Жанр: Драма
Старик
...нают о той
ночи, когда я
побежал к Браславскому. К Шигонцеву бежать бесполезно. У того искусственные
мозги.
Побежал к Браславскому. Состояние было такое, когда я был способен на все -
застрелить его,
застрелить себя.
А самое главное, в ту мартовскую ночь директива была уже отменена центром,
но мы не
знали! Впрочем, Донревком знал, однако не торопился оповещать. Как я мог забыть
о той ночи?
Сырая, гнилая, в красных всполохах далекой грозы. Я был мальчишка, глуп, смел и
дрожал, как
в лихорадке. Я знал одно: этой ночью должно решиться . Он "пойдет Карфагеном"
дальше,
все дальше и дальше, цифры не имеют значения, это дорога без конца. У ворот на
корточках,
поставив винтовки между колен, сидели китайцы. На крыльце спал пулеметчик. В
крайнем окне
огонь. Значит, не спит! Мучается перед рассветом. Как же не мучиться? И
ворохнулась
надежда: а вдруг уговорю? Мордочка у него за последние дни сделалась густокрасная,
вишневая, щеки еще больше надулись, поглядишь и скажешь: то ли вина напился, то
ли
больной смертельно. Все должно было решиться до рассвета. Толкнул дверь. Сидит
один на
стуле, галифе подвернул, ноги в горячей воде мочит, в тазу. И кипяток из чайника
подливает.
Это меня поразило! "Матвей, ты что? Ты здоров?" Никогда не видел, чтобы люди
сами себя
кипятком пытали. Как убивают людей, как рубят, расстреливают - видел. А как ноги
парят -
нет.
"Видно, кровь меня распирает и в голову бьет, - сказал. - Пиявки достать
нужно, да где
их взять?" Аптекарь из Старосельской оказался врагом, нет его. В расходе.
Ординарец свежий
чайник подтаскивает. Я смотрю, ноги у него совсем розовые, вареные, а он еще
подливает.
Воля нечеловеческая. "И как ты терпишь?" - "Терплю обыкновенно. Еще хуже бывает
печет,
а терплю". Я ему тут же, не могу, не подписываю, отказываюсь. Делайте что
хотите. Пускай
меня под расстрел. "Мышление у тебя не пролетарское, - сказал он. - Дальше пупка
не
видишь. Садись рядом лучше, почитай мне газету". А у него к вечеру зрение
портилось. Иногда
заседание проводит, речь говорит, а веки сами собой затворяются. У меня буквы
прыгают, язык
не поворачивается читать, потому что в голове стук - конец пришел! Нету выхода.
Не могу я
этот кипяток выносить. Или его или себя кончать - до рассвета! Все равно конец.
Она сказала
мне: "Ты пропал". Но про ту ночь никто ничего не знал. Ни один человек. Даже
Гале никогда
не рассказывал. И даже сам, кажется, забыл, забыл полностью и наглухо. Не
померещилось ли?
Нет. Было. Вытягиваю из кармана револьвер, щелкаю предохранителем. И не знаю еще
в ту
секунду помрачительную: в кого? Вот именно так и было. Совершенно не знаю.
Только еще
буду решать в другую секунду... Он на меня взглянул, дернул щекой, ротик
маленький,
пунцовый, отвалил в изумлении, чайник в одну сторону, в другую, на пол, лежит,
не дышит...
Нет, не умер тогда... Через полтора месяца. Вместе с ним расстреляли еще
пятерых. Весь
Стальной отряд раскидали кого куда - кого в тюрьму, кого на фронты, на север,
под Царицын.
Судила их чрезвычайная комиссия от реввоенсовета фронта во главе с товарищем
Майзелем.
Который потом в Цветмете работал. А почему Шигонцева не тронули? Это
необъяснимо.
Позабылось. Кто-то выручил. Помню, как он скрипел легкими, тощий, исчерневший
лицом,
плевался кровью, а взгляд все такой же пылающий, сатанинский: "Почему погиб
Мотька
Браславский, золотой мужик? Потому что казаки взбунтовались. А почему
взбунтовались? Да
потому, что недожег, недовырубил... Сам виноват, слепой черт!" Но дело-то вот в
чем: когда
восстание началось, Мигулина внезапно отзывают с Южного фронта в Серпухов, в
полевой
штаб РККА. Оттуда бросают еще дальше на запад, в Белорусско-Литовскую армию. За
каким
лешим? Как раз в то время, когда Деникин наступает, когда Мигулин всего нужней
Дону...
Павел Евграфович измучился ходьбой и зноем, обедать не захотел, пришел в
свою
комнату, лег. Лежал долго. Никто не заходил к нему. Так прошло часа четыре.
Иногда дремал.
Очнувшись от дремоты, слышал голоса, доносившиеся с веранды, а однажды Гарик
бежал с
кем-то по скрипучей, усыпанной битым кирпичом дорожке под окном и прокричал на
бегу,
задыхаясь, странную фразу: "А ты ей отплатил сторицей?" Эта фраза почему-то
задела Павла
Евграфовича, он стал думать о ней с волнением, пытался вникнуть в ее смысл, в
эту малую
искру души внука, что пролетела случайно внизу под окном, трепыхаясь, как
бабочка, в
естественной наготе неся что-то важное, какую-то суть, сокровенность, и пропала
в тишине
жаркого дня: стал думать о том, как меняются поколения, о женщинах, о мести, о
благодарности, о том, что любовь никак не связана с пониманием. И даже с
пониманием того,
что все они свиньи. Галя десять раз зашла бы и спросила: "Ну как ты? Что ты?
Обедать не
хочешь? Лекарство не дать?" Внук говорил, вероятно, об Аленке, внучке Полины.
Там что-то
происходило. Какие-то страдания. Бог ты мой, что ж удивительного? Как раз тот
возраст, в
каком был Павел Евграфович в пору школьных мучений - шестьдесят лет назад в
Питере -
из-за Аси. Мучительнице следовало отплатить за что-то сторицей. Но вот загадка:
была отплата
местью? Или благодарностью? Оттого и волновался Павел Евграфович, что казалось
почему-то
необходимым разгадать тайну фразы, крикнутой впопыхах, ибо это имело отношение к
его
собственной жизни, подошедшей к концу. Если истинным смыслом была месть - одно,
если
же благодарность - совсем другое. С огорчением он все более склонялся к тому,
что, пожалуй,
месть, пускай детская, пустяковая, но все же месть, теперь это вроде модно: ты -
мне, я -
тебе, ты - меня, я - тебя. Во всех видах. Вдруг на лесоповале в Усть-Камне один
сивобородый, старенький спросил шепотом, так ли Павла Евграфовича фамилия.
Услышав
подтверждение, засиял беззубо, поклонился до земли и вытащил из кармана
завернутый в
тряпочку осколок пожелтевшего кускового сахара: "Примите благодарность через
двадцать
лет! От бывшего попа-расстриги, которого от казни спасли. Станицу Михайлинскую
помните?
Девятнадцатый год?" И рассказал занятное. Кто-то из отцов церкви писал, будто
чувство
благодарности есть проявление божества. Оттого оно редко. Неблагодарность куда
чаще
встречается. "Я не тому радуюсь, что вас могу отдарить благом, а тому, что сам
счастлив -
сию минуту с богом говорю".
Вот что вспомнилось от внуковой беготни, крика случайного, и тут стук в
дверь, вошла
Вера.
- Папа, ты не проголодался? К тебе тетя Полина...
С Полиною было так: первые года два после смерти Гали видеть ее не мог,
разговаривать
невыносимо, все напоминало, кровоточило. Все, все: долгоносое, сморщенное,
черноглазое
лицо Полинино, ее южный "хакающий" говорок, похожий на говор Гали - землячки,
елизаветградские, - ее картавость, манера шутить. Хотя, конечно, Галя шутила
тоньше,
остроумнее. Юмор был замечательный. Да и вообще какое сравнение? Галя умная,
глубокая
женщина, а Полина все-таки не очень умна. Потом-то он с нею примирился, с тем,
что она
продолжала существовать, когда Гали уже не было. А спустя некоторое время снова
полюбил
ее, поражался ее неутомимости, жалел ее и старался помочь, встречаясь с нею на
шоссе, когда
старушка плелась, нагруженная хозяйственным скарбом, волоча тележку на
колесиках, похожая
на дряхлого, медленного жука, и ненавидел ее дочь, ее зятя и внучку - страстно,
как можно
ненавидеть врагов - за то, что допускали подобное безобразие. С зятем были
резкие стычки.
Сделал раза два справедливые замечания - как же так, милые друзья, у вас
автомобиль, а бабка
все таскает на себе с круга? - на что последовала какая-то грубость. И он
зарекся пытаться
что-либо исправлять в этой семье, но, когда встречал Полину с поклажей, всегда
отнимал
тележку, брал сумку. Хотя врачи больше трех килограммов поднимать не велели. Да
он на
врачей рукой махнул.
Полина что-то объясняла вполголоса, таинственное, черные глаза круглились,
морщинистый рот кривился набок. Как же она постарела, бедная! Истинная старуха.
А вот Галя
старухой так и не стала.
- Чего ты шепчешь? - сказал он, раздражаясь. - Говори обыкновенно. Ты же
знаешь, я
не люблю секретов...
Раздражился не оттого, что секреты, а оттого, что недослышал. Каждый раз
напоминай. А
ведь неприятно. Все равно что милостыню просить: помогите старику, говорите
громче!
Полина, конечно, хорошая баба, любила Галю искренне, Галя любила ее, а Галя
просто так, за
здорово живешь, дружбой никого не дарила, но Галя, такая непреклонная со всеми,
была
терпима к своим. Она прощала подруге недалекость ума. Вскоре после Галиной
смерти та
явилась в гости в каком-то странно ярком наряде, напудренная, с накрашенными
губами. На что
она рассчитывала? Что это был за ход? Павел Евграфович испытал такой прилив
раздражения,
что процедил сквозь зубы: "Пожалуйста, запомни, никогда не приходи ко мне с
накрашенными
губами!"
Продолжала говорить шепотом, не громким и напряженным, как в театре, и
глаза еще
более круглились: о какой-то справке, каком-то свидетельстве, переселении,
вселении. Ах, все
то же - домик Аграфены Лукиничны. Сурово сказал, что этим делом заниматься не
станет. Ни
с той, ни с другой стороны. Свой кооперативный пай давно уступил Руслану, на
собраниях не
присутствует, права голоса не имеет, так что разбирайтесь сами.
- Паша, я тебя ни о чем не прошу, - только дай мне справку.
- Я не контора, чтоб давать справки. У меня печати нет.
- Паша, не шути. Я прошу. Речь идет о моей... Ну, если хочешь более точно,
-
бугристый, со многими ямочками подбородок задергался, рот еще более съехал набок
в
неловкой усмешке, - не обо всей жизни, а о самом конце. О последнем кончике! - И
показала
двумя пальцами, какую чуточку ей осталось жить. Это был юмор. Но неуместный.
Если бы
Галя захотела сострить на такую тему, она придумала бы что-нибудь удивительное!
- Что за справка тебе нужна?
- Я ж говорю: справка о том, что я занималась революционной работой.
- Какой работой ты занималась?
- Ну как же, в девятнадцатом году сидела в деникинской контрразведке. Ты
заболел?
Тебе Галка рассказывала сто раз. И Галка сидела.
Мать, тебе было четырнадцать лет. Галке было тринадцать. - Он засмеялся.
Говорить о
Гале было приятно. - О какой революционной работе может идти речь, бог ты мой?
- Паша, мы были сознательные девочки, мы очень любили революцию... - Тут
она
замолола в своем обычном болтливом стиле, якобы полушутя, якобы остроумно, а на
самом
деле вздор. Закончила неожиданно и без промаха: - Была бы Галка жива, она бы
сделала
такую справку в два счета! Ничего не нужно, просто написать, что знаешь со слов
покойной
жены, что Полина Карловна преследовалась деникинской контрразведкой, ну, за
революционные действия...
- А какие действия, прости, пожалуйста?
- Мы разбрасывали на базаре листовки от имени "Лиги независимых учащихся".
Нас
потащили в участок, держали шесть дней. Могли сделать с нами что угодно: избить,
изнасиловать, расстрелять, они были полные хозяева...
Недалекость из нее так и перла. Кому могла помочь подобная справка?
Правление
кооператива, где сидят люди циничные, равнодушные, только похихикает над ними
обоими. Да
и вправду смешно. Полина сказала, что справка нужна для другого. Хочет
устроиться в Дом
ветеранов. Какой-то особенный Дом ветеранов в Успенском, под Москвой, Павел
Евграфович о
нем слышал.
Это известие настолько ошеломило, что он умолк, пораженный. Дом ветеранов -
тайный
ужас Павла Евграфовича. В бредовых снах, в ночных мыслях, из рассказов других
рисовалось
ему последнее обиталище, где главною пыткою было то, что вокруг чужая старость ,
никого и
ничего, кроме чужой старости , мучительнейшее для стариков. Разве там может быть
счастье
- услышать под окном загадочный крик внука: "А ты ей отплатил сторицей?" И чем
более в
рассказах о богадельне расписывались садики, коврики, библиотеки, телевизоры,
тем сильнее
сжималось холодом сердце Павла Евграфовича - роскошь этих домов напоминала
магометанский рай. Расстаться с детьми, внуками значило расстаться с последним,
что
оставалось от Гали. Но, слава богу, ему это не грозило. Ошеломило то, что Полина
говорит о
Доме спокойно.
- Что за глупость! - сказал сердито. - Сегодня же поговорю с Зинкой,
поговорю с
твоим зятем. Что они, рехнулись?
- Они не знают. Я еще не сказала.
- Зачем ты это придумала?
- Ну как зачем, Паша... - Полина запнулась как бы в затруднении: говорить
или нет?
Худые, жилистые руки прачки, таскальщицы сумок сделали недоумевающий разворот
ладонями наружу и в стороны. - Я им не нужна, Паша.
- Не мели вздор! Глупость! Выкинь из головы! - закричал он.
- Нет, Паша, чистая правда. Была нужна, когда Алена была маленькая, а
сейчас не
особенно. Сейчас в некотором смысле даже обуза... Они собираются в Мексику на
три года,
Алену хотят отдать в интернат. Да разве вообще-то мы им нужны?
Павел Евграфович молчал. Все это ему не нравилось. Во-первых, что за "мы"?
Зачем
равнять? Люди совершенно разные, находятся в разном положении, и равнять нельзя.
Во-вторых, доля правды в глупых словах все же была, и тут крылось главное
неприятное. И еще
- решение Полины требовало мужества, наличия которого у бедной старушки он не
предполагал и почувствовал себя задетым и даже как бы униженным. Единственное,
что
нашелся сказать:
- Зачем, в таком случае, претендуют на дом Аграфены?
- А я не знаю. Я в их дела не путаюсь. Паша, прошу, несколько слов...
Он сел к столу, надел очки, вырвал из тетради листок клетчатой бумаги,
написал. Полина
сложила вчетверо, сунула под пояс и, чмокнув Павла Евграфовича в щеку, вышла.
Однако через
минуту воротилась и шепотом, вновь округляя со значительностью глаза - старая
гимназическая повадка, неуместная для старушки, пора бы отстать, - произнесла:
- Только прошу тебя, Пашута, ничего своим не рассказывай!
Павел Евграфович посидел немного за столом, размышляя над странностями
Полины -
зачем-то чмокнула в щеку, назвала Пашутой, чего делать не следовало, так
называла его одна
Галя, опять бестактность от недалекого ума, - но затем, махнув мысленно на все
это рукой,
углубился в письмо Гроздова и в свой ответ. Работа подвигалась плохо. Несколько
раз
заглядывали то Вера, то Руслан, звали обедать, отвлекали вопросами, он прогонял,
сердился.
Жара не спадала, и мучил неприятный запах из сада - вроде курицу палили или жгли
мусор.
Скорее всего, опять безобразничал сосед Скандаков. Завел моду сжигать всякую
дрянь в
железном баке, отчего гадкий запах тянулся по соседним участкам, и никак пресечь
это
хулиганство было нельзя - и так стыдили, и на правление вызывали, и Павел
Евграфович
письмо посылал в его организацию, все бесполезно. Он, нахалюга, говорил: "А я за
направление ветра не отвечаю!" Так промаявшись около часу и написав всего четыре
фразы,
правда очень содержательных, Павел Евграфович отправился на веранду обедать.
Жара всех
сморила, разметала. Мюда лежала на раскладушке с мокрым полотенцем на голове.
Руслан
босой, в трусах сидел в углу веранды за столиком и что-то правил, согнувшись, в
своих
чертежах на синей бумаге. Валентина подала свекольник и тарелку с кашей и
куриной котлетой
- то, что принес из санатория. Аппетита не было.
Сноха расхаживала тоже босая и полуголая, под ситцевым халатом внакидку
алел
купальник, живот с пупком открыт для всеобщего обозрения - пожалуйста, любуйся,
кто
хочет! - и не уходила с веранды, будто ожидая чего-то от Павла Евграфовича. Еду
похвалить?
Да не ее заслуги, еда казенная. Однако чувствовалось, что не уходит не зря. И
все чего-то
ждали, какого-то разговора. Вот и Вера явилась, видно, спала, лицо красное,
отекшее. Бог ты
мой, и она в бюстгальтере, в полотняных штанишках - ну это уж никуда с ее
ногами.
Руслан спросил: зачем Полина Карловна приходила? Вот чего ждут, из-за чего
волнение.
Даже Мюда, убитая жарой, повернула голову, чтоб лучше слышать, и сдвинула с лица
полотенце. Павел Евграфович сказал: ничего особенного, поговорили, вспомнили
старое, она
как-никак с мамой училась в гимназии. Единственный человек, кто знал маму
дольше, чем он.
Он с двадцать второго года, Полина - с пятнадцатого. Казалось, такой серьезный и
душевный
настрой должен отвлечь от практических мыслей - не часто говорили о маме, жалея
друг
друга, и, если уж он заговорил, полагалось заинтересоваться: что же вспомнила
старая подруга?
О чем они говорили, покинутые старики? - но Руслан неумолимо допытывался: насчет
дома?
Неужто ничего? Абсолютно ни слова? Ничего. Ее это не интересует. Сказала, что в
их дела, то
есть в дела Зины и Кандаурова, не вмешивается. Значит, какой-то был разговор о
доме?
- Был, был! - оборвал Павел Евграфович, раздражаясь. - Только о другом...
Объяснять, о каком , разумеется, не стал. Ишь, допрашивают! Хотят его
словить. Не
выйдет, голубчики, не узнаете. Неожиданно вырвалось:
- Еще сказала: никому, говорит, мы с тобой не нужны...
Но эта фраза получилась у него вроде шутки, и Руслан засмеялся.
- Ну не-ет! Это уж извини! Ты нам нужен, ты все-таки должен, папа, с
Приходько
поговорить...
Павел Евграфович ничего не сказал, ушел.
Опять вспомнилось письмо от Гали и потянуло прочесть. Бог ты мой, почему от
Гали? Не
от Гали, а от Аси. Он испугался. Как-то странно и легко перепуталось.
Собственно, произошло
потому, что и то письмо и другое - немыслимая вещь. Но если одно явилось...
Вдруг
представил себе, дрогнувши сердцем, что в самом деле получает письмо от Гали .
Ну, в
обыкновенном конверте, темно-синем, авиа. Разумеется, авиа. Как же иначе?
Положили в
почтовый ящик вместе с газетами. Обратного адреса нет. Впрочем, что-то написано.
Одно
слово: там. Ведь никто ничего не знает, поэтому "там". А еще: ни адреса, ни
обратного, ни
единого слова, пустота, и конверта нет. Без конверта листок, на котором сверху
видна
начальная фраза: "Паша, дорогой, не трави себя пустяками, пусть делают как
хотят, Полину и
меня ты не обидишь..."
Он остановился на деревянной лестнице и смотрел в круглое окно; вечернее
знойное
солнце плавилось на стволах. Он подумал: если Полине все равно, то и Гале все
равно, и ему
все равно. Можно поговорить с Приходько. Теперь не имеет значения. Плохо то, что
ни о чем
не хотят думать, ни о чем вспоминать. Поговорить с Приходько. Какая-то нить
соединяет двух
женщин, Галю и Асю, которые никогда не видели друг друга, не знали друг о друге.
Гале он не
рассказывал про Асю. Галя была ревнива. Она могла бы не ревновать к той женщине,
потому
что они из разных молекул, из разного вещества: в то время, когда была Ася, Гали
не
существовало в мире, потом, когда возникла Галя, Ася перестала существовать, а
потом Галя
исчезла и тут вновь появилась - как бы из другой материи - Ася... Одна
принадлежала ему
всей плотью, всем существом, другая была воздухом, недостижимостью. Теперь
поменялись
местами: Галя недостижима, а Ася - доехать до Серпухова, там автобусом...
И к вечеру жара не слабела. Как в Сальских степях в двадцать первом году.
Тоже дул
ветер, приносивший не прохладу, а жар. На веранде пахло лекарствами. Женщины
пили капли
на валерьяне. Руслан, Николай Эрастович и двое гостей, обычно приходившие по
субботам,
седой моложавый толстяк Лалецкий и учитель физкультуры Графчик, играли за
большим
столом в преферанс. Теперь уж ни чаю попить, ни посидеть под абажуром. На кухне
за
крохотным, с фанерной крышкой столиком приютились Верочка, Мюда и Виктор, пили
чай.
У Верочки были красные глаза: то ли от жары, то ли плакала.
- Папа, дело почти решенное, - зашептала она. - Домик получит Кандауров.
Лалецкий
сказал... Ну, конечно, у него связи огромные, взял письмо из министерства,
Приходько звонили
откуда-то... Тетю Полину я люблю, но Кандауров - сволочь...
Павел Евграфович пожимал плечами: что поделаешь, сволочь так сволочь. Не
хотелось
показывать своего полнейшего равнодушия при виде ее слез, но не мог себя
пересилить. Чепуха
все это. Яйца выеденного не стоит.
- Какие там еще претенденты?
- Там трое. Да все отпали. Остались только мы да Кандауров, да еще Митя из
совхоза,
Аграфены Лукиничны дальний-предальний родственник. Ну, этот не в счет, пьяница,
попрошайка. Ты его видел, он тут часто околачивается, предлагает то железо, то
стекло, то
плитку какую-нибудь - все ворованное, конечно... Лалецкий сказал, получит
Кандауров. Это
точно.
- Верочка, милая, - сказал Павел Евграфович, - ну, почему такое отчаяние?
Что
случилось? Жили мы тридцать лет без этого домика и дальше будем жить. Вы будете
жить.
Мне-то не понадобится.
Верочка смотрела исподлобья. Взяла его горячей рукою, потянула из кухни в
комнату,
закрыла дверь. Как в детстве - посекретничать.
- Папа, ты знаешь, как все сложно с Николаем Эрастовичем... Человек он
странный,
больной... Часто днем ему надо прилечь, а где он тут может? Он говорит: если б
хоть свой
угол, хоть маленькая верандочка...
- Ну и?.. Что дальше?
- Он говорит: больше нет сил. На птичьих правах. Была бы хоть какая
веранда.
Понимаешь, он на пределе...
- Кого он больше любит, тебя или веранду?
- Нельзя так...
Круглое Верочкино лицо с подстриженной по-девчоночьи челкой, мятое,
нездоровое лицо
немолодой женщины, сморщилось, губы задрожали, Верочка повернулась и ушла из
комнаты.
Павел Евграфович стоял в нерешительности. Было жаль ее. Но он не знал, что надо
сделать,
чтоб ей стало лучше. Веранда не поможет. Он вышел из комнаты, подошел к Верочке,
которая
терла тряпкой кухонный столик, глядя в окно, и обнял ее.
- Нельзя так, нельзя, нельзя... Тем более к твоим близким, которые тебя
любят... -
шептала дочь.
- Ну что сделать для тебя? - Он поцеловал ее в темя.
- Не знаю, что ты можешь. Поговори с Приходько. А вдруг... Я не знаю...
Попробуй...
У Верочки редкое качество: мгновенно обижается, но так же мгновенно и
полностью
забывает обиду. Для кого-нибудь была бы замечательная жена, как хотела иметь
детей, да
теперь поздно, года вышли, а тот заставлял делать аборты. Два раза при Гале
делала, а уж без
Гали, никому не известно сколько. Ах ты, бог ты мой, ничего в их делах не
поймешь... Он бы, к
примеру, на месте Верочки не смог прожить с этим Эрастовичем и трех дней,
прогнал бы к
лешему, а она живет, терпит.
Павел Евграфович вернулся на веранду, посидел у раскрытого настежь окна.
Никакого
облегчения в воздухе не чувствовалось, хотя было уже часов восемь, совершенно
стемнело.
Картежники вполголоса переговаривались. Павел Евграфович ничего в картах не
понимал, не
желал понимать. Так и прошла жизнь - без карт. И осталось - с юности -
презрительное к
ним предубеждение, как к занятию мещанскому, буржуазному.
Из сада, тихо ступая по деревянной лестнице крыльца - всегда ходил
неслышно,
разговаривал тихо, - поднялся Виктор. Подошел к Павлу Евграфовичу и сел рядом на
пол.
- Дед, хотел тебя спросить, - вполголоса заговорил он. - А что она
рассказывала про
бабушку?
- Что Полина рассказывала? - Павел Евграфович обрадовался. - Я тебе
расскажу!
Сейчас вспомню. Очень интересно рассказывала... Ах, да, вот что: когда им было
по
тринадцать лет, твоей бабушке и Полине, они занимались революционной
деятельностью и
даже попали в деникинскую тюрьму в Елизаветграде... Совсем девчонки... Их там
запугивали,
пытали... но они никого не выдали...
Никто на веранде, кроме Виктора, не слушал, что говорит Павел Евграфович.
Картежники
переговаривались о своем. Вдруг Руслан сказал:
- Папа, ты меня извини, но надо как-то с Валентином Осиповичем... Ты уж
соберись,
хотя, я знаю, удовольствие небольшое...
- Я поговорю, - сказал Павел Евграфович. - Постараюсь.
- Нет, ты уж не тяни. На следующей неделе будет правление, а в конце месяца
общее
собрание.
- Не в конце месяца, а в первое воскресенье сентября, - сказал Лалецкий. -
Да все
бесполезно. Дом пойдет Кандаурову; так же точно, как то, что вы сейчас сидите
без трех...
Лалецкий захохотал. Опять заговорили непонятно, зашлепали картами. Потом
Руслан
сказал:
- Братцы, вы недооцениваете общественность. Ведь вы же будете голосовать
против
Кандаурова ?
- Пожалуй, - сказал Лалецкий.
- Что касается меня, - сказал Графчик, - то я его вычеркну жирным
карандашом.
Подобные типы мне противопоказаны.
- А что в нем плохого? - спросил Павел Евграфович.
- Мне трудно объяснить, Павел Евграфович. Вот вас, например, я глубоко
уважаю. Когда
я прихожу к вам в гости, когда разговариваю с вами, с вашим сыном, я как-то
успокаиваюсь
душой и сердцем, я как-то расслабляюсь, понимаете?
- Красиво говорит, собака, - сказал Руслан.
- А когда вижу этого типа, у меня повышается сахар в крови.
- Там еще один претендент прорезался, - сказал Лалецкий. - Некий Изварин.
Жил тут
до войны. Приходько его зачем-то тащит... Непонятно зачем, все равно дом пойдет
Кандаурову...
- Почему непонятно? Очень понятно...
- Играйте, маэстро! Бросайте карточку!
- Очень даже понятно - хочет Кандаурова подоить пожирней. Ведь чем больше
претендентов, тем, сами понимаете...
- Изварин? Санька? - вскрикнул Руслан. - Неужто он еще существует?
Они могли болтать, шлепая картами, целый вечер и всю ночь. Павел Евграфович
сказал,
что пойдет в сад, подышит воздухом: пришло в голову сейчас же, не откладывая,
отправиться к
Приходько, чтоб неприятнейший разговор не висел над душой. Но объявлять об этом
не
хотелось. Взял палку, стал спускаться с крыльца. В саду было черно, душно.
Обычный
сладковатый запах флоксов и Табаков - в августе вечерами тут пахло мощно -
теперь почти
не чувствовался. Все иссохло, исчахло, перетлело. Над чернотою деревьев в
блеклом ночном
небе, серебристом от звезд, стояла красная луна. Нащупывая палкой тропу, Павел
Евграфович
выбрался из гущи кустов и молодых липок на дорогу, которая вела в глубь участка.
Они
догадываются, что разговор с Приходько неприятен, но никто не знает почему.
Таких людей,
которые могли бы знать, не осталось. Галя знала. Она с ним не здоровалась.
Никогда не
здоровалась ни с ним, ни с его женой, хотя жена конечно же ни при чем, но Галя
была
непреклонна. Она говорила: "Ты как хочешь, можешь с ним здороваться, пить чай,
разговаривать о международном положении, дело твое, а я его на д
...Закладка в соц.сетях