои
фокусы всерьез. Я мало ожидал еще раз увидеть Пола Демпстера - и уж точно не в такой
роли. И все же это был Пол
...Закладка в соц.сетях