Жанр: Драма
Повести
...тоим, а доброе дело радости просит, а не угрюмства. Злоба злобу плодит,
это мы часто вспоминаем, а вот что от добра добро родится, это не очень. А
ведь это и есть главное!
Егор ни разу не выступал и поэтому но особо боялся. Велели говорить, он
и говорил. И говорилось ему, как пелось.
— Вот сказали: делись, мол, опытом. А зачем им делиться? Чтоб обратно у
всех одинаковое было, да? Да какой же в этом нам прок? Это у баранов и то
шерсть разная, а уж у людей --сам бог велел. Нет, не за одинаковое нам
драться надо, а за разное, вот тогда и выйдет радостно всем.
Слушали Егора с улыбками, смехом, но и с интересом: слово боялись
проворонить. Егор это чувствовал и говорил с удовольствием:
— Но радости покуда наблюдается мало. Вот я при Черном озере состою, а
раньше оно Лебяжьим называлось. А сколько таких Черных озер по всей стране
нашей замечательной — это ж подумать страшно! Так вот, надо бы так
сотворить, чтобы они обратно звонкими стали: Лебяжьими или Гусиными,
Журавлиными или еще как, а только чтоб не Черными, мил дружки вы мои
хорошие. Не Черными — вот какая наша забота!
Снова зааплодировали, зашумели. Егор покосился на стакан, что поставили
ему, и, поскольку вода в том стакане перестала пузыриться, хлебнул. И
сморщился: соленая была вода.
— Все мы в одном доме живем, да не все хозяева. Почему такое положение?
А путают. С одной стороны вроде учат: природа-дом родной. А что с другой
стороны имеем? А имеем покорение природы. А природа, она все покуда терпит.
Она молчком умирает, долголетно. И никакой человек не царь ей, природе-то.
Не царь, вредно это — царем-то зваться. Сын он ее, старший сыночек. Так
разумным же будь, не вгоняй в гроб мамоньку.
Все захлопали. Егор махнул рукой, пошел с трибуны, но вернулся:
— Стойте, поручение забыл. Если кто тем лотом насчет туризма хочет, так
к нам давайте. У нас и гриб, и ягода, и Яков Прокопыч с лодочной станцией.
Распишем лодочки: ты --на гусенке, а я — на поросенке: ну-ка, догоняй!
И под общий смех и аплодисменты пошел на свое место.
Два дня шло совещание, и два дня Егора поминали с трибуны. Кто в споре:
какое, мол, тебе добро, когда леса стонут? Кто в согласии: хватит, мол,
покорять, пора оглянуться. А министр напоследок особо остановился насчет
того, чтоб обратно превратить Черные озера в живые и звонкие, и назвал это
почином товарища Полушкина. А потом Егора наградили Почетной грамотой,
похвалили, уплатили командировочные и выдали билет до дома.
С этим билетом Егор и пришел в гостиницу. Ехать надо было завтра, а
сегодняшний день следовало провести в бегах по ГУМам и ЦУМам. Егор посмотрел
список вещей, что просили купить, пересчитал деньги, полюбовался грамотой и
поехал в зоопарк.
Там долго ничего понять не могли. Пришлось до главного дойти, да и тот
удивился:
— Каких лебедей? Мы не торгующая организация.
— Я бы и сам словил, да где? Говорю же, Черное у нас озеро. А было
Лебяжье. Министр говорит: почин, мол, полушкинский, мой, значит. А раз почин
мой, так мне и начинать.
— Так я же вам объясняю...
— И я вам объясняю: где взять-то? А у вас их полон пруд. Хоть в долг
дайте, хоть за деньги.
Егор говорил и сам удивлялся: сроду он так с начальниками не
разговаривал. А тут и слова нашлись и смелость — свободу он в душе своей
чувствовал.
Весь день спорили. К какому-то начальству ездили, какие-то бумажки
писали. Столковались, наконец, и выделили Егору две пары шипунов; избили и
исщипали они Егора до крови, пока он их в клетку запихивал. Потом на вокзал
кинулся, а там тоже морока. И там упрашивал, и там бумажки писали, и там
уговорил. В багажном нагоне при сопровождающем.
Полтора дня метался да хлопотал, а про ГУМ с ЦУМом только у поезда и
вспомнил. Да и то зря: денег на ГУМы не осталось, все в лебедей пошло. Купил
Егор прямо на вокзале что под руку попалось, залез в багажный вагой, пожевал
булки с колбасой, а тут и поехали. И лебеди закликали в клетках, зашумели. А
Егор лег на ящик, укрылся пиджаком и заснул.
И приснились ему слоны...
21
— Нелюдь заморская заклятье мое сиротское господи спаси и помилуй
бедоносец чертов!..
Егор стоял перед Харитиной, виновато склонив голову. В больших ящиках
по-змеиному шипели лебеди.
— У людей мужики так уж добытчики так уж дом у них чаша полная так уж
жены у них как лебедушки!
— Крылья им подрезать велели,-- вдруг встрепенулся Егор.-- Чтоб на юг не
утекли.
Заплакала Харитина. От стыда, от обиды, от бессилия. Егор за ножницами
побежал — крылья резать. А Федор Ипатыч в доме своем со смеху покатывался:
— Ну, бедоносец чертов! Ну, бестолочь! Ну, экземпляр!
Все над Егором потешались: надо же, заместо ГУМов с ЦУМами лебедей
приволок! В долги влез, людей обманул, жену обидел. Одно слово — бедоносец.
Только Яков Прокопыч не смеялся. Серьезно одобрил:
— Привлекательность для туризма.
А Кольке было не до смеху. Пока тятька его в Москве слонами любовался,
дяденьку Федора Ипатыча уж трижды к следователю вызывали. Федор Ипатыч по
этому случаю Кодекс купил, наизусть выучил и так сказал:
— Видать, дом отберут, Марья. К тому клонится.
Марьица в голос взвыла, а Вовка затрясся и щенка побежал топить.
Еле-еле Колька умолил его, да и то временно:
— Коли выселят — назло утоплю!
Сказал — как отрезал. И сомнения не осталось: утопит. А тут еще Оля
Кузина заважничала чего-то, дружить с ними перестала. Все с девчонками
вертелась, какие постарше, и на Кольку напраслину наговаривала. Будто он за
нею бегает.
А Егор на другой день к озеру подался. Домики лебедям построил, а тогда
и лебедей выпустил. Они сперва покричали, крыльями подрезанными похлопали,
подрались даже, а потом успокоились, домики поделили и зажили двумя
семействами в добром соседстве.
Устроив птиц, Егор надолго оставил их: ходил по массиву, клеймил
сухостой для школы. А директору напилил лично не только потому, что уважал
ученых людей, но и для разговора.
Разговор состоялся вечером у самовара. Жену — докторшу, что столько раз
Кольку йодом мазала,-- к роженице вызвали, и директор хлопотал сам.
— Покрепче, Егор Савельич?
— Покрепче.-- Егор взял стакан, долго размешивал сахар, думал.-- Что же
нам с Нонной-то Юрьевной делать, товарищ директор?
— Да, жалко. Хороший педагог.
— Вам — педагог, мне — человек, а Юрию Петровичу — зазноба.
То, что Нонна Юрьевна для Чувалова — зазноба, для директора было
новостью. Но вида он не подал, только что бровями шевельнул.
— Официально разве вернуть?
— Официально — значит через "не хочу". Нам годится, а Юрию Петровичу --
вразрез.
— Вразрез,-- согласился директор и пригорюнился.
— Видно, ехать придется,-- сказал Егор, не дождавшись от него совета.--
Вот зазимует, и поеду. А вы письмо напишите. Два.
— Почему два?
— Одно — сейчас, другое — погодя. Пусть свыкнется. Свыкнется, а тут я
прибуду, и решать ей придется.
Директор подумал и принялся за письмо. А Егор неторопливо курил,
наслаждаясь уютом, покоем и директорским согласием. И оглядывался: сервант
под орех, самодельные полки, книги навалом. А над книгами картина.
Егор даже встал, углядев ее. Красным полыхала картина та. Красный конь
топтал иссиня-черную тварь, а на коне том сидел паренек и тыкал в тварь
палкой.
Вся картина горела яростью, и конь был необыкновенно гордым и за эту
необыкновенность имел право быть неистово красным. Егор и сам бы расписал
его красным, если б случилось ему такого коня расписывать, потому что это
был не просто конь, не сивка-бурка — это был конь самой Победы. И он пошел к
этому коню как завороженный — даже на стул наткнулся.
— Нравится?
— Какой конь!--тихо сказал Егор.-- Это ж... Пламя это. И парнишка на
пламени том.
— Подарок,-- сказал директор, подойдя.-- И символ прекрасный: борьба
добра со злом, очень современно. Это Георгий Победоносец.-- Тут директор
испуганно покосился на Егора, но Егор по-прежнему строго и уважительно
глядел на картину.-- Вечная тема. Свет и тьма, добро и зло, лед и пламень.
— Тезка,-- вдруг сказал Егор.-- А меня в поселке бедоносцем зовут.
Слыхали, поди?
— Да.-- Директор смутился.-- Знаете, в наших краях прозвище...
— Я-то чего думал? Я думал, что меня потому бедоносцем зовут, что я
беду приношу. А не потому зовут-то, оказывается. Оказывается, не под масть я
тезке-то своему, вот что оказывается.
И сказал он это с горечью, и всю дорогу конь этот перед глазами его
маячил. Конь и всадник на том коне.
— Не под масть я тебе, Егор Победоносец. Да уж, стало быть, так, раз
оно не этак!
А лебеди были белыми-белыми. И странная горечь, которую испытал он,
открыв для себя собственное несоответствие, рядом с ними вскоре растаяла без
следа.
— Красота! — сказал Юрий Петрович, навестив Егора.
Птицы плавали у берега. Егор мог часами смотреть на них, испытывая
незнакомое доселе наслаждение.
Он уже побегал по лесу, выискал пару коряг, и еще два лебедя гнули шеи
возле его шалаша.
— Тоскуют,-- вздохнул Егор.-- Как свои пролетают- кричат. Аж сердце
лопается.
— Ничего, перезимуют.
— Я им сараюшку уделаю, где кабанчик жил. Ледок займется — переведу.
Юрий Петрович ничего на это не ответил. Нонна Юрьевна возвращаться
отказалась, как он ни упрашивал ее там, в Ленинграде, и Чувалов разучился
улыбаться.
— Ну, Юрий Петрович, пишите заявление, чтоб озеро обратно Лебяжьим
звали.
— Напишу,-- вздохнул Чувалов.
Юрий Петрович, невесело приехав, невесело и уехал.
А Егор остался: невдалеке от его участка дорогу прокладывали, и он
беспокоился насчет порубок. Но на заповедный лес никто но покушался: Филя с
Черепком на строительство дороги подались. Черепок матерые сосны с особым
наслаждением рвал: любил взрывчаткой баловаться. С войны еще, с
партизанщины.
Потом, однако, заглохли и дальние взрывы и рев машин: дорога в поля
ушла, и рвать стало нечего. Но Егору не хотелось уходить из обжитого шалаша,
по обе стороны которого гордо гнули шеи деревянные лебеди.
Осень у крыльца уж бубенцами звенела. Она темной выдалась, дождливой и
выжила-таки Егора с озера. Он перебрался в дом, сперва наведывался к лебедям
ежедневно, потом стал ходить пореже. Да и сараюшку уделать требовалось: по
утрам уж ледок похрустывал.
А та ночь на диво разбойной была. Тучи чуть за ели не цеплялись, косило
из них дождем без передыху, а ветер гулял --аж сосны стонали. Накануне Егор
прихворнул маленько, баньку парную принял, чайку с малиной — спать бы ему да
спать. А он тревожился: как лебеди там? Надо бы перевезти-уж и сараюшка
почти готова,-- да расхворался некстати. Ворочался, жег Харитину то спиной,
то боком, а к полуночи оделся и вышел покурить.
Чуть вроде затишело: и лес шумел поласковее, и дождик не сек — моросил
только. Егор скрутил цигарку, пристроился на крылечке, прикурил — ударило
вдруг за дальним лесом. Тяжко ударило, и он сперва подумал, что гром, да
какой мог быть гром темной осенью? И, еще не поняв, что это ударило, что за
гул принесло мокрым ветром, вскочил и побежал кобылу седлать.
Ворота скрипучими были, и на скрип тот Харитина выглянула, в одной
рубашке, грудь прикрывая.
— Ты что это удумал, Егор! Жар ведь у тебя.
— На озеро съезжу, Тинушка,-- сказал Егор, выводя со двора сонную
кобылу. Неспокойно мне что-то. Да и Колька давеча про туриста говорил.
А Колька вчера дяденьку сивого у магазина встретил. Того, что
муравейник поджигал.
— А, малец!
— Здравствуйте,-- сказал Колька и убежал.
Водку сивый тот нес. Целую авоську: в дырки горлышки торчали. Колька об
этом отцу и рассказал.
Не удержала его тогда Харитина, и гнал Егор казенную кобылку сквозь
осеннюю темь. Знала бы, поперек дороги бы легла, а не зная, ругнула только:
— Да куда же понесло-то тебя, бедоносец божий?
Такими были ее последние слова. Неласковыми. Как жизнь.
Второй раз ударило, когда Егор полпути миновал. Гулко и далеко разнесло
взрыв по сырому воздуху, и Егор понял, что рвут на Черном озере. И подумал о
лебедях, что подплывали на людские голоса, доверчиво подставляя крутые шеи.
Гнал Егор старую кобылу, бил каблуками по ребрам, но бежала она плохо,
и он в нетерпении соскочил с нее и побежал вперед. А кобыла бежала следом и
жарко дышала в спину. Потом отстала: сил у нее Егоровых не было, даром что
лошадь.
Издалека он костер углядел: сквозь мокрые еловые лапы. У костра фигуры
виднелись, а с берега и голос донесся:
— Под кустами смотри: вроде щука.
— Темно-о!..
Егор бежал напрямик, ломая валежник. Ветки хлестали по лицу, сердце в
горле билось, и трясло его.
— Стой! --закричал он еще в кустах, в темноте еще.
Вроде замерли у костра. Егор хотел снова крикнуть, да дыхания не
хватило, и выбежал он к костру молча. Стал, хватая ртом воздух, в миг
какой-то успел увидеть, что над огнем вода в кастрюльке кипит, а из воды две
лебединые лапы выглядывают. И еще троих лебедей увидел — подле. Белых, еще
не ощипанных, но уже без голов. А в пламени пятый его лебедь сгорал:
деревянный. Черный теперь, как озеро.
— Стой...-- шепотом сказал он.--Документ давайте. Двое у костра стояли,
но лиц он не видел. Один сразу шагнул в темноту, сказав:
— Лесник.
Шумел ветер, булькала вода в кастрюле да трещал, догорая, деревянный
лебедь. И все покуда молчали.
— Документы,--пересохшим горлом повторил Егор.-- Задерживаю всех. Со мной
пойдете.
— Вали отсюда,-- негромко и лениво сказал тот, что остался у костра.--
Вали, пока добрые. Ты нас не видел, мы тебя не знаем.
— Я в доме своем,--задыхаясь, сказал Егор,--А вы кто есть, мне
неизвестно.
— Вали, говорю.
С озера опять донесся веселый плеск и голос:
— Хорош навар! Пуда полтора...
— Рыбу глушите,-- вздохнул Егор.-- Лебедей поубивали. Эх, люди!..
В темноте возник силуэт.
— Продрог, растудыт твою. Сейчас водочки бы хватануть, хозяин...
Замолчал, увидев Егора, и в тень отступил. И еще кто-то у берега стучал
веслами. И четвертый где-то прятался, не появляясь больше в освещенном
круге.
— Чего ему тут надо?--спросил тот, что в тень отступил.
— По шее.
— Это мы можем.
— Документы,-- упрямо повторил Егор.-- Все равно не уйду. До самой
станции идти за вами буду, пока милиции не сдам.
— Не стращай,-- сказали в темноте.-- Не ясный
день.
— Он не стращает,--сказал первый.--Он цену набивает. Точно, мужик? Ну
как, сойдемся? Пол-литра у костра да четвертной в зубы — и гуляй Вася.
— Документы,-- устало вздохнул Егор.-- Задерживаю всех.
Он весь горел сейчас, в голове шумело, и противно слабели колени. Очень
хотелось сесть погреться у огня, нпо он знал, что не сядет и не уйдет
отсюда, пока не получит документов.
Еще один, насвистывая, шел от берега. Двое о чем-то
шептались, а четвертого не было: прятался.
— Полсотни,--сказал первый.-- И заворачивай гужи.
— Документы. Задерживаю всех. За нарушения. — Ну, гляди, — угрожающе
сказал первый.--Не хочешь миром — ходи в соплях.
Он наклонился к кастрюле, потыкал ножом в лебедя. Второй пошел к озеру,
навстречу тому, что насвистывал.
— Зачем же лебедей-то? — вздохнул Егор.-- Зачем? Они ведь украшение
жизни.
— Да ты поэт, мужик.
— Собирайтесь. Время позднее, идти не близко. — Дурак! Дай ему по
мозгам.
Хакнули за спиной, и тяжелая жердь, скользнув по уху, с хрустом
обрушилась на плечо. Егор качнулся, упал на колени.
— Не сметь! Нельзя меня бить: я законом поставлен! Документы требую!
Документы...
— Ах, документы тебе?..
— Еще и еще раз обрушилась жердь, а потом Егор перестал уж и
считать-то удары, а только ползал на дрожащих, подламывающихся руках.
Ползал, после каждого удара утыкаясь лицом в мокрый, холодный мох, и кричал:
— Не сметь! Не сметь! Документы давай!
— Документы ему!..
И уже не одна, а две жердины гуляли по Егоровой спине, и чей-то тяжелый
сапог упорно бил в лицо. И кто-то кричал:
— Собаку на него! Собаку!
— Куси его! Куси! Цапай!
Но собака не брала Егора, а только выла, страшась крови и людской
злобы. И Егор уже не кричал, а хрипел, выплевывая кровь, а его все били и
били, озлобляясь от ударов. Егор уже ничего не видел, не слышал и не
чувствовал.
— Брось, Леня, убьем еще.
— У, гад...
— Оставь, говорю! Сматываться пора. Забирай рыбу, хозяин, да деньгу
гони, как сговорено.
Кто-то с оттяжкой, изо всей силы ударил сапогом в висок, голова Егора
дернулась, закачалась на мокром от дождя в крови мху — и бросили. Пошли к
костру, возбужденно переговариваясь. А Егор поднялся, страшный,
окровавленный, и, шлепая разбитыми губами, прохрипел:
— Я законом... Документы...
— Ну, получи документы!
Кинулись и снова били. Били, пока хрипеть не перестал. Тогда оставили,
а он только вздрагивал щуплым, раздавленным телом. Редко вздрагивал.
Нашли его на другой день уже к вечеру на полпути к дому. Полдороги он
все же прополз, и широкий кровавый след тянулся за ним от самого Черного
озера. От кострища, разоренного шалаша, птичьих перьев и обугленного
деревянного лебедя. Черным стал лебедь, нерусским.
На второй день Егор пришел в себя. Лежал в отдельной палате, еле слышно
отвечал на вопросы. А следователь все время переспрашивал, потому что не
разбирал слов: и зубов у Егора не было, и сил, и разбитые губы шевелиться не
желали.
— Неужели ничего не можете припомнить, товарищ Полушкин? Может быть,
мелочь какую, деталь? Мы найдем, мы общественность поднимем, мы...
Егор молчал, серьезно и строго глядя в молодое, пышущее здоровьем и
старательностью лицо следователя.
— Может быть, встречались с ними до этого? Припомните, пожалуйста.
Может быть, знали даже?
— Не знал бы — казнил,-- вдруг тихо и внятно сказал Егор.-- А знаю — и
милую.
— Что? — Следователь весь вперед подался, напрягся весь.-- Товарищ
Полушкин, вы узнали их? Узнали? Кто они? Кто?
Егору хотелось, чтобы следователь поскорее ушел. После уколов боль
отпустила и ласковые, неторопливые думы уже проплывали в голове, и Егору
было приятно встречать их, разглядывать и вновь провожать куда-то. Он
вспомнил себя молодым, еще в колхозе, и увидел себя молодым: председатель за
что-то хвалил его и улыбался, и молодой Егор улыбался а ответ. Вспомнил
переезд свой сюда, и петуха вспомнил и тотчас же увидел его. Вспомнил
веселых гусенков-поросенков, гнев Якова Прокопыча, туристов, утопленный
мотор, а зла в душе ни к кому не было, и он улыбался всем, кого видел
сейчас, даже двум пройдохам у рынка. И, улыбаясь так, он как-то очень
просто, тихо подумал, что прожил свою жизнь в добре, что никого не обидел и
что помирать ему будет легко. Совсем легко — как уснуть.
Но додумать этого ему не дали, потому что нянечка голову из коридора в
комнату сунула и сказала, что очень уж к нему просятся, что, может, позволит
он: уж больно человек убивается. Егор моргнул в ответ: она из щели исчезла,
а дверь отворилась, и вошел Федор Ипатович.
Он вошел неуклюже, бочком, будто нес что-то и боялся расплескать.
Потоптался у порога, то поднимая, то вновь пряча глаза, позвал:
— Егор, Егорушка.
— Садись.-- Егор с трудом разлепил губы.
Федор Ипатовнч присел на краешек, покачал головой горестно. Будто и
донес ношу, а сбросить ее не мог и страдал от этого. И Егор знал, что он
страдает, и знал, почему.
— Живой ты, Егор?
— Живой.
Федор Ипатович вновь завздыхал, заскрипел табуреткой, а потом вытащил
из-под полы халата пузатую бутылку.
Долго откручивал пробку корявыми, непослушными пальцами, и пальцы эти
дрожали.
— Ты не страшись, Федор Ипатыч.
— Что? — вздрогнул Бурьянов, глаза расширя.
— Не страшись, говорю. Жить не страшись.
Гулко сглотнул Федор Ипатович. На всю палату. Взял с тумбочки стакан,
налил из бутылки что-то желтое, пахучее.
— Выпей, Егорушка, а? Сглотни.
— Не надо.
— Хоть глоточек, Егор Савельич. Двадцать пять рубликов бутылочка, не
для нас сварено.
— Не для нас, Федор.
— Ну выпей, Савельич, выпей. Облегчи ты мне душу-то, облегчи!
— Нету во мне зла, Федор. Покой есть. Ступай домой.
— Да как же, Савельич...
— Да уж, стало быть, так, раз оно не этак. Федор Ипатыч всхлипнул,
тихо поставил стакан и встал.
— Только прости ты меня, Егор.
— Простил. Ступай.
Федор Ипатыч покачал большой головой, постоял еще маленько, шагнул к
дверям.
— Пальму не стрели,-- вдруг сказал Егор.-- Что не взяла она меня, в том
вины ее нет. Меня собаки не берут, слово я собачье знал.
Федор Ипатыч тяжело и медленно шел коридором больницы. В правой руке он
нес початую бутылку, и дорогой французский коньяк выплескивался на пол при
каждом его шаге. По небритому, черному лицу его текли слезы. Одна за другой,
одна за другой.
А Егор опять закрыл глаза, и опять мир широко раздвинулся перед ним, и
Егор перешагнул боль, печаль и тоску. И увидел мокрый от росы луг и красного
коня на этом лугу. И конь узнал его и заржал призывно, приглашая сесть и
скакать туда, где идет нескончаемый бой и где черная тварь, извиваясь, все
еще изрыгивает зло.
Вот. А Колька Полушкин все-таки отдал спиннинг за шелудивого щенка с
надорванным ухом. Видно, ему тоже снился красный отцовский конь.
От автора
Когда я вхожу в лес, я слышу Егорову жизнь. Она зовет меня негромко и
застенчиво, и я сажусь в поезд и через три пересадки еду в далекий поселок.
Мы гуляем с Колькой и Цуциком по улицам, заходим на лодочную станцию, и
Яков Прокопыч дает нам самую лучшую лодку. А вечером пьем с Харитиной чай,
глядим на Почетную грамоту и вспоминаем Егора.
Яков Прокопыч стал говорить еще ученее, чем прежде. Черепок попал под
Указ, а Филя по-прежнему немного шабашит и много пьет. Каждую весну на
второй день пасхи он идет на кладбище и заново красит жестяной Егоров
обелиск.
— Погоди, Егор, Черепок вернется, мы тебе памятник отгрохаем. Полмесяца
шабашить будем, глотки собственные перевяжем, а отгрохаем.
Федор Ипатович Бурьянов уехал со всем семейством. И не пишут. Дом у них
отобрали; там теперь общежитие. Петуха уже нет, а Пальму Федор Ипатович
все-таки пристрелил.
К Черному озеру Колька ходить не любит. Там другой лесник, а Егоровы
зайцы да белки постепенно заменяются обыкновенными осиновыми столбами.
Так-то проще. И понятнее.
На обратном пути я непременно задерживаюсь у Чуваловых. Юрий Петрович
получил квартиру, но места все равно мало, потому что в большой комнате
расчесывает волосы белая дева, вытесанная когда-то Егором одним топором из
старой липы. И Нонна Юрьевна осторожно обносит вокруг нее свой большой
живот.
А Черное озеро так и осталось Черным. Должно быть, теперь уж до
Кольки...
Закладка в соц.сетях