Жанр: Драма
Студенты
...авнодушен к советской литературе. Даже просто
не знает ее, не читает.
- Во-первых, по советской литературе у нас есть специальный консультант
- доцент Горлинков. А во-вторых, это неверно, ложь! Он выписывает на дом
все толстые журналы! Я знаю, видел! Да как может профессор русской
литературы...
- Выписывать-то он выписывает, - перебил его Лагоденко. - Ясно, он
должен быть в курсе событий. Но главным образом он читает рецензии на
книги, это не так утомительно.
- Да откуда ты знаешь?!
- Так. Чую. - Лагоденко с серьезным видом потянул носом. Он притушил
папиросу в чернильной лужице на столе, спрыгнул на пол и с хрустом
выпрямил свое плотное, широкое в груди тело. - Вы вот щебечете: ах! ах!
Сборник!.. Ах, Борис Матвеевич!.. А Борис Матвеевич только лишний раз
доказал свое равнодушие к нашим делам - чуть не забыл о самом главном
сказать. Хорош руководитель!
Аспирантка Камкова, величественная, полная блондинка в очках, похожая
лицом и бюстом на мраморную кариатиду, внушительно отчеканила:
- Я вам все-таки советую, Лагоденко, уважительнее говорить о своих
профессорах. На третьем курсе излишний гонор вредит.
- Когда вы были на третьем курсе, девочка, я был уже на последнем курсе
войны, - сказал Лагоденко, смерив Камкову небрежным взглядом. - Но дело не
в том. Я что толкую - у меня не лежит душа писать тысяча первую работу об
Иване Сергеевиче Тургеневе, тем более что ничего оригинального об Иване
Сергеевиче я сказать пока не могу. А я хочу подумать над новыми советскими
книгами, постараться понять, что в них хорошо, что плохо, и пусть моя
работа будет еще не глубокой, не всегда убедительной, но она будет
искренней, верно направленной и нужной. И главное, интересной для меня! В
тысячу раз более интересной, чем тысяча первое разглагольствование о
Базарове или Данииле Заточнике!
- Петя, это уже крайность, - сказала Нина.
- Лучше эта крайность, чем обратная!
- Нет, не лучше! Это опасная, это вредная крайность! - взволнованно и
сердито заговорил Федя Каплин, подступая к Лагоденко. - Что значит "мне
интересней"? Что за вкусовщина? У нас здесь научное общество, а не
"Гастроном"! Мы учиться должны, работать!.. А то, подумаешь, выискался
защитник советской литературы! Это демагогия!.. Да и в конце концов... в
обществе ты не состоишь, а только всех баламутишь! Довольно! Мы не
позволим тебе наскакивать на Бориса Матвеича и вообще... всех тут
разлагать!
- Ну, Федя, ты уж слишком! - сказал Сергей примирительно. - Петр никого
не разлагает...
- А надо бы, - усмехнулся Лагоденко. - Пора кой-кого разложить.
- Так вот, изволь вступить в члены общества, тогда и будешь говорить.
Все ему нипочем, никаких авторитетов - подумаешь, сверхличность! Учиться
надо, вот что!
Сергей вздохнул и закивал озабоченно:
- Это главное, конечно. А тебе, Петр, особенно важно учиться, не
забывай...
Вадим заметил, что Лагоденко помрачнел вдруг, хотел что-то ответить, но
сжал губы, только желваки напряглись на скулах. И Вадиму стало неприятно,
точно эти обидно-снисходительные слова относились к нему самому.
- Да что вы напали на него? Учителя! - сказал Вадим, решительно шагнув
к Лагоденко. - Напали и грызут, грызут... Ведь он же прав в основном?
Прав! Козельский действительно равнодушный к нам человек. И вообще
равнодушный. И относится он к нашему обществу так же, как к новой
литературе, - иронизирует в душе. Я в этом на сто процентов убежден.
Формалист он, кладовщик от науки - вот он кто!
- Да с чего ты взял? - возмущался Федя. - Где доказательства?
Вадим не любил затевать споры на людях, но если уж затевал - не умел
сохранять при этом хладнокровие, быстро раздражался, повышал голос. Он и
теперь сразу же нахмурился, заговорил резко:
- Да, он не считает советское литературоведение наукой! Он сам говорил:
"Я, говорит, не газетный борзописец-рецензент, которому копейка цена, я
ученый и занимаюсь классикой". Ну конечно! Там-то спокойней: есть
установочки, формулировочки, все много раз обговорено, гремели споры -
слава богу, давно отгремели. Там безопасно! А здесь самому надо думать,
спорить - того гляди ошибешься. И главное, неинтересно ему это. Ведь
воспитан он на старой русской литературе...
- А мы на чем воспитаны? - спросил Сергей. - Мы-то с тобой...
- Всякое бывает воспитание, - жестко перебил Вадим. - Советская
литература не на пустом месте выросла, тоже на русской классической
воспитывалась. А как же?.. Но еще больше - на новых идеях, на
коммунистических идеях...
Разговор перекинулся к последним советским романам. Тут уж началась в
полном смысле словесная драка. Каждая книга вызывала самые яростные и
противоречивые суждения: "Ерунда!", "Фальшивка!", "Лучшая вещь о войне!",
"Дамское рукоделье!", "Это все для детей!", "Это настоящая правда!" Сергей
и Каплин наседали на Лагоденко, пытаясь вернуть его в область
теоретического спора:
- Ну хорошо, а основное отличие соцреализма от критического?
- Да возьмите Горького...
- Только без цитат - своими словами!..
- Ну, я вижу, вы тут до ночи засели, - сказала вдруг Лена, которая
долгое время молчала и задумчиво сидела среди споривших. - Мне домой пора.
Она поднялась, перекинула через плечо свою кожаную сумку на ремне, с
монограммой "Е.М." и попрощалась. Вадиму хотелось сейчас же пойти за ней,
но почему-то он не мог встать с места. Он уже не слушал спора. Несколько
минут просидел он в аудитории и вдруг встал с такой поспешностью, словно
куда-то опаздывал.
- Я, пожалуй, пойду. Время позднее, - пробормотал он, глядя на часы.
- Ты уже наполовину ушел, - сказала Нина, усмехнувшись.
Никто, кроме Вадима, который так потерялся, что не сумел ответить, не
услышал этого замечания. Сергей и Лагоденко рассеянно пожали ему руку.
Он вышел в коридор. Из аудитории несся ему вдогонку раскатистый голос
Лагоденко:
- ...не доказательство? Ну хорошо. Ли Бон! Кого из русских писателей
тебе было интересней всего читать?.. Да, на родине!
Ли Бон заговорил что-то невнятно и взволнованно, тонким голосом.
Торжествующий бас Лагоденко прервал его:
- Ты понял? Советская литература стала мировой, потому что всему миру
интересно узнать нашу жизнь... - Вадим шел по коридору, и голос Лагоденко
быстро затихал: - И это простые люди, не формалисты...
Вадим выбежал из дверей института во двор. Лены нигде не было. Она ушла
и была уже далеко, наверно, ехала в троллейбусе.
Голые деревья тихо шумели на ветру в пустом сквере. Вадим остановился
возле ограды. Ему захотелось теперь вернуться обратно, в аудиторию, где
шел интересный и увлекший его спор, но нелепое, ложное чувство неловкости
удерживало его, и он знал, что не вернется.
"Я веду себя глупо, - подумал он с раздражением. - Нет, надо быть
проще. Ведь так или иначе, все уже видят..."
Известие о подготовке сборника сразу оживило деятельность НСО. Заметно
оживился и Сергей Палавин - Он уже не заговаривал о своем выходе из
общества, активно выступал на заседаниях и, по собственным его словам,
"как проклятый" сидел над рефератом. Всем хотелось попасть в сборник, а
Сергею особенно. Неудача с первым рефератом, о котором многие, вероятно,
давно уже забыли, мучила Сергея до сих пор, сидела в его честолюбивой
памяти как заноза.
Реферат Нины Фокиной прошел успешно, и этот успех еще более подстегнул
Сергея. На следующее заседание он не пришел и сказал Вадиму, что явится в
НСО, как только закончит реферат.
Но в конце ноября он неожиданно заболел, простудившись на катке.
¶6§
Вадим работал над рефератом о прозе Пушкина и Лермонтова в оценке
Белинского. Он не написал еще ни одной строчки самого реферата - до сих
пор перечитывал Пушкина и Лермонтова, читал других русских писателей того
времени: Карамзина, Марлинского, Одоевского. Работа, намеченная им, была
так обширна, что, казалось, он не закончит ее не только к Новому году, но
и к весне. Вадим не спешил. Он не стремился попасть в первый сборник, да и
вообще мало думал о том, чтобы куда-либо попасть, - работал планомерно,
упрямо, никуда не торопясь, и получал от этой работы полное удовольствие.
Между тем уже близилась зимняя сессия и предшествующие ей различные
"малые" испытания: коллоквиумы, семинары, контрольные работы. Все меньше
времени оставалось для реферата.
В середине декабря должна была состояться контрольная работа по
английскому языку. Для Вадима это было большим и грозным испытанием. У
него не было счастливого дара к языкам, каким обладал Сергей. То, что
Сергей схватывал на лету, давалось Вадиму ценой многочасовых упражнений
памяти, упорным трудом. Сергей носил с собой и читал в троллейбусе
английский detective story [детективный роман (англ.)] в триста страниц, в
то время как Вадим мучился со словарем над брошюркой адаптированного, то
есть изувеченного до неузнаваемости, "Тома Сойера". Для того чтобы лучше
запоминать слова, Вадим придумывал всяческие ухищрения: завел себе
словарь-блокнотик и всегда носил его в кармане, читая где попало,
выписывал слова на отдельные листочки - на одной стороне английское, на
другой русское и играл сам с собой в детское лото.
Преподавательница английского языка Ольга Марковна уважала Вадима за то
единственное, за что преподаватели языков уважают студентов, - за
трудолюбие. К Сергею она относилась придирчиво. Стоило ему согрешить в
контрольной или случайно не выучить какое-нибудь grammatical rule
[грамматическое правило (англ.)], заданное на дом, Ольга Марковна
обрушивалась на него безжалостно. Она распекала его по-английски, и очень
сердито, а Сергей оправдывался тоже по-английски, улыбаясь и щеголяя своим
произношением. Часто такой разговор был понятен только им двоим, и это
было для Сергея, очевидно, самым приятным.
Вообще Ольга Марковна была женщина справедливая, энергичная и с
выдумкой. Со студентами она говорила исключительно "на языке" и умела
каждую лекцию построить по-новому, интересно, избегая шаблонов. Она
устраивала на лекциях игры в шарады, литературные викторины, обсуждения
институтских событий, последних советских книг и кинокартин. И в эти часы
Ольга Марковна была весела, насмешлива, любознательна, с молодым
увлечением принимала участие в играх и спорах.
Но как изменялась она в дни экзаменов или контрольных! В ее остроносом,
напудренном добром лице сорокалетней женщины появлялось неизвестно откуда
выражение непреклонной, почти надменной суровости и что-то, как говорил
Сергей, "робеспьеровское". Она теряла чувство юмора, переставала понимать
шутки и всем своим видом олицетворяла латинскую поговорку: "Да свершится
правосудие, пусть хоть погибнет мир".
Весь курс, кроме Палавина, Андрея Сырых, Фокиной и еще нескольких
завзятых отличников, ожидал декабрьской контрольной с привычным трепетом.
В первое декабрьское воскресенье группа Вадима решила совершить
экскурсию в Третьяковскую галерею. Собралось человек пятнадцать, и к ним
присоединилось еще несколько студентов других курсов, соседей по
общежитию. Единственный человек, кто шел в Третьяковскую галерею первый
раз, был Рашид Нуралиев, молодой узбек, в этом году только поступивший в
институт.
Вадим успел уже подружиться с этим черноволосым юношей, широколицым,
плечистым, с могучими ладонями потомственного кетменщика. Вадиму нравилось
его скуластое, веселое лицо, его неизменная жизнерадостность, его улыбка,
сверкающая всеми зубами - белыми и плотными, как зерна в кукурузном
початке. Рашид все хотел знать сейчас же, подробно, не стеснялся казаться
невежественным или смешным, всем надоедал вопросами - и никому не
надоедал. Он ведь приехал в Москву учиться и занимался этим делом
добросовестно, не теряя ни минуты.
Жил Рашид Нуралиев в общежитии, в комнате, где жили Лагоденко, Лесик и
Мак Вилькин, и потому Вадим так скоро с ним познакомился. Он знал уже всю
двадцатилетнюю жизнь Рашида - отец его был колхозником, Рашид закончил
среднюю школу в Янги-Юльском районе, мальчишкой работал водоносом на
Ферганском канале, а во время войны участвовал в стройке Северного
Ташкентского канала, уже бригадиром кетменщиков. Тогда же он вступил в
комсомол. В кишлаке у него осталась невеста - Рапихэ, дочь кузнеца.
- Совсем молоденькая, а уже десятый класс кончает! - с гордостью
говорил Рашид. - А красивая, знаешь! Брови такие - у нас говорят, как
арабская буква лим. Большая красавица! А умная - вай, вай! Умнее меня на
три головы...
Вместе со студентами пошел в Третьяковку и Иван Антонович Кречетов. Всю
дорогу он шел с Андреем, держа его под руку, - Андрей был любимцем
профессора. "Надежда кафедры!" - шутливо называл его Иван Антонович.
Идя по широкому тротуару Каменного моста, Кречетов рассказывал о
художнике Поленове, которого знал лично. От Ивана Антоновича ни на шаг не
отставала Лена. Вадим шел сзади и то и дело слышал ее смех и оживленный
голос, перебивающий профессора, очень звонкий на свежем воздухе.
День был безветренный, не по-зимнему теплый. Белое небо - одно
бескрайное облако - склонилось над городом, и, казалось, не солнце,
спрятанное где-то в вышине, освещает землю, а это прозрачное белое небо,
похожее на огромную лампу дневного света под матовым абажуром. В этом
ровном небесном свете терялись краски, оставались одни полутона и общий на
всем налет дымчатой голубизны - одни дома чуть желтее, другие чуть
сероватей.
Возле кино "Ударник" река не замерзла. Вода была черной, тяжелой и в
стелющихся клубах пара казалась кипящей. Над куполом "Ударника" с криком
носились галки, и лишь эта птичья суетня в небе нарушала ощущение покоя и
безмятежности. В Москве это ощущение очень редко - оно бывает только зимой
и только в такие тихие, слабо морозные воскресенья, в какие-то неуловимые
промежутки дня, между двумя и четырьмя часами...
По пути в Третьяковку Вадим рассказывал Рашиду о Москве - они шли мимо
Кремля, Дома правительства к Кадашевской набережной. Вадим заранее
радостно предвкушал, как он будет водить Рашида по лабиринту залов,
знакомых ему, как его собственный дом, рассказывать о художниках,
наблюдать за восхищением Рашида. Как в детстве он любил показывать
товарищам свой альбом марок, интересные книги из отцовской библиотеки, так
теперь он нетерпеливо ждал минуты, когда он покажет Рашиду свою галерею, с
любимыми своими картинами - точно готовился сделать ему драгоценный
подарок...
И вот он - узенький, скромный, выбегающий к гранитному борту Канавы,
знаменитый Лаврушинский переулок.
Как всегда по воскресеньям, в переулке было людно - одни торопились в
галерею, другие медленно шли навстречу. Пробежала стайка
ребятишек-ремесленников в черных форменных шинелях; громко стуча
ботинками, посередине переулка прошагала, обгоняя студентов, группа
матросов, за нею медленно ехала какая-то посольская машина с иностранным
флажком.
До Вадима доносился голос Кречетова:
- ...в девяносто втором году они передали галерею в дар Москве. Было
уже больше тысячи картин, сотни рисунков, скульптура, гобелены - неплохой
дар, а? В миллион триста тысяч рублей оценили все собрание. Павел
Михайлович был замечательный человек...
За оградой появилось невысокое красно-белое здание, похожее на
старинный княжий терем, со славянской вязью на фасаде.
Каждый раз, входя в этот чистый асфальтированный двор, Вадим вспоминал
свое первое детское посещение Третьяковки, лет пятнадцать назад.
Необъятность жизни, которую он, мальчишка, вдруг открыл для себя в один
день, потрясла его тогда почти до головокружения.
Потом он часто бывал здесь с Сергеем. Состязались: кто лучше знает
художников. Сергей всегда знал лучше, - он был находчивей и легче
запоминал фамилии. Вспомнился школьный учитель рисования Марк Аронович -
"Макароныч". Смешной был старик, слезливый и сентиментальный. А бас у него
был оглушающий, и он любил театрально восклицать. В Третьяковке Макароныч
поучал: "Искусство надо чувствовать спиной. Если, глядя на Сурикова, вы не
чувствуете божественного холода в спине, значит, вы не дети, а куча дров".
В сорок первом году Макароныч ушел в московское ополчение и погиб под
Ельней.
- Приготовьте студенческие! - крикнула Лена, обернувшись.
- Билеты, да? Зачем? - спросил Рашид.
Вадим объяснил ему, что входная плата для студентов втрое ниже. В
гардеробе густо толпились посетители - много молодежи, военных, пионеров.
Бородатые старички с кроткими нестеровскими ликами не успевали подавать и
принимать пальто.
В первый зал, поблескивающий многовековым золотом икон, студенты вошли
все вместе и сразу - словно очутились в другом воздухе - начали двигаться
осторожно, бесшумно, заговорили шепотом. Потом компания постепенно
разбрелась. Иван Антонович с Леной и Андреем остались позади, в залах
древнерусского искусства. Лесик, Нина и Мак Вилькин пошли вперед.
Вадим остановился вместе с Рашидом у картины Верещагина "Перед атакой
под Плевной".
- Плевна, Болгария... - сказал Рашид тихо. - У меня брат в Болгарии
воевал, Джалэль-ака. Ранен был, без ноги пришел.
Он пристально вглядывался в лица русских солдат, лежащих густыми рядами
в своих темно-синих мундирах, со скатками шинелей через плечо и
винтовками, изготовленными для штыкового боя. До свистка атаки остались
короткие часы, может быть минуты. Темное предрассветное небо тревожно, и
тревожная суровость во всем - в насупленных лицах солдат, их сутулых
спинах, надвинутых на глаза фуражках... Готовится, очевидно, одна из
последних атак на редуты Осман-паши, глубокой осенью.
- Верещагин тоже был ранен в Болгарии, - сказал Вадим. - А мы прошли
северней, через Румынию. Я только на болгарской границе был, на Дунае у
Калафата.
Рядом висела другая картина Верещагина: "Нападают врасплох", из эпохи
завоевания царизмом Средней Азии. Те же усатые русские солдаты, только в
белых рубашках и шароварах, похудевшие, с коричневыми от загара лицами,
отражают внезапное нападение бухарцев. Они сейчас только выбежали из
палаток, сбились маленькой группой, ощетинились штыками, а бухарцы летят
на них конной лавой. В лицах русских - отчаянная решимость биться до
конца, и они не дрогнут, будут биться прикладами и штыками, пока не
изойдут кровью, падут все до единого на жаркий песок, затоптанные конями,
порубанные кривыми азиатскими саблями.
Долго стояли Вадим и Рашид перед этой страшной картиной. И думалось
каждому: может быть, тот высокий, с русыми кудрями солдат без фуражки,
застывший впереди своих с обнаженным клинком в руках, - дед Вадима, а дед
Рашида, чернобородый, в зеленой чалме, мчится ему навстречу со злобно
перекошенным лицом и взнесенной для смертельного удара саблей. Через
секунду сойдутся они - и оборвется хриплая русская брань или пронзительный
крик мусульманина.
Это было семьдесят лет - один только человеческий век назад.
- Да-а, старинная картина! - с уважением сказал Рашид, прицокнув
языком. - Очень историческая.
Они постояли некоторое время молча, потом Рашид взял Вадима за руку и
они перешли в соседний зал. И сразу пахучим и васильковым обняло их
очарование русской природы - перелески во влажной дымке, светлая
шишкинская даль...
Вадим подумал о том, что в Третьяковку надо ходить не часто. Тогда
испытываешь то удивительное чувство обновления, какое бывает весной, когда
впервые после долгой зимы выедешь за город, в зелень. Много раз в жизни ты
видел прозрачное небо весны и вдыхал запах земли, молодых трав и речной
свежести, но каждый раз это волнует по-новому. И эти тихие светлые залы
каждый раз волнуют по-новому.
Здесь словно вся Россия, великая история родины: вот васнецовские
богатыри, дымное утро стрелецкой казни, вот снежная Шипка, и немая тоска
Владимирки, и понурые клячи у последнего кабака, и гордое, белое во мраке
каземата лицо умирающего. И вот - октябрьское кумачовое небо, матрос с
железными скулами, победные клинки Первой Конной и Владимир Ильич в
скромном своем кабинете, созидающий великое государство...
Сквозь стеклянный потолок уже густо синело вечернее небо. В залах
зажглись лампы. Посетителей к вечеру стало еще больше - то в одном, то в
другом зале встречались экскурсии, много людей ходили с блокнотами в
руках, что-то озабоченно записывали. В нижнем зале, на выставке советской
графики, Вадим и Рашид, встретили свою компанию.
Когда все вышли на улицу, Лена сказала:
- Вадим, у нас тут спор возник. Андрей говорит...
- Нет, постой! - перебил ее Андрей. - Пусть сначала он сам выскажется.
Вот слушай: Репин написал "Бурлаков". Был он счастлив, закончив эту
картину?
- Ну разумеется!
- Так. А вот, например, Семирадский написал картину "Танец между
мечами". Она очень красиво написана и такая яркая, захватывающая.
- Я знаю картину. И что?
- Так вот, был ли и Семирадский счастлив, закончив свою картину?
- Вероятно, да.
- И последнее, - с азартом закончила Лена. - Что такое счастье
художника? И вообще счастье?
Нина и Лесик засмеялись.
- Н-да, спор солидный... - сказал Вадим, озадаченно улыбаясь.
Лена взяла Вадима под руку и заговорила громким, энергичным голосом,
так что слышно было всему переулку:
- Я утверждаю, - вот слушай, Вадим! - что и Репин и Семирадский были
одинаково счастливы, потому что оба они испытали счастье художника,
закончившего творение. Ведь верно? А Андрюшка говорит, что Репин был
счастлив более полно, глубоко, что он испытал счастье не только художника,
но и гражданина, общественного деятеля. А я считаю, что счастье нельзя
делить и измерять, как варенье. Это горе может быть большим или меньшим, а
счастье - что-то абсолютное...
- Еще Толстой отметил, - поспешно вставил знаток первоисточников Мак
Вилькин. - Все счастливые семьи счастливы одинаково, все несчастные...
- Ну как, Вадим? Я права? - спросила Лена, настойчиво дергая Вадима за
рукав пальто.
- Ты?.. По-моему, нет, - сказал Вадим, стараясь собраться с мыслями и
ответить как можно обстоятельней, серьезней. - Видишь ли, Семирадский не
был в искусстве ни гражданином, ни общественным деятелем. Он возрождал
академизм в живописи, борясь по существу с реалистическим искусством
передвижников...
- Дима, зачем ты читаешь мне лекцию?
- Нет, я просто рассказываю тебе о Семирадском. Я его не люблю. Это
художник фальшивый, подражательный, и картины его напоминают не жизнь, а
театр.
- Боже мой, да кто с этим спорит! Ты ответь мне: был он счастлив,
закончив картину "Танец между мечами"? Как художник - ну?
- Да что значит счастлив? - сказал Вадим с досадой. - Заладила тоже:
"счастлив, счастлив"! Надо выяснить сперва, что такое вообще счастье.
- Вот я, Димочка, и собираюсь выяснить!
- И напрасно. По-моему, это то, что выяснить путем дискуссий
невозможно. Об этом даже нельзя говорить вслух...
- Художник бывает счастлив тогда, - сказал Андрей со своей удивительной
способностью просто и убежденно, безо всякого стеснения высказывать всем
известные вещи, - когда он своим творчеством приближает к счастью народ,
пусть на шаг, на полшага.
- Да? А я думала, что народ ни при чем, - сказала Лена насмешливо. -
Такие истины, Андрюша, ты-можешь приберечь до экзаменов. Кстати, люди,
которые так прекрасно все понимают, никогда почему-то счастья не
достигают. Скажи, Андрюша, ты был хоть раз в жизни счастлив?
И сейчас же чему-то обрадовался Мак:
- Леночка, это у Гете есть! Еще Гете сказал: "Суха, мой друг, любая
теория, но вечно зелено дерево жизни!" Это гетевское...
- Так, Андрюша, ты был хоть раз счастлив? - спросила Лена, лукаво
прищурясь.
Андрей неожиданно смутился и, покраснев, пробормотал:
- То есть... в каком смысле...
- А, вот видишь? - торжествующе рассмеялась Лена. - Теперь ты
спрашиваешь, в каком смысле? В том-то и дело! Потому что я знаю одно, и вы
меня не переубедите: человек живет один раз, и личное счастье для человека
- очень много, почти все!
- Правильно, - согласился Вадим.
Нина Фокина и Мак, которые шли сзади, возмутились в один голос:
- Как же правильно, Вадим?
- Постойте, - сказал он. - Все дело в том, как понимать личное счастье.
- А как ты, например?
- Я после скажу. Давайте по порядку. Кто у нас... - Вадим обернулся и,
увидев Рашида, молчаливо шагавшего рядом с Иваном Антоновичем, хлопнул его
по плечу. - Вот самый молодой! Ну-ка, ваше мнение о счастье, дитя юга?
- Наше? - переспросил Рашид и, нахлобучив на лоб меховую шапку, начал
храбро: - Я скажу, хоп! Ну, когда была война, я думал, что счастье - это
конец войны, победа, мой отец и братья - все живые, и все приезжают домой.
Потом это счастье наступило. И я стал думать, что счастье - другое, это
когда я кончу десять классов, аттестат зрелости в руках, полный порядок.
Потом и это счастье наступило. И я решил, что настоящее счастье будет
тогда, когда я приеду в Москву и поступлю учиться в московский институт. И
вот... - И, блеснув в темноте зубами, он вдруг сорвал шапку с головы и
широко взметнул ее в сторону. - Видите? Счастье? Конечно, да! Таких
счастий, по-моему, у человека должно быть очень много, разных. Вся жизнь.
И чем больше, тем лучше, - вот как, по-моему.
- А Достоевский говорил, - за
...Закладка в соц.сетях