Купить
 
 
Жанр: Драма

Юпитер

страница №7

ю, кого ты играешь?
- Я-то?
- Безусловно, сынок. Отцовский ген. Но по неопытности - слишком стараешься. Вот и
видно.
- Кого ж это я изображаю?
- Я и пытаюсь определить. Немногословие, неспешность, скупость жеста,
мужественность интонации. Вообще-то по первости напоминает хемингуэевский персонаж, но
автор со своими героями вышел из моды лет тридцать назад. Вряд ли ты читал его книги.
- Что делать? Со временем - катастрофа. Нет, не читал, но кое-что слышал. Даже
смотрел про него кино. По ящику. Книги, возможно, пожухли, но сам писатель гляделся
неплохо. Независимо от его сочинений. Четыре войны, четыре жены. Судя по биографии -
мачо.
- Вот в этом я как раз не уверен. Актер он, возможно, был недурной, но тоже наигрывал.
Вроде тебя. Слишком доказывал свой мачизм. Поэтому внушал подозрения. Как все
прелюбодеи пера.
Какая муха меня укусила? Зачем я напал на бородача, который когда-то так меня радовал?
Нечего сказать, благодарность. Сын прав - мы и впрямь всего суровей именно к тем, от кого
отреклись.
Мне кажется, что Виктор задет. Вторично за этот короткий срок я ощущаю приятное
чувство.
- Мы отвлеклись, - говорит мой сын. - Ты можешь сказать, что у вас случилось? Дело
ведь не в третьем лице.
Помедлив, мрачновато бурчу:
- Жены должны сохранять дистанцию и не подходить слишком близко. Не выношу
ненужных дискуссий.
Он выразительно усмехается.
- Совсем как милейший господин из пьесы твоего Полторака.
Я сдержанно пожимаю плечами.
- Ему дискутировать было некогда.
- И незачем. При его аргументах.
- Да, возражений он не любил.
- А что он любил? Хванчкару? Свою трубку? Папиросы "Герцеговина Флор"?
Хотя это я его просвещал, чувствую все же, как разгорается тлеющее во мне раздражение.
- В его отсутствие все - смельчаки.
Виктор с готовностью соглашается.
- При нем бы я точно поостерегся. Но больше он ничего не любил. И никого. Ни жены.
Ни сына. Когда этого несчастного Якова, попавшего в плен, предложили выменять на Паулюса,
он отказался. Нежный папа. Еще заявил торжественно: "Фельдмаршалов на солдат не меняю".
Я улыбаюсь:
- Отличная реплика. Такой ни один Полторак не придумает. Но я убежден, что его
решение далось ему нелегко.
- Легче прочих, - негромко произносит мой сын. - Тебе-то это должно быть понятно.
Разумней всего не реагировать, но, помолчав, решаю осведомиться:
- Что это ты имеешь в виду?
- Что и ты не выменял бы меня на фельдмаршала. И даже - на хорошую роль. И тоже
родил бы по этому поводу какой-нибудь исторический текст: "Сначала - зрители, сын -
потом!".
Я выпиваю подряд две рюмки.
- Чушь не пори. При чем тут зрители? У него на плечах была страна, а не театр.
- То - у него... А у меня на плечах - голова. Она и смекнула: у нас со страной
сложились странные отношения. Страна от меня может потребовать, чтоб я за нее положил
мою голову, но я на подобный ответный жест не смею рассчитывать. Будь здоров.
Он тоже выпивает две рюмки. Хочет вернуть себе хладнокровие. И он, бывает, его
утрачивает. Однажды даже чуть не пожаловался: "Ты должен сочувствовать нашему брату. Нам
то и дело надо доказывать". Всем надо доказывать, сынок. Мне еще больше и еще чаще. При
этом - до последнего дня. Каторжная актерская доля.
Мы прощаемся. Он выражает надежду, посмеиваясь одними глазами, что в новой роли -
премьера не за горами! - я буду особенно убедителен.
Иду по Москве, уже подожженной вечерним пламенем, и понимаю, что встретимся мы
снова нескоро. Обоих тяготят эти встречи. Мой сын устал от моей приглядки, от перепадов и от
подтекстов. А я устал перед ним заискивать, зависеть от отцовского чувства. В основе его не
радость, не свет, а тяжесть вины и несвобода. Всего изнурительнее - обида. Ни разу я ему не
напомнил, что он - сын Ворохова, а между тем, ему стоило бы об этом помнить. Да, я устал.
Хочу на волю.
Ярмарочное свечение неба. Ярмарочная пляска улиц. Ярмарочный, чужой мне город.

24


Юпитер. Внутренний монолог. (Дневник роли.) В сорок шестом году, весной, в Москве
состоялся вечер поэтов. Участвовала в нем и Ахматова. Прервала свою монастырскую жизнь,
приехала к нам из Ленинграда и появилась на народе.
Само собою, назвать народом публику, сидевшую в зале, можно с превеликой натяжкой.
По большей части высоколобые. Зал, как сказали мне, был переполнен.
Нельзя не признать, живучее племя, способное к самовоспроизводству. После подобного
кровопролития, почти четырехлетней войны, кажется, снова оно готово к исполнению
излюбленной роли. Роли бродильного элемента.

Интеллигентская среда для государства необходима. Она выражает его победу еще
наглядней, чем урожай. Я убеждался не раз и не два: Слово воздействует больше, чем Дело.
Иной раз, может быть, и эффективней, сколь это ни странно звучит. Во всяком случае, очень
часто оно может оказаться востребованней. Но слово - своеобразный продукт. Как правило, он
и скоропортящийся и срок годности у него ограниченный. Производитель такого продукта
вправе рассчитывать на щедрость, однако не должен гипертрофировать свое значение во
вселенной. Хороший писатель или философ это всегда лицо историческое, ушедшее из этого
мира хотя бы сто лет тому назад.
Все беды этой среды (а с ней вместе несет ущерб остальное общество) связаны с разными
проявлениями ее завышенной самооценки. С тем, что она сама поверила в свое особое
предназначение. С тем, что сама себя окрестила солью земли и цветом нации. Ни больше, ни
меньше. Достойная скромность. Но это - усыпительный вздор.
Суперидею всевластного Бога, который вправе казнить и миловать и воплощает высшее
знание, дала нам отнюдь не "соль земли", а темная непросвещенная масса. Но эту идею "цвет
нации" принял и пропустил через себя. Сделал своей. Причем - с восторгом. Ибо природа у
"цвета нации" - женская, безусловно женская. Поэтому сила его завораживает. Кто осознанно,
а кто подсознательно (в обоих случаях четко срабатывает некий спасительный инстинкт)
воспринимает и кодекс чиновничества и обаяние иерархии.
Но упрощать никогда не следует. Всегда уцелеет какой-нибудь круг, способный к
пассивному сопротивлению (кстати, пассивное - самое действенное). Он продолжает
противостоять даже тогда, когда из-под ног ушла его привычная почва, сменились не только
институты, не только система отношений, сменился воздух, которым дышат. Все пало, исчезло,
капитулировало, а он отторгает с ослиным упрямством решительно все, что его окружает - от
языка до образа жизни - манерой общения, замкнутой сферой, породистостью и даже
безденежьем.
Круг этот не так уж велик, однако не видеть его возможностей и определенной
влиятельности было бы откровенной глупостью. И непростительным легкомыслием.
Беру все это не с потолка. Поэтов выступило немало, но никому из них и не снилось быть
встреченным, как Анна Ахматова. Сущий триумф. Очень возможно, организованный триумф.
Она возвышалась над всеми на сцене с платком на плечах, с отрешенным видом. Изредка
царственно улыбалась. Будто Екатерина Вторая.
Очевидцы солидарно отметили, что почести она принимала как нечто должное и
естественное, нечто само собой разумеющееся. Возможно, что это ее ощущение правомерности
такого приема передавалось в зрительный зал, и он уже попросту обезумел.
Как объяснить подобные страсти? Ее совершенством? Ее "классичностью", как говорят
иные ценители? Тем, что она приняла эстафету из рук девятнадцатого столетия? Если все это не
преувеличено, то дело не только в самом искусстве.
Ее приветствовали за стойкость. Все изменились, она - все та же. Все дрогнули, она
устояла. Все подняли руки, она не склонилась, она осталась самой собой. Пьет из чаши,
наполненной еще Пушкиным.
Я не такой уж любитель новаторов, когда заходит речь о поэтах. Я - немолодой человек.
Сам начинал писать стихи в прошлом веке и не мог не испытывать влияния мастеров того
времени. Но в нашу пору в подобной верности святым мощам читается вызов. Здесь верность
не пушкинской поэзии, тут горечь о пушкинской России. Анна Андреевна Ахматова
принадлежит ее культуре и несомненно это подчеркивает.
Я не случайно канонизировал истерика и крикуна Маяковского. Хотя и решился на это
пойти после немалых колебаний. Он сильно отталкивал от себя своими выходками,
претензиями, неразборчивостью в людях и связях. Что он собою представлял,
свидетельствовала достаточно ясно неряшливая, непотребная жизнь. И, может быть, в еще
большей мере - двусмысленная темная смерть.
Тем не менее, я воздал ему должное. Именно потому, что в нем был олицетворен разрыв с
той самой высоколобой культурой, которая осталась чужой, нерастворимой в новой истории.
Он разгромил ее словарь, ее звучание, весь ее ритм. Да он ли один? Было еще великое
множество добровольцев. И все же она ухитрилась выжить.
Конечно же, этому поспособствовало благоприятное для нее стечение всяческих
обстоятельств. Но прежде всего вероломство Гитлера. История любит такие шутки. Буря,
которая уничтожила столько твердынь, укрепила позиции этой поверженной России, сметенной
четверть века назад.
Суть в том, что есть издержки победы. Они не так безобидны, как кажется на первый - и
поверхностный - взгляд. Ибо они размывают границы. И те, что возникают во времени, и те,
что существуют в пространстве.
Первые связаны с неизбежным в годы Отечественной войны обращением к российской
истории. Стоит поклониться Суворову, и - по закону цепной реакции - легализуется целый
пласт. Вторые связаны с нашим союзничеством. Я называю их про себя "иллюзиями второго
фронта". Для наших доморощенных западников, как для затаившихся недругов, так и для
восторженных дурней, рухнули все перегородки и наступило время братания.
Это особенно убедительно нам показала Анна Ахматова, за что ее можно поблагодарить.
Сразу вокруг нее завертелись ловцы с иностранными паспортами. Не то дипломаты, не то
агенты. Даже сын Черчилля там оказался. И, надо сказать, она была счастлива нарушить свой
монастырский уклад ради таких любезных гостей и новоявленных почитателей.
Это не было для меня открытием. Она никогда во мне не вызывала даже подобия доверия.
В любом ее слове, в любом ее жесте, особенно в ее образе жизни, я видел неискренность и
театральность, рассчитанную игру на публику. Все было игрой - аскетический стиль, повадки
королевы в изгнании и эта ее нужда напоказ. Решительно все, что я о ней знал, а знал я,
естественно, предостаточно, не исключая занятных подробностей, все заставляло меня
удивляться - как люди не видят этой игры? Но поклонники на то и поклонники, на дурачков
все это действует.

Игра. Работа над автопортретом. И все-таки было бы легкомыслием назвать такую игру
невинной. Обольщение псевдоинтеллигентов, и уж тем более простолюдинов
Санкт-Петербургом, Царским Селом, этим подчеркнутым отторжением от нашего быта, от
нашей лексики, от повседневного обихода, - это опасная игра. Вызов, упорство,
непримиримость.
Про Зощенку такого не скажешь. Происхождение хоть и дворянское, однако дворянством
тут и не пахнет. Этот не сидит на горе, а копошится в муравейнике.
Многие не могли понять, зачем понадобилось обрушить артиллерийский залп такой мощи
на жалкий рассказик про обезьянку размером в пуговку. Дело не в нем. На эту пуговку он
застегнул свою привычную одежку, скрывавшую до поры его суть. Иные прекраснодушные
олухи нас уверяли, что он сочувствует изображенным маленьким людям. Начать с того, что
живет он в обществе, в котором исходно не поощряются ни маленький человек, ни культ этого
маленького человека. Героем становится любой. Только глупцы не понимают, что управлять
героями легче, нежели маленькими людьми. Герои послушно идут на жертвы, маленькие -
сопротивляются, отстаивая свое местечко. Герой всегда остается в системе, даже тогда, когда с
нею спорит. Он утверждает систему и тем, что выражает с ней несогласие. Маленький гораздо
опасней. Он отторгает любую систему, она для него не имеет смысла. Он - вне ее, он ее
обесценивает.
Скажут, что я восславил "винтиков". Это совсем другое дело. На винтике
- большая ответственность. Выйдет из строя, и - катастрофа. Маленький человек
безответствен. И чем ему больше сострадают, тем он становится безответственней.
Но - далее! Никаким сочувствием тут и не пахнет. Наоборот. Тут не сочувствие, а
презрение. Я чувствую его за версту. Знаю его во всех оттенках. Знаю мучения презираемого и
наслаждение презирающего. Однако же, право на презрение - удел немногих, и это право
следует еще заслужить.
Конечно же, Зощенко выдает себя за одного из тех муравьев, которых с таким упоением
топчет. Писатель - это тот же актер, он, как актер, "вживается в образ" и даже хочет иной раз
внушить, что он действительно муравей и в этом качестве ищет участия.
Казалось бы, кто может поверить, что он так мыслит, так ощущает, что он такое же
насекомое? Но муравьи ему поверили. Они его приняли за своего.
Его откровенное измывательство ему принесло успех и славу. Он издевался, а эти умники
думали, что он их смешит. Не понимали, что дружно гогочут над своим собственным народом,
который он называл населением.
Цену людям я знаю не хуже, чем Зощенко. Надеюсь, даже лучше, чем Зощенко. Мог бы
сказать о них не такое. Стало бы не смешно, а страшно. Но ведь не всяким знанием делятся.
Главный вопрос в этой стране не "что делать?", а "ты меня уважаешь?". Те, кто уважать не
способен, любят, чтобы их уважали. Хочешь, чтоб люди шли за тобой, чтобы терпели, чтобы
вы-дер-жи-вали, не забывай время от времени заверить их в своем уважении. Тебя не убудет.
Язык не отсохнет.
Я понял суть его смеха быстро. И даже догадывался, что автор - не слишком нормальное
существо. Скоро он сам в этом признался. Мягко говоря - неврастеник, строго говоря -
сумасшедший. Известно, подобные психопаты очень часто считают себя юмористами. Но это
своеобразный юмор. Не пересмешника, а богохульника.
Характерно, что Зощенку и Ахматову носили на руках в Ленинграде. Выбор таких вот
достопримечательностей в духе этого растленного города и его тухлого спертого воздуха,
поднявшегося из воды и болота.
Я никогда не любил Ленинграда. Колыбель революции. Ну, разумеется. Город, в котором
оппозиционность всегда считалась хорошим тоном. Я - карбонарий с немалым стажем, однако
же в этой колыбели чувствовал себя препаршиво. И все, кто связал с ним свою судьбу, не раз и
не два теряли головы. Прежде всего любимцы муз. Не раз и не два он приводил их к самому
краю последней пропасти, и все эти избранные натуры трезвели перед своим концом. Только и
оставалось расплакаться: "Петербург, я еще не хочу умирать".

25


14 февраля Еще одна буря в стакане воды произошла на ровном месте. Само собой, это
только видимость. Всякому следствию есть причина. Но выглядело именно так.
Ниночка появилась чуть раньше, чем мы условились. Я решил, что ей не терпится
пробежаться по комнатам и вновь обозреть их. Два или три предыдущих визита начинались с
аналогичной экскурсии.
Вообще говоря, понять ее можно. Пять лет она жила в общежитии, теперь томится в
запроходной, которую за скромную плату сдает ей какая-то хабалка где-то у черта на рогах.
Зря я сказал о "скромной плате" - для Ниночки и она велика, в нашем театре ей платят
копейки. Но девушка однажды призналась, что по натуре честолюбива, смело идет на любые
тяготы, лишь бы удержаться в столице. Сегодня Москва слезам не верит, но завтра она ей
улыбнется, - Ниночка в этом убеждена.
Надежды начинают сбываться. Ворохов расстался с женой. Какой-то принципиальный
конфликт. Но у такой натуры, как Ворохов, - взбалмошной, взрывчатой, возбудимой -
конфликты случаются что ни день. И прежде они кончались миром. Можете говорить что
угодно, но без нее тут не обошлось. К тому же в театре еще неизвестно о том, что Ольга живет
у Матвея, на людях - мы все те же приятели. Зато о Ниночке поговаривают. Что тешит ее
самосознание.
Не стал ли я увлекаться выстраиванием подобных внутренних монологов? Я искоса за ней
наблюдаю. Как нравится ей в этой квартире! Понятное дело - это не то что прятаться в
Матвеевом лежбище. Ее зубастые глазки посверкивают.
Она раздевалась уже на лестнице. Влетает с шубкою на руках, срывая пуховый платок с
головки. В прихожей, быстро стащив сапожки, находит старые Олины тапочки и сообщает, что
стало тепло. По случаю Валентинова дня в Москве настоящая весна. Климат меняется вместе с
жизнью.

Лохматый свитер летит на стул. Бегает в легкомысленном топике летнего лимонного
цвета, не доходящем до пупка. Рискованно и не по сезону, но приоткрыть краешек тайны
нелишне, когда герою-любовнику уже как-никак под пятьдесят.
Я начинаю ощущать знакомую темную опаску, однако охотничье чутье подсказывает
моей обольстительнице верную дорожку к успеху - она прижимается ко мне плотно, не
оставляя меж нами зазора, рваные ноздри ее раздуваются. Недобрый огонек неприязни не
успевает во мне разгореться, его словно гасит иное пламя. Так тушат лесной пожар -
встречным палом.
Спустя полчаса она, очевидно, вспоминает, что на дворе февраль и никакой Валентинов
день этого отменить не может. Лохматый свитер напялен вновь, скрывая летнего недомерка
лимонного цвета - что ж, он на совесть сделал свое знойное дело.
Трапезничаем на скорую руку, потом она снова ходит по комнатам. Ее внимание
привлекают полки, заставленные томами. Они возвышаются до потолка, они повсюду, и я
догадываюсь, что Ниночке просто досадно видеть, как нерасчетливо я использую такую
щедрую кубатуру.
Она вздыхает:
- Пылищи, должно быть...
И тут же спрашивает с сомнением:
- Неужели вы это все прочтете?
- Больше того, уже прочел.
- Не может быть. Когда вы успели?
- Пока ты учила наизусть один поэтический шедевр.
Зубастые глазки округляются:
- Какой шедевр?
- А ты припомни. Ты постоянно его мурлычешь.
- А я забыла.
- Ну, полно, полно. "Нежный запах тубероз навевает сладость грез". Такие стихи не
забывают.
Ниночка сразу не может решить - обидеться или расхохотаться. Решает, что мелодичный
горошек, которым она потчует зрителей, будет наилучшей реакцией. Этот серебряный хохоток
входит в ее арсенал по праву - публика на него отзывается. Потом она надувает губки.
Вздыхает:
- Всегда надо мной смеетесь.
- Мне не до смеха, моя дорогая. Узнал твою тайну. Ты - каторжанка.
На всякий случай она пугается:
- Почему так считаете?
- Вырваны ноздри. Уверен, что, ежели приглядеться, на плече твоем обнаружится лилия.
Или еще какое клеймо.
Она с облегчением рассыпает новую пригоршню горошка.
- Я ничего от вас не прячу. Я вся открыта.
- Открыт лишь пупок. Кстати, не только для меня. Послание городу и миру. Так
говорили в Древнем Риме. Пупок, адресованный человечеству.
Она прижимается ко мне и шепчет:
- Тайна совсем другая.
- Еще одна?
- Вообще одна. Хочу после спектакля вернуться. Вместе поужинать и позавтракать.
Дева форсирует события. Так я и думал - она уверена, что потерявший голову Ворохов,
прощаясь с надоевшей женой, готовил посадочную площадку для трогательной лебединой
песни. С лебяжьей шейкой, лебяжьей грудкой. Самое время ей объяснить: теряют голову в
ранней юности или, наоборот, в поздней старости. Я еще недостаточно дряхл для гетевской
мариенбадской элегии, она же - в свой черед - и постарше, да и поопытнее Ульрики.
- Ты думаешь не о том, - говорю я. - Зритель уже застыл в ожидании. Беги.
Поработай. Во славу искусства.
Она задета. Негромко спрашивает:
- Вы думаете, я не смогу?
- Навряд ли. Вы клиповое племя. Младое, но такое знакомое. Неразвиты, необразованны,
плоски. Черт знает из какой вы пробирки.
Она растерялась. Мне даже жаль ее. Но я не имею права на жалость. Ольге я указал ее
место. Тебе я его укажу тем более. У каждой Ниночки на уме одно: приручить крупного зверя.
Тогда она будет вся в шоколаде. Но что противней ручного тигра? Просто разросшийся рыжий
кот.
И я говорю:
- А чем ты лучше?
Она пытается не зареветь. Чуть слышно бормочет:
- Тем, что люблю вас.
Я усмехаюсь:
- Свежая реплика. Произносится в каждой грошовой пьеске независимо от ее жанра.
Милая, мы с тобой каскадеры. Ежевечерне сигаем в костер. Такая опасная работенка.
Требующая огнеупорности.
Не может понять, как ей быть, что сказать. Спрашивает:
- И я не нужна вам?
- Зачем ты мне? Да и я - тебе? Сама подумай: ну что у нас общего?
Я слышу, как гулко хлопает дверь и как стучат каблучки по лестнице. В час добрый.
Утешится. С кем-то другим ей будет оранжево и лилово. Не раз испытает желанный драйв. С
другим. С меня этой пьесы довольно. Она и так оказалась затянутой. Будто ее накропал
Полторак, изменивший своей генеральной теме. Бездарно оттягивал кульминацию. Но всякий
спектакль тем и хорош, что все-таки однажды кончается.

Тошнит. И хочется убежать. Куда-нибудь в далекое прошлое. В какую-нибудь другую
страну. Хотя бы в девятнадцатый век, в австро-венгерскую монархию с еще молодым Францем
Иосифом. Дайте же мне полночный бой святого Стефана на майском Пратере, марш Радецкого
и катитесь подальше. Простите эту минуту слабости.
Ну вот и один. Как крест в степи. Один. Без жены, без подружки, без сына. Без друга.
Наконец-то свободен. Свободен, как Мартин Лютер Кинг. Естественное пребывание в мире
такого господина, как я. Свободен. Сам по себе. Один. Совсем один в Валентинов день.

26


Юпитер. Внутренний монолог. (Дневник роли.) Самая пошлая из легенд это, безусловно,
легенда о просвещенном абсолютизме. Абсолютизм не просит эпитетов, он абсолютней
определений. Если в Европе такой маскарад был необходим населению, чтобы оно сохраняло
лицо, то в России он бы вызвал вначале недоумение, дальше - смех, а в заключение
- катастрофу. Тоска по воле, которая будто бы веками тлеет в народной душе, это тоска
по кровавой гульбе, по оглушенности, по поджогу, который бы спалил белый свет, не исключая
и поджигателя.
Гении революционного дела это хорошо понимали. Я долго хранил архивы Нечаева - он
отличался отвагой ума, смелостью все до конца додумать, готовностью принимать решение и,
осуществляя его, не замирать на полдороге. Он знал, что для человека действия
морализирование преступней, чем отказ от всяких ограничителей. Он сделал только одну
ошибку: родился на четверть века раньше, чем следовало ему родиться.
Бегство от жизни не бегство к свободе, скорей - от нее, в этом все дело. Однажды
приходит час отрезвленья - инстинкт подсказывает толпе: в своем мятежном самосожжении
она оказывается у пропасти. И в этот час тоска по разгулу перерастает в тоску по спасителю,
способному на абсолютную власть. Поэтому сознание множества значительно легче
дисциплинировать, чем персональное сознание. Ибо у одного человека сто тысяч голов. У
стотысячной массы - одна голова. В этом все дело. Она воспринимает реальность проще и
легче, гибель ста тысяч вызывает не столь драматический отклик, как гибель одного человека
- ведь на миру и смерть красна.
Смерти вообще придается самодовлеющее значение. Гораздо весомей угроза смерти.
Даже и слабое воображение не в силах выдержать ожидания. Мысленно вынося приговор, не
нужно спешить его исполнить. Отсрочка почти всегда полезна. Она увеличивает его тяжесть и
расширяет поле маневра.
Случается: время физической смерти и смерти гражданской не совпадают. Когда пришел
срок расстаться с Михоэлсом, его погребли с превеликим почетом. Только четыре года спустя
была обнародована оценка его личности и его деятельности.
Однако еще задолго до этого, к исходу сорок девятого года, самые глупые оптимисты,
которым даже история Зощенки и Ахматовой виделась эпизодом, поняли, что они ошиблись.
Их ожидали студеные годы.
Беда этих скорбных умом людей, претендовавших на роль творцов, учителей,
выразителей чувств, была очевидна - так и не поняли, почему завоеванная победа не означает
общего праздника. Они не могли уразуметь, зачем нам так жизненно необходимо, чтобы
сдались Будапешт и Прага, зачем державу нужно наращивать и отчего нам мало пространств,
занимающих половину всей карты? И так неуступчивы - всюду, во всем, не можем
поступиться хоть малостью. Зачем нам отказываться от помощи, которую предлагает Америка
нищей, разоренной стране? Зачем нам нужна пальба в Корее? Зачем мы так явно, так
вызывающе готовимся к третьей мировой? И почему непригодна формула, что политика -
искусство возможного?
Люди, помешанные на вопросах, бесплодны, исходно обречены и враждебны человеку
ответа. Эти карлики не могли понять, что система, задуманная как вызов и созданная таким
напряжением воли, бесстрашия, беспощадности, не может работать и развиваться в
стабилизированном состоянии. Она рассчитана изначально на бытие в особом режиме. Она
должна быть в атаке, в осаде, нести угрозу, быть под угрозой, она должна штурмовать
вершины, ставить невероятные цели. У этой системы один только жанр - трагедия. Никакой
другой. Она может выжить и удержаться единственно на краю обрыва, только тогда она
обнаруживает свои возможности и потенции, свои ресурсы жизненной силы. Ее надежность
определяет теория минусовых факторов - в этой стране должен быть выращен морозостойкий
сорт населения.
Я осмыслил исторический выбор, сделанный народным сознанием и, что важнее,
народной душой. Народ предпочел иллюзию равенства иллюзии свободы, а стало быть, его
объединяет нужда, но не богатство и достаток. Что помогло устоять Ленинграду? Блокада. И,
разумеется, голод.
Поэтому нечего удивляться тому, что я отказался от помощи доброго дядюшки. И от
союза, возникшего во время войны. Тем более, от опасной дружбы. Наши естественные
союзники на протяжении всей истории, в особенности нашей, советской, - блокада и бедность.
Они нас спасли.
Еще раз повторю и напомню: наш жанр - трагедия. А в трагедии враг предпочтительнее
друга. Что западный мир смертельно опасен одним уж своим существованием, было легко
определить. Однако сложнее было найти врага в своей собственной стране, уже очищенной от
оппозиции. При этом - способного вызвать ярость нашего общества сверху донизу, сплотить
его на прочной основе. Опыт немцев оказался полез

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.