Жанр: Драма
Повести
...все это сказать, но сказал он это про себя, а вслух поведал совсем
иное:
— Да завидуют они вам, Нонна Юрьевна! Так, знаете, чисто по-женски. Вы
молодая, фигура у вас, извините, конечно. А у них заботы, семьи, мужья,
хозяйство, а вы — завтрашнее утро. Так что пощадите вы их великодушно.
Нонна Юрьевна глянула сквозь слезки и улыбнулась:
— А вы хитрый!
— Ужасно,-- сказал директор.
На вечер Нонна Юрьевна не вернулась, но с директором подружилась. Даже
иногда на чаи захаживала. И поэтому вела сейчас к нему лесничего без
предупреждения.
А вечер теплый выдался и застенчивый. Вдалеке, возле клуба, музыку
наяривали, в небе облака розовели. А ветра не было, и каблучки Нонны Юрьевны
с особенной четкостью постукивали по деревянным тротуарам.
— Тихо-то как у вас,-- сказал Чувалов.
— Тихо,-- согласилась Нонна Юрьевна.
Не ладился у них разговор. То ли лесничий с дороги притомился, то ли
Нонна Юрьевна от разговоров отвыкла, то ли еще какая причина, а только
шагали они молча, страдали от собственной немоты, а побороть ее и не
пытались. Выдавливали из себя слова, как пасту из тюбика: ровнехонько зубки
почистить.
— Скучно здесь, наверно?
— Нет, что вы. Работы много.
— Сейчас же каникулы.
— Я с отстающими занимаюсь: знаете, пишут плохо, с ошибками.
— В Ленинград не собираетесь?
— Может быть, еще съезжу. Маму навестить И опять — полста шагов молча.
Будто зажженные свечи перед собой несли.
— Вы сами эту глухомань выбрали?
— Н-нет. Назначили.
— Но ведь, наверно, могли бы и в другое место назначить?
— Дети — везде дети.
— Интересно, а кем вы мечтали стать? Неужели учительницей?
— У меня мама --учительница.
— Значит, фамильная профессия?
Разговор становился высокопарным, и Нонна Юрьевна предпочла не
отвечать. Юрий Петрович почувствовал это, в душе назвал себя индюком, но
молчать ему уже не хотелось. Правда, он не очень-то умел болтать с
малознакомыми девушками, но идти молчком было бы совсем глупо.
— Литературу преподаете?
— Да. А еще веду младшие классы: учителей не хватает.
— Читают ваши питомцы?
— Не все. Коля, например, много читает.
— Коля — серьезный парнишка.
— Им трудно живется.
— Большая семья?
— Нормальная. Отец у него странный немного. Нигде ужиться не может,
мучается, страдает. Плотник хороший и человек хороший, а с работой ничего у
него не получается.
— Что же так?
— Когда человек непонятен, то проще всего объявить его чудаком. Вот и
Егора Савельевича бедоносцем прямо в глаза зовут, ну, а Коля очень больно
переживает это. Простите.
Нонна Юрьевна остановилась. Опершись о забор, долго и старательно
вытряхивала из туфель песок. Песку-то, правда, немного совсем набилось, но
мысль, которая пришла ей в голову, требовала смелости, и вот ее-то и копила
в себе Нонна Юрьевна. И фразы сочиняла, как бы изложить эту мысль половчее.
— Вы одни на Черное озеро собираетесь? — Сказала и испугалась: подумает
еще, что навязывается. И добавила совсем уж невпопад: — Страшно одному. И
скучно. И...
И замолчала, потому что объяснения завели ее совсем не в ту сторону. И
с отчаяния брякнула без всякой дипломатии:
— Возьмите Полушкина в помощь. Его отпустят: он разнорабочим тут
числится.
— Знаете, я и сам об этом думал.
— Правда? — Нонна Юрьевна улыбнулась с явным облегчением.
— Честное слово.-- Юрий Петрович тоже улыбнулся. И тоже почему-то с
облегчением на душе.
А на самом-то деле до ее неловких намеков ни о каком Егоре Полушкине
лесничий и не помышлял. Он много и часто бродил по лесам один, ценил
одиночество, и никакие помощники ему были не нужны. По захотелось вдруг
сделать что-то приятное этой застенчивой и нескладной маминой дочке,
безропотно и честно исполнявшей свой долг в далеком поселке. И, увидев, как
вспыхнуло ее лицо, добавил:
— И парнишку с собой захватим, если захочет.
— Спасибо,-- сказала Нонна Юрьевна.-- Знаете, мне иногда кажется, что
Коля станет поэтом. Или художником.
Тут они наконец добрались до крытого железом директорского дома, и
разговор сам собой прекратился. Возник он случайно, развивался мучительно,
но Юрий Петрович его запомнил. Может быть, как раз поэтому.
Передав нового лесничего с рук на руки директору, Нонна Юрьевна тут же
убежала домой, потому что ей очень хотелось о чем-то подумать, только она
никак не могла понять, о чем же именно. А директор расшуровал самовар и
полночи развлекал Чувалова разговорами, особо упирая на то, что без помощи
лесничества школе и учителям будет очень сложно с дровами. Юрий Петрович
соглашался, гонял чаи и все время видел худенькую девушку в больших важных
очках. И улыбался не к месту, вспоминая ее странную фразу: "Вы один на
Черное озеро собираетесь?"
Утром он зашел в контору и договорился, что для ознакомления с
водоохранным массивом ему, лесничему Чувалову, отрядят разнорабочего
Полушкина в качестве подсобной силы сроком на одну неделю.
Заулыбались в конторе новому лесничему. Оно и понятно: край-то
северный, а зимы вьюжные.
— Полушкина отчетливо знаем. С онерами!
— Шебутной он мужик, товарищ лесничий. Не советуем: сильно шебутной!
— Мотор утопил, представляете?
— Говорят, спьяну.
— Говорят или видели? — мимоходом спросил Чувалов, расписываясь в
добровольном согласии на получение шебутного мужика Егора Полушкина со всеми
его онерами.
— Брехня, она впереди человека...
— Брехня впереди собаки. И то если собака эта за глаза брехать
натаскана.
Спокойно высказался. Но так спокойно, что конторские деятели до вечера
в собственной конторе шепотом разговаривали.
А Юрий Петрович из конторы направился к Нонне Юрьевне. Она только
встала, встретила его в халатике и смутилась до онемения:
— Извините, я...
— Айда с нами на Черное озеро,-- сказал он вместо "здравствуйте".-- Надо
же вам, преподавателю, знать местные достопримечательности.
Она ничего ответить не успела, да он и не ждал ответа. Кинул на крыльцо
рюкзак, спросил деловито:
— Где Полушкин живет? Ладно, вы пока собирайтесь, а я за ним сбегаю. И
за парнишкой!
И действительно побежал. Бегом, несмотря что новый лесничий.
15
Как Юрий Петрович один в походе со всеми делами управиться рассчитывал,
этого ни Егор, ни Колька понять не могли. С самого начала, как только они в
лес окунулись, работы оказалось невпроворот.
Колька, например, всю живность, в пути замеченную, должен был в
тетрадку заносить, в "Журнал наблюдения за фауной". Встретил, скажем,
трясогузку — пиши, где встретил, во сколько времени, с кем была она да чем
занималась. Сперва Колька, конечно, путался, вопил на весь лес:
— Юрий Петрович, серенькая какая-то на ветке!
Серенькая, понятное дело, улетала, не дожидаясь, пока ее в журнал
занесут, и Егор поначалу побаивался, что за такую активность лесничий Кольку
живо назад наладит. Но Юрий Петрович всякий раз очень терпеливо объяснял,
как эта серенькая научно называется и что про все надо писать, и к вечеру
Колька уже кое-что соображал. Не орал, а, дыхание затаив и язык высунув,
писал в тетрадочке:
"17 часов 37 минут. Маленькая птичка лесной конек. Сидел на березе".
Тетрадку эту после каждой записи Колька отцу показывал, чтоб тот насчет
ошибок проверял. Но насчет ошибок Егор не очень разбирался, а вспоминал
всякий раз про одно:
— Часы, сынок, не потеряй.
Часы Кольке Юрий Петрович выдал. На время, конечно, для точности
наблюдений.
"17 часов 58 с половиной минут. Мышка. Куда-то бежала, а откуда, не
видал".
— Точность для исследователя — самое главное,-- говорил Юрий Петрович.--
Это писатель может что-нибудь присочинить, а нам сочинять нельзя. Мы с
тобой, Николай, мученики науки.
— А почему мученики?
— А потому, что без мучений ничего в науке уже не откроешь. Что легко
открывалось, то давно настежь пооткрывали, а что еще закрыто, то
мучительного труда требует. Так-то, Николай Егорыч.
Юрий Петрович говорил весело и всегда громче, чем требовалось. Сперва
Колька не понимал, зачем это он так старается, а потом сообразил: чтоб Нонна
Юрьевна слышала. Для нее Юрий Петрович горло надсаживал, как сам Колька для
Оли Кузиной.
А Нонна Юрьевна весь день этот пребывала точно в полусне. Все
представлялось ей странным, почти нереальным, и улыбки Юрия Петровича, и
старательные Егоровы брови, и Колькин разинутый от великого усердия рот, и
тяжесть новенького рюкзака, и запах хвои, и шелест листвы, и хруст валежника
под ногами. Она все видела, все слышала, все чувствовала обостреннее, чем
всегда, но словно бы со стороны, словно это не она шагала сейчас по
звонкому, залитому земляничным настоем заповедному бору, а какая-то иная,
вроде бы даже незнакомая девушка, на которую и сама-то Нонна Юрьевна
смотрела с недоверчивым удивлением. Да если бы кто-либо еще вчера сказал ей,
что она уйдет к Черному озеру с чужим человеком и Егором Полушкиным, она бы,
наверно, рассмеялась. А сегодня пошла. Без всяких уговоров. Прибежал
лесничий от Полушкиных, спросил недовольно:
— Почему не готовы? Да какой там, к дьяволу, чемодан: рюкзак у вас
есть? Ничего у вас нет? А магазин где? За углом? Ладно, завтрак готовьте,
сейчас сбегаю. Нонна Юрьевна и моргнула-то всего два раза, а Юрий Петрович
уже вернулся с покупкой. Потом они завтракали, и он уговаривал ее поесть
поплотнее. А потом пришли Полушкины: Егор и Колька. А потом... Потом Юрий
Петрович вскинул свой неподъемный рюкзак и улыбнулся:
— Командовать парадом буду я.
Нонна Юрьевна и опомниться не успела, как оказалась в лесу. Да еще в
брюках, которые с того памятного школьного вечера валялись на самом дне
чемодана. За год они стали чуточку узки, и это обстоятельство весьма смущало
Нонну Юрьевну. Она вообще еще дичилась, еще старалась держаться в
одиночестве или на крайний случай где-либо возле Кольки, еще молчала, но уже
слушала.
В институте ее по-школьному звали Хорошисткой. Прозвище прилипло с
первой недели первого курса, когда на первом комсомольском собрании
энергичный представитель институтского комитета спросил:
— Вот, например, у тебя, девушка — да не ты, в очках которая! — какие у
тебя были общественные нагрузки?
— У меня? — Нонна встала, старательно одернув старенькое ученическое
платье.-- У меня были разные общественные нагрузки.
— Что значит разные? Давай конкретнее. Кем ты была?
— Я? Я — хорошистка.
Тут Нонна не оговорилась: она и впрямь была хорошисткой не только по
отметкам, но и по сути, по нравственному содержанию, приобретенному в доме,
где никогда не бывало мужчин. Поэтому жизнь здесь текла с женской
размеренностью, лишенная резких колебаний и встрясок, столь свойственных
мужскому началу. Поэзия заменяла живые контакты, а симфонические концерты
вполне удовлетворяли туманные представления Нонны о страстях человеческих.
Хорошистка каждый вечер спешила домой, неуютно чувствовала себя среди
звонких подружек и старательно гасила смутные душевные томления обильными
откровениями великих гуманитариев.
Так и бежали дни, ничем не замутненные, но и ничем не просветленные.
Все было очень правильно и очень разумно, а вечера почему-то становились все
длиннее, а тревога — странная, беспричинная и безадресная тревога- все
росла, и Нонна все чаще и чаще, отложив книгу, слушала эту нарастающую в
ней, непонятную, по совсем не пугающую, добрую тревогу. И тогда подолгу не
переворачивались страницы, невидящие глаза смотрели в одну точку, а рука
сама собой рисовала задумчивых чертиков на чистых листах очередного реферата
по древнерусской литературе.
На их факультете было мало юношей, да и тех, кто был, более
дальновидные подружки уже прибрали к рукам. На танцы Хорошистка не ходила,
случайных знакомств побаивалась, а иных способов пополнить круг друзей у нее
не было. И тянулись бесконечно длинные ленинградские вечера, коротать
которые приходилось — увы! — с мамой.
— Береги себя, доченька.
— Береги себя, мамочка.
Кто знает, сколько надежд и сколько страха было вложено в эти последние
слова, которыми обменялись они, когда поезд уже тронулся. Поезд тронулся,
мама семенила рядом с подножкой, все ускоряя и ускоряя шаг, а Нонна
улыбалась, мобилизовав для этой улыбки все свои силы. Впрочем, мама
улыбалась тоже, и ее улыбка была похожа на улыбку дочери, как две слезинки.
— Береги себя, доченька.
— Береги себя, мамочка.
Преодолев три сотни километров и пережив две пересадки, Хорошистка
добралась-таки до места назначения, получила класс, уроки, две машины дров и
комнату за счет народного просвещения. Написала маме очень длинное и изо
всех сил веселое письмо, ответила на добрую сотню вопросов квартирной
хозяйки, беззвучно проревела полночи в подушку, а утром явилась в класс и
стала Нонной Юрьевной. И постепенно все то, что осталось позади: лекции и
мамины пирожки, концерты и ленинградские мосты, БДТ и чаепития у дальних
родственников,-- постепенно все это тускнело, бледнело, покрывалось прошлым и
становилось почти нереальным. Реальным было настоящее: горластые перемены,
детские глаза, поселковая пыль, скрипучие тротуары, заботы о собственном
жилье и житье. А будущее... Будущего не было, потому что то, о чем мечтала
Нонна Юрьевна, ничем не отличалось от прошлого либо настоящего: она мечтала
о свидании с мамой и Ленинградом и о том, чтобы всем хватило учебников в
будущем учебном году.
А еще она мечтала о том, о чем мечтает всякая девушка. Но мечты эти
были настолько тайными, что более или менее связно рассказать о них просто
не представляется возможным.
И вот сейчас она шагала по глухому лесу с непривычным рюкзаком за
плечами. И туфли ее- обычные городские туфли на низком каблуке, при виде
которых Юрий Петрович подозрительно хмыкнул,-- то пропаливались в мох, то
вообще с ног сваливались. И модные брюки (которые, к великому ее ужасу,
оказались вдруг такими неприлично тесными!) мокли в росе, и смола к ним
липла. И нейлоновая ее курточка, в которой она бегала в школу, все время
цеплялась за сучья и стволы. И сама Нонна Юрьевна в походе оказалась такой
нескладной, что ее каждую секунду кидало из жара в холод и обратно. И
все-таки она упорно тащилась сквозь бурелом и заросли, хотя и чувствовала
себя ненужной и несчастной.
К полудню она окончательно выбилась из сил, но Юрий Петрович
своевременно распорядился сделать привал. С облегчением скинув рюкзак, Нонна
Юрьевна тут же вызвалась готовить, чтобы хоть таким образом оправдать свое
участие в походе. Правда, о полевых обедах Нонна Юрьевна имела довольно
отвлеченные представления, но принялась за дело с таким энтузиазмом, что
через полчаса каша уже лезла из ведра, еще не успев допариться. Нонна
Юрьевна суматошно запихивала ее обратно, шепотом приговаривая какие-то
женские заклинания, но каша упрямо стремилась в костер.
— На Маланьину свадьбу,-- улыбнулся Юрий Петрович- Ну и аппетит же у
вас, Нонна Юрьевна!
— Сладим,-- сказал Егор.
Сладили. До донышка выскребли всю посуду, тогда только и отвалились.
Нонна Юрьевна побежала к ручью ложки с плошками мыть. Егор Кольку в помощь
ей отрядил, и мужчины остались одни у затухающего огня.
— В семейных состоите или в бобылях? — вежливо поинтересовался Егор.
Юрий Петрович странно посмотрел на него и еще более странно промолчал.
Егор почувствовал неладное и засуетился:
— Извиняюсь, конечно, насчет любопытства. Но мужчина вы молодой, при
должности, вот я, значит, и... того.
— А я, Егор Савельич, и сам не знаю, в каком звании состою: в семейных
или в холостых.
— Как так получается?
— Да вот получилось.
Замолчал Юрий Петрович. Сигареты достал, Егора угостил. С одного
уголька прикурили. Егор, уж о любопытстве своем сто раз пожалев, о чем-то
калякать пытался, всхохотнул даже раза четыре, но Юрий Петрович был
по-прежнему хмур и задумчив и отвечал невпопад.
Нонна Юрьевна посуду в ручье мыла, тоже хмурясь и о своем думая, а
рядом Колька журчал без умолку. Пока он о зверье да о птицах журчал, Нонна
Юрьевна не слушала, но Колька вдруг замолчал, про ежей не договорив.
Подумал, повздыхал, спросил сердито:
— Вы что, с этим, с Юрием Петровичем, уедете, да?
— Куда уеду? --У Нонны Юрьевны вроде внутри оборвалось что-то, холодок к
ногам подкатился. --Зачем, Коля?
— Ну, женитесь и в город уедете,--очень агрессивно пояснил Колька.-- Все
так делают.
— Женюсь? Женюсь, да? --Нонна Юрьевна изо всех сил хохотать принялась,
Кольку водой обрызгала и ложку утопила.-- Вы слышите, Юрий Петрович? Слышите?
Нарочно громко кричала, чтобы все слышали. И все действительно слышали:
и Егор, и лесничий. Только молчали почему-то, и радость с Нонной Юрьевной
делить не торопились. И Нонна Юрьевна смешком собственным, кое-как
сляпанным, враз подавилась, краснеть начала и ложку в воде шарить.
— Что же вы не отвечаете? — спросил мучитель Колька.-- Значит, и вправду
от нас удерете, раз отвечать не хотите.
— Глупости это, Коля, глупости. Замолчи сейчас же. И никогда об этом не
говори.
А почему не говорить, когда все кругом так делают? Вот и его прежняя
учительница женилась — и привет родному дому.
Вздохнул Колька. А Нонна Юрьевна, вздох этот недоверчивый уловив,
закричала вдруг. Ни с того ни с сего, а будто бы со слезой:
— Я никогда не женюсь! Никогда, никогда, слышишь?
Так закричала, что Колька ей поверил. Без сомнения, не женится. Это уж
точно.
Хоть и взял новый лесничий Егора с собой, хоть и исполнил тем самым
затаенную мечту его, а вот прежняя Егорова живость, прежний — звонкий и
радостный-оптимизм его уже никак и ни в чем не проявлялись. То ли устал Егор
от всех мытарств, то ли не верил больше ни во что хорошее, то ли слишком уж
непривычной и какой-то не очень, что ли, мужицкой представлялась ему новая
его деятельность, а только радости особой он не испытывал.
Сколько желания сделать доброе человеку на жизнь отпущено? Сколько раз
он, побитый и осмеянный, вновь подняться может, вновь улыбнуться труду
своему, вновь силами с ним помериться? Сколько? Кто это знает? Может, на раз
кого хватит, может, на сто раз? Может, уж исчерпал Егор весь запас
жизнестойкости своей, все закрома до донышка выскреб, все зерно и муку
перемолол и осталась в нем теперь одна полова? Где они, запасы-то эти, кто
измерял их, кто испытывал, и не пора ли махнуть на все рукой, стянуть у Юрия
Петровича трояк да дунуть сызнова к Филе да Черепку?
Кто знает, может, и махнул бы Егор на это свое везение. Махнул бы,
потому что боялся в него поверить, боялся в себя поверить и в нового
лесничего тоже боялся поверить. Удрал бы он отсюда, от новых попыток стать
на ноги, поглядеть в себя, заслужить уважение людей и уверенность, что не
совсем он, Егор Полушкин, пропащая душа. Удрал бы, да Колька рядом шагал.
Радовался, дурачок, лесу и зверью и радостно верил, что вот это и есть самая
распрекрасная жизнь. И, глядя на радость эту, Егор понимал, что не сможет ее
предать. И больше всего, больше самой лютой смерти боялся, что кто-то вообще
может предать такую радость. Глаза эти предать, что смотрят в тебя
незамутненно и доверчиво. И от незамутненности и доверия даже моргают-то
через раз.
— Тять, я правильно про синичку написал?
— Часы, сынок, не потеряй.
— Да знаю я!
Зачем птичек-мурашек пересчитывать, кому они нужны? Для смеху если, так
Колька же и полезность верит. Глаза ведь у него огнем горят, душа
навострилась, верит он во все ваши штучки, и, если вы нас опять, как тех
мурашей, то обождите лучше маленько. Надо мной — это пожалуйста, это сколько
угодно, а над мальцом...
— Кольке тетрадку дали для дела или так, для забавы?
— Почему для забавы?
— Посмеетесь, поди, у костра-то? Юрий Петрович ответил не сразу.
Подумал, на Егора поглядел. И враз перестал улыбаться:
— Мне не птички нужны, Егор Савельич, не перепись зверья. Мне сам
Колька нужен, понимаете? Чтоб в лес он входил не как гость, а как хозяин:
знал бы, где что лежит, где кто живет да как называется. А у костра... Что
ж, у костра, Егор Савельич, вместе посидим, вместе и посмеемся. Только не
над работой: работа, какая б ни была она, есть труд человеческий. А над
трудом не смеются.
Нельзя сказать, чтоб эти слова сразу Егора на другие мысли перевели:
мысли — не паровоз. Но в отношении Кольки как-то успокоили, и Егор маленько
приободрился. Над сыном никто вроде смеяться пока не собирался, а насчет
себя самого он мало беспокоился.
Но смеяться вечером им не пришлось, потому что пропала Нонна Юрьевна.
Пропала, как стояла, аккурат после ужина, оставив после себя грязную посуду,
и вместо сладкого перекура вышла потная беготня.
А вышла беготня эта потому, что Нонне Юрьевне понадобилось уединение.
Улучив момент, когда прилипала Колька куда-то отвлекся, Нонна Юрьевна
шмыгнула в кусты и со всех ног кинулась подальше от костра, от малознакомых
мужчин и — главное!--от Кольки. Бежала, покуда слышны были голоса, а
поскольку Колька как раз в этот момент решил спеть, то бежать ей пришлось
долго. И думала она на бегу не о том, как будет возвращаться, а о том, как
бы кто ее не заметил.
Ну, а потом, когда надобность в одиночестве отпала, лес на все триста
шестьдесят градусов оказался настолько одинаковым, что Нонна Юрьевна,
повращавшись, решила опираться только на интуицию и отважно шагнула куда-то
вперед.
Хватились ее, по счастью, быстро. Колька исполнял песню специально для
нее и нуждался в оценке. Однако слушателя нигде не оказалось, и после
недолгих поисков Колька доложил об этом отцу.
— Сейчас вернется,-- сообразил Егор и пошел вместо Нонны Юрьевны мыть
посуду.
Он старательно перемыл все ложки-плошки, а учителка все не появлялась.
Егор два раза аукнул, ответа не получил и доложил о пропаже по команде.
— Наверно, так надо,-- сказал Юрий Петрович.
— Всякое "надо" полчаса назад должно было кончиться,-- сказал Егор.-- А
она не откликается.
— Нонна Юрьевна! — бодро крикнул лесничий.-- Вы где?
Послушали. Только лес шумел. По-вечернему шумел, басовито и
таинственно.
— Что за черт! — нахмурился Юрий Петрович.-- Нонна!.. Э-гей! Где вы там?
— Вот,-- сказал Егор, прислушавшись.-- Могила.
— Чего? — озадаченно спросил Юрий Петрович.
— Может, она домой пошла? — тихо предположил Колька.-- Обиделась и пошла
себе.
— Далеко домой-то,-- усомнился Егор. Юрий Петрович побегал по
окрестностям, поорал, посвистел. Вернулся озабоченным:
— Искать придется. Коля, от костра чтоб ни на шаг! Не боишься один-то?
— Не-а,-- вздохнул Колька.-- Ведь надо.
— Надо, сынок,--подтвердил Егор и трусцой побежал в лес.-- Ау, Юрьевна!
Аукали, пока хрип из глоток не пошел. Юрий Петрович сперва жалел, что
ружья не прихватил, а потом — что девицу эту с собой пригласить надумал.
Дернула же нелегкая! Но об этом особо погоревать ему не пришлось, потому что
в непонятных лесных сумерках мелькнуло вдруг что-то совсем не лесное, что-то
нелепое, жалкое, плачущее навзрыд. Мелькнуло — и Юрий Петрович не успел
сообразить, что это за видение, как Нонна Юрьевна повисла у него на шее.
— Юрий Петрович! Миленький!
Ревела она еще по-детски: громко и некрасиво. Шмыгала носом,
размазывала ладонями слезы и издыхала.
— Дура вы чертова! — с удовольствием сказал ей Юрий Петрович.-- Это ведь
не Кировский парк культуры и отдыха.
Нонна Юрьевна покорно кивала, всхлипывая уже по инерции. Юрий Петрович
радовался, что в лесу темно и что Нонна Юрьевна не видит ни его смеющихся
глаз, ни улыбок, которые он старательно прятал.
— Классный руководитель заблудился и трех шагах от палатки. Да если я
расскажу об этом вашим ученикам...
— А вы не говорите.
— Я-то уж, так и быть, пощажу вас. А Колька? Нонна Юрьевна промолчала.
Они продирались по темному лесу: Юрий Петрович шел впереди, обламывая сучья,
чтобы Нонна не напоролась. Сухие ветки трещали на всю округу.
— Мы идем сквозь револьверный лай, — сказал Юрий Петрович и смутился,
подумав, что щеголяет начитанностью не к месту и не ко времени.
— Я идиотка? --доверительно спросила Нонна Юрьевна.
— Есть немного.
Нонна хотела объяснить, как все получилось, по тут раздался грохот, и
прямо на них вывалился Егор Полушкин.
— Нашлась! Слава те... Тут, это, медведей нет, но заблудить недолго.
Жалко, Колька компас свой потерял, а то бы вам его.
Вопреки тайному опасению Нонны Юрьевны Колька встретил ее очень
радостно и никаких вопросов не задавал. Проворчал только:
— Без меня чтоб ни шагу теперь.
— Достукались? — улыбнулся Юрий Петрович.-- Ну, спать. Дамы и пажи — в
палатку, рыцари — под косматую ель.
Колька и головы до подушки не донес: как свалился, так и засопел. А вот
Нонне Юрьевне не спалось долго, хоть и расстарался Егор, наломав ей под
бочок самого нежного лапника.
Кажется, она все-таки поцеловала Юрия Петровича. В страхе и слезах она
не давала отчета в своих поступках и, не колеблясь, повисла бы на шее у Фили
или у Черепка, если бы им случилось найти ее. Но случилось это Юрию
Петровичу, и Нонна Юрьевна до сей поры чувствовала на губах жесткую,
выдубленную солнцем и ветром щетину, тихонько трогала пальцами эти грешные
губы и улыбалась.
Мужчины уснули сразу. Егор храпел, завалив голову, а Юрий Петрович
вздыхал во сне
...Закладка в соц.сетях