Купить
 
 
Жанр: Драма

Петрович

страница №9

ад и даже обсудил с Петей некоторые новые образцы
проехавших по Красной площади ракет. Потом Генрих и графин с мандариновыми
корками приняли участие в общем семейном обеде. Обед был вроде как праздничный,
однако никто так и не упомянул причины торжества.

Петрович рассчитывал на помощь графина - он надеялся, что рюмка-другая
расположат Генриха к общению, однако напрасно. Генрих, окончив трапезу, положил
салфетку, встал, сказал: "Спасибо", - и удалился в свою комнату. И вот тут-то
терпение Петровича лопнуло: он решил перейти в наступление. Он тоже встал из-за
стола и последовал за Генрихом.

- Достань мне, пожалуйста, фотографии, - попросил он.

Генрих взглянул удивленно:

- Хочешь смотреть один?

- Один... если больше не с кем.

- Ну уж и не с кем, - усмехнулся Генрих. - А я на что?

И, к неудовольствию шахматных кукол, стол был освобожден для заветных коробок.
Неловкость, возникшая между Петровичем и Генрихом из-за долгой их разобщенности,
быстро прошла. Снова они рассматривали старые снимки, подводя их под лампу, и
снова Генрих повествовал, изредка подсасывая свою пластмассовую челюсть. Опять
из небытия являлись давно умершие люди и лошади, забытых форм трамваи и
пароходы, и давно погаснувшее небо, и облака в небе, промелькнувшие, исчезнувшие
задолго до того, как не стало фотографа, запечатлевшего их. Но Петрович знал
один способ преодолеть пропасть, отделявшую его от персонажей черно-белого
временнoго далека. Если не меньше минуты вглядываться очень пристально в их
лица, то можно было увидеть, как под странными шляпами, за пенсне и вуалями
оживали глаза. Под изобиловавшими пуговицами, педантично застегнутыми одеждами
теплели тела; более вольными делались позы, легкими улыбками трогало губы, и
казалось даже, что начинали слышаться голоса и обрывки разговоров.

Но одно фото Петровичу никак не удавалось оживить: это был коллективный портрет
красноармейского отряда. Судьба в те крутые годы горазда была на дикие шутки:
вместо деникинского расположения занесло Марию Григорьевну с Генрихом в боевую
дружину восставшего народа. Возможно, ее мобилизовали как медицинскую сестру
или, может быть, реквизировали Елизаветины драгоценности, и она, чтобы не
умереть с голоду, определилась добровольно. Как бы то ни было, на снимке с
красноармейцами ее лицо и лицо маленького Генриха отчетливо просматривались в
правом верхнем углу. К ним даже проведены были чьей-то рукой две карандашные
стрелочки, и сделана поверх красноармейских голов надпись: "М. Г. и Генр. 1919
г." Красные бойцы на фото увешаны были вполне живописно шашками, маузерами и
прочими боевыми атрибутами, однако на самом деле отряд этот воевал не на фронте,
а в собственном революционном тылу. Эти маузеры и винтовки использовались для
расстрелов, а шашки - девятилетний Генрих видел своими глазами - чтобы рубить
людей, когда не хватало патронов. Кроме пожилого, лет тридцати, человека
учительского вида, поместившегося в центре группы, никто в карательной команде
не носил пенсне; бойцы в барашковых шапках, буденновках и фуражках были безусы,
чубаты и очень молоды. У кого-то из них уши торчали вразлет, у кого-то нос
отхватил себе половину лица, чья-то физиономия и вовсе состояла как бы из разных
частей, заимствованных у кого попало. Но это было как раз знакомо, - вместе
молодцы напоминали какой-нибудь стройотряд ПТУ, только вооруженный. Однако
сколько ни вглядывался Петрович в их простые лица, его самодельная машина
времени не срабатывала: красноармейцы не оживали. Петрович напрягал воображение:
вот сейчас фотограф их отпустит, они загалдят, закурят; потом старший, со
стеклышками, даст команду и несколько ребят пойдут в сарай и выволокут из него
кого-то связанного, и "шлепнут" его прямо тут во дворе, и бросят, не закапывая,
потому что некогда, потому что отряду пора идти дальше... Но вся эта сцена
оставалась неподтвержденной фантазией; красные бойцы смотрели на Петровича хмуро
и молчали, не желая признаться, так ли оно было на самом деле.

Мария Григорьевна выглядывала из-за чьего-то суконного плеча без тени улыбки; ее
усталое лицо опечатано было той же немотой, что и лица красноармейцев. И так же
как они, женщина предпочитала держать Петровича в неведении на свой счет. Зачем
она все-таки застрелилась? Ведь стоило ей только шепнуть, что она жена белого
генерала, и хлопцы бы сами мигом вывели ее "в расход". А случилось ее
самоубийство в том же девятнадцатом году. Предсмертная записка Марии
Григорьевны, адресованная Генриху и хранившаяся у него по сей день, поясняла,
что поскольку надежды встретиться с тем - он должен был знать, с кем - у нее не
осталось, жизнь для нее более не имеет смысла. У сына же она в трогательных
выражениях просила прощения и советовала ему, по возможности, пробираться в
Москву к бабушке. На этом и закончилось ее безрассудное путешествие, в полном и
даже чрезмерном соответствии с дурным предсказанием Елизаветы Карловны.


Лицезрением многих обезображенных и растерзанных мертвых тел Генрих, как
оказалось, не был достаточно подготовлен к виду небольшого женского трупа на
промокшей от крови постели. Разум его помутился; мальчик схватил саквояж с
немногими их вещами и бежал прочь из расположения кроваво-красной части. Но
только с помутившимся разумом и можно было странствовать тогда по России. Девять
месяцев продолжались его скитания, из которых он два провел в госпитале городка,
названия которого даже не запомнил. Холера Генриха не одолела, с голоду он, как
ни странно, не помер, и в один прекрасный день, отощавший и обовшивевший, явился
с саквояжем в руке пред очи бабушки Елизаветы Карловны.

Петровича немного удивляло, почему Генрих в своих рассказах никак не расцвечивал
эту и впрямь необыкновенную одиссею, а напротив, всегда излагал ее почти
скороговоркой. Интересно - так же вкратце или в подробностях излагал он ее
Елизавете Карловне? И неизвестно, как она реагировала на его рассказ, - Петрович
знал только, что бабушке сделалось плохо, когда она выяснила, что в своих
скитаниях Генрих начал курить. Но в скитаниях Генрих приобрел не только привычку
к курению, а и навыки заправского беспризорника. Елизавете Карловне удалось
пристроить его в школу, но он находил еще достаточно времени, чтобы утверждать
себя на городских улицах. Здесь уже начинались у него истории, никак не
подтвержденные ни фото-, ни какими-либо другими документами. Петровичу
запомнилась одна такая история, к слову сказать, не самая неправдоподобная. В
Москве (голодной, между прочим) Генрих нанялся с другими мальчишками к какому-то
частнику торговать вразнос ирисками. В конце дня продавцы отчитывались перед
хозяином, получая положенное вознаграждение. И все было бы славно, если бы
однажды хозяин не застукал Генриха за преступлением. Ириски выдавались продавцам
на подносе, в виде цельного надрезанного пласта; продавать их полагалось,
отламывая, сколько требуется. Генрих же повадился перед торговлей, спрятавшись в
укромном месте, переворачивать пласт и вылизывать его "спину". Все были
довольны: ничего не ведавшие покупатели, хозяин, имевший сполна свою выручку, и,
конечно, сам Генрих. Но, как выяснилось, хозяин доволен был, лишь покуда не знал
о Генриховых проделках, а узнав, избил его весьма крепко. Ирисочный фабрикант
сломал Генриху ребро, но сделал из него пожизненного врага всякой частной
собственности.

Отомстило за Генриха советское государство - вскоре оно прибрало к рукам
производство ирисок, а заодно и типографию, принадлежавшую Елизавете Карловне,
хотя бабушка никому ребра не ломала. Теперь Елизавета Карловна из хозяйки
превратилась в наемного управляющего бывшим своим предприятием, но и то сочла
для себя везением (она действительно была мудрой женщиной). А народное
государство, красноармейской шашкой добывшее монополию на выделывание ирисок,
книжек и всего остального, быстро пошло в гору. Задымили повсюду советские уже
заводы, поползли в небе меж дымов краснозвездые аэропланы. Планы бумажные
претворялись на глазах: сказки в те годы сбывались быстрее, чем сочинялись.
Счастливо поколение, чья молодость совпала с молодостью страны, и Генрих не был
исключением среди сверстников: вместе со всеми он рос, чтобы сильным и
закаленным встретить новую войну. Дореволюционное детство свое он почти перестал
вспоминать, и лишь одна странная фраза изредка почему-то всплывала в его мозгу:
"Мамa, гиб мир папир".

Генрих на следующем фото был уже вполне узнаваем. Из расстегнутого отложного
воротника рубашки торчала длинная, почти мальчишеская шея; бритва, даже самая
взыскательная, еще не нашла бы себе поживы на нежных щеках. Но, хотя голову его
драповым облаком покрывала объемистая, по тогдашней моде, кепка, это был, без
сомнения, тот же человек, что сидел сейчас с Петровичем на диване. Все было
впереди у юного Генриха; не скоро еще предстояло ему обзавестись очками,
лысиной, морщинами и ишемической болезнью сердца. Взгляд его был тверд и полон
оптимизма, - таким этот взгляд и оставался до последнего времени, до самого того
дня, когда главк счел нужным расформировать "Союзпроммеханизацию"... Дело шло к
институту, к женитьбе, так не понравившейся Елизавете Карловне, и к началу
трудового поприща.

Однако, нарушив плавный ход истории, в квартире неожиданно раздался дверной
звонок. Кто-то из домашних открыл, и из передней послышалось падение костыля,
терещенковский бас и тенор дяди Вали. Генрих прислушался и, вздохнув, сгреб со
стола фотографии.

- Все, - сказал он Петровичу, - Красная армия пришла.

- Тогда пошли сдаваться, - улыбнулся Петрович.

Дядя Валя, согнувшись, топтался посреди передней, тщетно пытаясь поймать шнурки
собственных ботинок. Терещенко разувался, сидя на стуле, и тоже с красным от
прилива крови лицом.

- Здорово, камрад! - проревел одноногий таким густым голосом, что костыль его,
прислоненный к стене, поехал вбок и снова упал бы, если бы его не подхватил
Петрович. Этот костыль сегодня проявлял какое-то особенное своенравие, - ему
словно надоели привычные артикулы, и поэтому он за все цеплялся, гремел и возил
за собой половики.

- Но же вы, братцы, ехали на машине? - удивилась Ирина.

- А что такое? - пробасил невозмутимо Терещенко.

- Ведь вы же... - она показала рукой как бы плывущую рыбу.

- Про Вальку говоришь? Так я его к штурвалу не допускал.

Дядя Валя, улыбаясь, помалкивал.

Петрович пошел на кухню и посмотрел в окно. Двухцветный "Москвич" успел впасть в
задумчивость, свойственную всем стоячим авто; передние колеса его увязли в
раскисшей детской песочнице, никому теперь не нужной по причине ноябрьской
непогоды.

А в большой комнате раздвигался уже со стуком стол; в серванте заволновался
представительский хрусталь. На кухне захлопал холодильник: салатам, колбасе и
прочей снеди объявлялась повторная мобилизация. В короткое время приборы и
закуски сформированы были в боевые порядки, и начался еще один в этот день
праздничный обед. Розовый дядя Валя, у которого улыбка не сходила с лица, поднял
рюмку:

- Товарищи... - произнес он певучим тенором. - Товарищи, давайте, как говорится... в
общем, за очередную годовщину.

Присутствующие выпили без возражений - кроме, разумеется, Петровича. Терещенко
тоже опрокинул в рот свою рюмку, отер усы и лишь потом прокомментировал тост:

- Вальке хватит, - сказал он. - Следующий заход пропускаешь, слышишь... товарищ?

Сам он предложил выпить за здоровье Генриха, который ("подлец!") даже не
удосужился поставить друзьям отходную по случаю дембеля.

- Что за радость? - мрачно отозвался Генрих.

- Радуйся, что отышачил! И вообще...

- Что вообще?

Все с интересом посмотрели на Терещенко.

- И вообще, - пробасил он внушительно, - будешь ты пить или нет?

Собрание выпило за здоровье новоиспеченного пенсионера. Дядя Валя, которому
велено было пропустить, проглотил тем не менее полную рюмку. Стукнув ею по
столу, он поднял на Генриха заслезившиеся глаза.

- Ты, Генрих, гордись! - сказал дядя Валя. - Такая биография... - Он повернулся к
Петровичу: - И ты им гордись... Ты знаешь, что у него отец белогвардеец?

- Знаю, - кивнул Петрович.

- Ну вот... А он - коммунист. Сам себя выковал.

Генрих его перебил:

- Ты, Валя, и правда... уймись немного... - И, помолчав, добавил: - Ничего я себя не
выковал. Просто я продукт своего времени.

- Брось, не умничай, - прогудел Терещенко. - Валька как есть говорит, хоть и
выпимши.

Но Генрих помотал головой:

- Уж ты мне поверь. - Он положил свою руку на лапищу одноногого. - Биография -
это дело случая. Сейчас мне бояться нечего, и я могу рассказать один эпизод...
кстати, Петрович, и ты послушай.

Все за столом затихли, и Генрих поведал маленькую историю, скрытую некогда от
заинтересованных органов.


- Случилось это, не помню, в каком году... где-то в начале двадцатых. Моя бабушка,
Елизавета Карловна, была... ну, словом, заведующая типографией. Жили мы в том же
доме, что и до революции... я хочу сказать, что бабушке оставили в этом доме
квартирку на первом этаже. А под квартиркой находился подвал: хороший такой
подвал, вполне сухой, там бабушка прятала кое-какие вещи. И вот однажды забрался
я в этот подвал - зачем, не помню - вообще-то я был разбойник. Забрался я в
подвал, зажег керосинку и увидел... увидел, что там кто-то живет, - когда в
помещении кто-то живет, это всегда заметно. Я, конечно, перепугался, побежал к
бабушке и доложил ей, что в нашем подвале бандиты устроили "малину" - другого
мне в голову не пришло. Но бабушка меня успокоила - дескать, поселились у нас
вовсе не бандиты, а один родственник с юга; он поживет и уедет, но рассказывать
о нем нельзя никому и ни в коем случае. Хотя я был еще малолеток, но держать
язык за зубами жизнь меня уже научила. А таинственный постоялец действительно
вскоре исчез. Происшествие почти забылось, и только много лет спустя, когда
бабушку арестовали, она на свидании шепотом мне рассказала, что за "родственник"
гостил у нас в подвале. Этот человек был, оказывается, специально послан из-за
границы моим отцом, Андреем Александровичем, чтобы увезти меня... увезти из СССР.

- Понимаете? - Генрих обвел слушателей глазами. - Чтобы увезти меня за границу.

Все удивленно переглянулись. Катя посмотрела на Ирину:

- Ты знала об этом?

Ирина сделала головой неопределенное движение.

- И почему же он тебя не увез? - спросил заинтригованный Петрович.

- Бабушка не отдала.

- Ну а ты... она не сказала тебе, почему?

- Сказала, - нехотя ответил Генрих. - Она сказала - потому что была дура.

Терещенко не все уловил в рассказе про бабушку и посланного человека, но
уточнять не стал. Он выразился в том смысле, что все это дела семейные, а
фронтовик из Генриха получился хоть куда, и в мирной жизни он изо всех
начальников был самый приличный мужик.

- Но если б она меня отдала, - сказал Генрих раздумчиво, - если бы меня не
шлепнули на границе... то что вышло бы, Терещенко? Не сидели бы мы с тобой в одном
окопе и не пили бы сейчас водку - вот о чем я толкую. Может быть, я стал бы
полицейским и разгонял рабочие демонстрации.

Но одноногий не склонен был к отвлеченным рассуждениям.

- Это все философия и идеология, - пробасил он. - Это ты с Валькой поговоришь,
когда он проснется.

Дядя Валя и вправду заснул под шумок на своем стуле - с улыбкой на лице. Его
отвели в детскую и уложили на Петровичеву кровать.

А застолье продолжалось, и наконец наступило время для Пети, просидевшего весь
вечер почти бессловесно. Катя просунула ему руку под мышку и что-то пошептала на
ухо. Петя на ее шепот улыбнулся, потом поднял голову и оглядел компанию:

- Спеть вам, что ли? - спросил он.

Терещенко сразу оживился:

- Эх, давай, Петро!.. Давно я тебя не слышал.

И Петя без долгих приготовлений начал... Никто на свете - Петрович был уверен -
никто на свете не пел так хорошо. Хохляцкие глаза Терещенко моментально
увлажнились, да и все за столом слушали с таким благоговением, что не решались
даже подпевать. Сам же Петя оставался странно, несообразно спокойным; он казался
почти равнодушным к тому, о чем поет. Только голос... голос и едва уловимый, не
похожий ни на чей, Петин запах пьянил придвинувшегося Петровича.

Годы чудесные

Гомон, гам, гвалт - далеко не синонимы, как не синонимы, например, табуретка,
стул и кресло. Конечно, повсюду, где люди собираются во множестве - собираются
случайно или движимые общей надобностью - всюду, за исключением погостов и
кладбищ, воздух наполняется их голосами и дрожит. Но как отдельный человеческий
голос способен звучать в широком диапазоне, так и их совокупность может роптать,
галдеть, реветь на самые разные лады. Людская толпа - сообщество нервное, оттого
и слова, обозначающие ее шум, все какие-то тревожные: чего ждать от толпы, когда
вслед за глотками единый спинной мозг пустит в ход бесчисленные руки и ноги? В
этих словах таится вековой страх человека перед себе подобными.


Но не было в языке слов, чтобы описать большую перемену (да и другие перемены
тоже) в третьей городской школе, где учился Петрович. Каким одним словом описать
могучее "ура" атакующего войска, изумляющее и потрясающее противника? Или когда
трибуны на футбольном стадионе делают такой выдох, что бабушки в прилегающих
кварталах крестятся? Но "ура" глохнет, ибо войско залегло или перебито; трибуны
стихают, потому что "наши" получили в свои ворота. Только третья школа не глохла
и не стихала от звонка до звонка все двадцать минут, отведенные на большую
перемену. Зато глох и немел всякий ее невольный посетитель (например, родитель,
вызванный на учительскую расправу). Казалось, будто кто-то взял все фильмы про
войну, сложил в один и пустил на полную громкость, - любой кинотеатр просто бы
лопнул от такого кино, а третья школа не лопалась, хотя земля тряслась вокруг
нее на триста метров. Сражение шло за каждый этаж: визг, хохот, вой, стоны
отчаянья и кровожадные победные кличи, пальба дверей, гудение лестничных перил,
хлопки портфелей, пулеметный топот ног... Если даже несчастному посетителю
удавалось целым выскочить из школы, то снаружи ему грозила декомпрессия и
кессонная болезнь. Неописуемый шум сопровождался стремительным и, казалось,
беспорядочным движением по всему зданию, во всех направлениях одновременно.
Здесь всяк повиновался мгновенному порыву, и никто не совершал обходных
маневров; летучие отряды врубались друг в друга, перемешивались; тела большие,
маленькие и совсем крошечные, сталкиваясь, отскакивали друг от друга, сообразно
разнице масс. Страшный ветер ходил по школьным коридорам - такой ветер, какой
бывает во время сухой грозы и который гнет и ломает даже взрослые тополя. Но к
счастью, в коридорах не росло тополей - только гипсовый погрудный Ленин на
втором этаже подпрыгивал и покачивался на своем фанерном пьедестале,
драпированном кумачом.

Лишь два человеческих подвида могли существовать и как будто мыслить внутри
этого каждодневного урагана: многочисленные ученики десяти возрастных категорий
и сравнительно более крупные и редкие преподаватели. Как могли они выживать в
таких экстремальных условиях - загадка, но некоторые ученые говорят, что жизнь
возможна даже на поверхности горячих светил типа Солнца.

Тут можно было поразмышлять. Солнце и другие космические звезды - это
практически неугасимые гигантские плавилища химических элементов. Где черпают
они силу для своего вечного кипения - тоже была великая загадка, но она, к
счастью, разгадана. Различия между атомами веществ и огромное внутреннее
давление есть причина и постоянный источник энергии. Если применить параллель,
то школа №3, где учился Петрович, будучи энергетическим сгустком, удовлетворяла
обоим названным условиям. Между ее атомами существовали и различия, и
противоречия, а уж давление в ее стенах было просто ужасным. Что звезду, что
третью школу можно было образно назвать плавильными тиглями, где происходили
грандиозные процессы, так сказать, синтеза. Но было между этими объектами и
существенное различие. В то время как звезды занимались, по мнению Петровича,
делом полезным, то есть производили из простейшего водорода разнообразные
сложные вещества, школа поступала наоборот: сплавляла разнообразные человеческие
элементы в слитную массу, чтобы потом нарезать ее как попало на кусочки, весом
от 30 до 60 кг. Каждое утро мальчики и девочки поступали сюда с собственным
своим зарядом семейных и сословных особенностей в манерах, одежде и прическах,
но уже после большой перемены едва ли чем отличались Эйтинген от Гуталимова, а
Епифанова от Емельяновой (впрочем, две последние были в разных бантах). Как
продукты, сваренные в едином бульоне, приобретают общий вкус и получают название
супа, так и школьные ученики к концу дневных занятий имели, казалось, один вкус
и запах и выглядели подчас полностью разварившимися.

Из сказанного можно понять, что третья городская школа была местом не слишком
привлекательным для посещения. Однако проблема в том и заключалась, что не
посещать ее Петрович не мог. Каждое утро, примерно в одно и то же время, одной и
той же дорогой с тяжелым портфелем и еще более тяжелым сердцем влачился он в
проклятую школу. По зиме, окна в домах кое-где еще светились; в них, за тюлевой
кисеей Петрович иногда замечал человеческое копошение. Кто были эти счастливцы,
позволявшие себе утром в будень предаваться домашней неге? Пенсионеры, выжившие
свой рабочий век, или школьники, удачно подхватившие грипп... кто знает. Но что-то
ведь подняло их с постели в такую рань... неужто одно только злорадное желание -
взглянуть из тепла, из затюлья на Петровича, тащившего на морозном ветру, как
крест, свой портфель?

Он добредал до улицы, которая так и называлась - Школьная. Вон и сама школа - не
сгорела за ночь и не провалилась в тартарары; она слышна была издали, словно
какой-нибудь нильский водопад. Но Петрович в мутные школьные воды окунуться не
спешил. Было по пути одно место, которое он почему-то не мог миновать, не
постояв хотя бы минутку. Позади троллейбусной остановки ("Школа №3")
располагалась яма какого-то важного канализационного коллектора, накрытая
большой железной решетчатой крышкой. Зимой коллектор извергал густые клубы
теплого, не слишком ароматного пара, а на крышке толпилось множество несчастных
нахохленных голубей. Здесь-то Петрович и делал свой последний вдох перед
погружением. Птицам он выкрашивал захваченную из дома булку, а сам, если
оставалось время, с преступным наслаждением закуривал. Обычно на половине
сигареты из школы слышалось дребезжание предварительного звонка, и это был звон
по нему, по Петровичу. Он бросал окурок наземь, проталкивал его ногой под
коллекторную решетку, по-мужски сплевывал и, посуровев лицом, шагал уже без
задержек навстречу неизбежности.


Школа походила на корабль во время срочной погрузки экипажа. Казалось, еще
немного, и она отчалит, уплывет в невесть какие дали наук и образования. О, если
бы это случилось, Петрович с радостью помахал бы ей вслед. В действительности, к
сожалению, школа, как крейсер "Аврора", стояла на вечном приколе и даже успела
дать свое имя улице и троллейбусной остановке. Тем не менее сцена посадки
личного состава разыгрывалась ежеутренне. Петрович, конечно же, грузился с самым
последним запыхавшимся дивизионом ученической пехоты. Торопливо взбегали они по
истертому гранитному трапу на крыльцо, украшенное двумя облупленными
полуколоннами, и на плечах друг у друга вваливались в школьный холл, безнадежно
заслеженный и пахнувший сыростью. Техничка Полина Васильевна уже не просила
вытирать ноги, а только со скорбной укоризной покачивала головой. Минуя ее,
школьники попадали в длинную, сумрачную, словно трюм, раздевалку. Здесь вешалки,
обозначенные соответствующими буквами и цифрами, гасили, подобно волнорезам,
буйный смешанный поток учеников и распределяли его согласно классной
принадлежности. Ко времени прибытия Петровича вешалка "В"-класса (как, впрочем,
и соседние "Б" и "Г") ломилась под одеждами, осыпaвшимися при малейшем
прикосновении.

Мешкать было уже некогда. Петрович доставал из портфеля сменную обувь, отчего
тот худел сразу вдвое. В этом портфеле Генрих привозил когда-то из московских
командировок мандарины, помятые бананы и твердую очень вкусную колбасу. Но
Петрович, унаследовавший портфель, не держал в нем ничего вкусного, и так
называемые "бананы", что, случалось, в него попадали, были попросту школьные
двойки.

Спешно раздевшись и переобувшись в старые кеды с высунутыми для шика языками,
Петрович начинал соображать, где ему искать свой класс. В третьей школе только
вешалки с обозначениями классов оставались неизменно на своих местах, а сами
классы, кроме младших, кочевали по кабинетам, подобно бродячим зверинцам или
пастушеским племенам. Руководило этой миграцией сложное расписание занятий,
составлявшееся в учительской и еженедельно менявшееся. Выработка наилучшего
расписания очень занимала здешних педагогов, но поскольку лучшее - враг
хорошего, то на каждой перемене можно было видеть растерянных заблудившихся
учеников, а порой и целые скитавшиеся классы, не знавшие своего жребия: то ли им
предстояла география в кабинете биологии, то ли алгебра в химическом. Петровичу
даже снилось иногда - снилось, особенно накануне контрольных, что кружил он в
тоске школьными коридорами, заглядывая подряд во все кабинеты. И везде, куда он
ни заглядывал, к нему оборачивались чужие насмешливо-недоумевающие физиономии, а
его собственного класса не было нигде, будто он канул. Урок пропадал, проходил,
как жизнь; тоска большим шприцем вонзалась в грудь и сосала из сердца. Петрович
все кружил и кружил, а из-за закрытых дверей доносились чужие голоса и гулко посовиному
отдавались в пустынных коридорах.

Наяву, однако, все обстояло не так плохо. Просто надо было изловить за фартук
какую-нибудь одноклассницу из тех, которые всегда все знают, и спросить у нее
нужный адрес. Сегодня Петровичу удачно попалась Епифанова, - она завозилась у
зеркала, долго и безуспешно пытаясь посадить на свой русый х

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.