Купить
 
 
Жанр: Драма

Гу-га

страница №3

м. Ну, это старые сержантские сказки. Однако Бухгалтер, хоть и не
знает что это такое, теперь широко открывает глаза, когда тянет курок. Через неделю уже хоть в
щит попадает. И задница из окопа не торчит.
То же и с Сиротой. Тот вообще за курок боится взяться. Лежу рядом, зажав его пальцы, и
вместе стреляем. Потом уже стреляет он сам. Собственно, не мое это дело. Такой же я, как и он.
Правоторов переложил все на нас. А сержанты из полка, которые должны этим заниматься,
стоят и курят. Оба лейтенанта, Ченцов и Хайленко, появляются тут от случая к случаю.
Хорошо стреляет Иванов. Рука не шелохнется, и пули ложатся кучно, одна к одной. Все
улыбка на его лице, даже детская какая-то. Только глаза смотрят прозрачно. Теперь он ест
вместе со всеми. И как будто стесняется при этом: рукой прикрывает миску, когда сгребает со
дна затертую в суп крупу.
Узнаем, что скоро едем. Нас выстраивают на плацу. Приходит какой-то высокий
полковник. С ним майор из комендатуры и старший лейтенант с юридическими погонами,
который принимал тюремных. Два раза зачем-то проходим строем. Без песни: нам петь не
положено.
Полковник совсем старый, с провисшими сзади на сухом теле брюками, но злой.
Неизвестно даже, откуда он появился: то ли местный, то ли инспектор из округа. Мы идем
плохо, без чувства. Как-то мешает, что без песни. Тюремные вообще топчутся как попало.
Капитан стоит, будто это его не касается.
- Отставить! - громко кричит полковник и поворачивается к капитану Правоторову. -
Чем вы занимались с ними все эти дни?! Я вас спрашиваю, товарищ капитан!
Капитан Правоторов поднимает глаза на полковника, будто впервые его увидел. Потом
что-то негромко говорит. И рот у полковника вдруг делается совсем круглым:
- Вы... рапорт...
Но капитан уже не слушает его. Полковник идет к калитке, проделанной в заграждении из
проволоки, и его пышные брюки-галифе мотаются под ветром из стороны в сторону, будто
ничего нет под ними. В строю довольны. Кажется, мы слышали, что сказал инспектору капитан
Правоторов.
В последний день мы, взводные, сидим в канцелярии и пишем списки: кто, откуда, по
приказу или по суду, на сколько. Входят конвойные, ведут еще двоих. Перестаем писать,
смотрим с удивлением. Старшина и ефрейтор поднимают и тут же опускают головы.
Те, которых привели, дети, совсем еще пацаны, можно сказать. Одному и шестнадцати,
наверно, нет, а другому и вовсе тринадцать или четырнадцать.
- Так... Хрусталев, Рудман. - Капитан Правоторов медленно читает сопроводительные
документы. - Групповое хищение со взломом. На всю катушку. Что же похитили вы там?
Пацаны переглядываются.
- Муку, - глухо говорит старший.
- Так, муку...
Оба худые, в каких-то опорках. Старший совсем бледный, так что синие жилки
обозначаются на лице. Другой - маленький, черный, всякий раз вздрагивает от вопросов.
Вместо рубашки у него какая-то кофта с розовыми полосками, очевидно, перешитая из женской
одежды.
- Эвакуированные? - спрашивает капитан.
Оба почему-то опускают головы.
- Где же вы... это?
- На станции...
Старший уже смелее рассказывает: вагон стоял, Вадька, маленький, с крыши полез и
торбу с мукой ему передал. Тут как раз и милиция, вохра...
Приходит старший лейтенант с узкими погонами, за которым послали. Он читает
документы, поглядывая на пацанов. Потом они с капитаном тихо говорят о чем-то.
- Сколько вам лет? - спрашивает старший лейтенант.
- Восемнадцать! - поспешно, в один голос отвечают пацаны.
Капитан нетерпеливо постукивает рукой по столу. Старший лейтенант еще раз смотрит на
пацанов, быстро подписывает документы и отворачивается.
- Так. - Капитан теперь смотрит на нас. - Тираспольский, к себе возьмешь!
Мы с ефрейтором и пацанами идем на склад "б/у", подбираем им комплекты
обмундирования, ведем в баню. Оба они тонут в армейских брюках, а младшему приходится
подворачивать рукава гимнастерки. Пилотки висят у них на ушах, приходится ушивать их
сзади. На остальное нет времени.
- Правоторов всегда таких берет, - рассказывает мне ефрейтор. - Тут, считай, кража
социмущества: сколько лет загорать. С бородой выйдут. А так: раз-два, и готово. Хорошо в
войну: долго не сидеть. Вот и прибавляют себе такие пацаны годы, чтобы в штрафную. Если
человек жалостливый, конечно, найдется... Вас кто научил?
Это он спрашивает у пацанов.
- Адвокат Илья Евсеевич сказал: говорите, что восемнадцать, потом, после суда, -
охотно рассказывает старший, Хрусталев.
- Говорить-то все можно. Как посмотрят. А Правоторов всегда их берет!..
Мы уже в вагонах. Их в эшелоне полсотни. Лишь штабной - пассажирский, остальные
красные, товарные, с трубами утепления наверху. Первые два вагона после штабного - наши.
Должен быть полный батальон, но добирают уже там, на месте. Если же и там не доберут, то
будет отдельная рота. Так объясняет нам один из лейтенантов - Ченцов.
Нары у нас в два этажа, и дверь так задвинута, что не может открыться шире, чем для
одного человека. В каждом вагоне сержант с автоматом и часовой. Снаружи на нашем вагоне
кто-то мелом написал: "...дец немецким оккупантам!" Это от души.
Взводным разрешено выходить. Стою и смотрю, как грузятся в другие вагоны два
обычных маршевых батальона: с оружием, минометами, боекомплектом. На разъезде тут один
только запасной путь, и вокруг голая степь. Командиры торопят: крики из конца в конец
эшелона, команды, ругань. На западе в горячей песчаной мгле мутно расплывается солнце. Мы
поедем в другую сторону.

Наш капитан подходит к вагону:
- Иванов!
Тот выпрыгивает на землю. Капитан Правоторов делает мне знак. Втроем мы идем на
другую сторону пути, мимо паровоза, к стрелке. Там лишь какой-то железнодорожник возится с
фонарем.
- В Ташкенте будем завтра к ночи. Найдешь нас там, - говорит капитан Иванову.
Тот смотрит своим прозрачным взглядом и к чему-то прислушивается. Рельсы гудят.
Среди желтых холмов появляется черная паровозная туша. Она стремительно растет в
оранжевом диске заката.
- Смотри там... патруль!
Иванов утвердительно кивает головой.
Гром нарастает, и вот уже, полыхая горячим ветром, несутся мимо тяжелые темные
цистерны маршрутного. Иванов бежит рядом. Руку его дергает, рвет, тело подхватывает ветер,
он подтягивается и исчезает в будке между цистернами. Через минуту ничего уже не видно,
перестает дрожать земля, рельсы затихают.
- Пошли, - говорит капитан.
Ночью, едем, потом долго стоим, опять едем. Качается фонарь у двери. Кто-то плачет во
сне, тонко скулит. Сапогом бы пустить, чтобы заткнулся.
Днем в открытую дверь задувает дым от паровоза. Сквозь летящие угольные зерна видны
сады, речка, прямоугольники кураги на крышах. Это же старый город. Где-то тут за деревьями
наш аэродром...
Больше не смотрю, протираю тряпкой засорившийся глаз. Не тряпка это, а большой
мятый платок из парашютной ткани. И буквы синие крупно вышиты в углу: "Б. Т."- Борис
Тираспольский. В мелких квадратиках шелка остается черный след.
Едем уже без остановки. Закат теперь слева, поворачиваем к северу. Поздно ночью яркие
электрические огни поочередно высветляют внутренность вагона. Щурим глаза от света.
Наконец останавливаемся. По пустой платформе гулко стучат сапоги.
- Ташкент, - говорит кто-то.
Все задвигались. В дверь к нам грузят мешки с хлебом, консервы, заливают титан водой.
Это воинская площадка, я здесь уже грузился когда-то. Капитан неподвижно стоит напротив
нашего вагона. Никого больше нет на платформе. Трогаемся только к утру.
Потом еще долго стоим в Чирчике, в черте города. Как и в прошлое утро, делается
поверка. Лейтенант Ченцов опять не называет фамилии Иванова. Выставляю голову из вагона,
смотрю налево, потом на мост через пути: никого нет. И капитана не видно. Трогаемся...
Мы поворачиваем все ближе к закату. Пламенно-желтые полосы наискось ударяют в
дверную щель, просвечивают вагон до самой дальней стены. Ночью опять кто-то плачет. Лезу в
угол, в темноту. Это, оказывается, пацаны.
Плачет старший, и не во сне, а с открытыми глазами.
- У него мать больная, - говорит младший, Вадик, и обращается к напарнику: - Ты не
бойся, Линка за ней посмотрит. Продадут чего-нибудь, если что. Линка - моя сестра. Мы в
бараке с ними, в комнате одной. Днепропетровские...
Под утро опять стоим. Тишина такая, что, кажется, вся земля уснула. Лишь где-то в
лунном свете блеет козленок: должно быть, на разъезде. Тяжелый грохот наваливается
неожиданно, качаются вагоны. И проходит тоже сразу, как будто исчезает из этого мира.
Маршрутный наливной состав пропускается даже раньше воинских.
Медленно, почти незаметно трогаемся. Кто-то касается моего плеча, обрывая утренний
сон.
- Тираспольский... Я это.
Пахнущий ветром и нефтью, тяжело еще дыша, укладывается рядом со мной Иванов.
- В облаву попал. У самого вокзала, - говорит он и затихает.
Потом через некоторое время снова говорит возбужденно, торопясь все объяснить. -
Жена у меня в Ташкенте, понимаешь. На текстильном работает. Два года девочке. Вот...
Смотрю в предутренней тьме на карточку. Молодая женщина с сильно завитыми, как у
Ладыниной, волосами, в платье с прямыми плечами, Иванов, тоже в пиджаке с плечами и
расстегнутой бобочке, смотрит куда-то, откинув голову. И девочка между ними с широким
лобиком вся подалась вперед. Ручка на колене у отца.
- Верка обрадовалась. Ну, вот, солдат ты, говорит, - шепчет Иванов.
Утром на поверке, будто ничего не случилось, называют его фамилию. Капитан только
коротко здоровается с ним. И другие молчат, хоть все знают про то, что отпускали домой
Иванова.
Будто сломалось что-то между нами и тюремными после того, как вернулся Иванов.
Раньше Левка Сирота заискивал перед нами. Теперь он уже не боится нас, сидит, как-то
странно согнувшись в три погибели на нарах, и рассказывает мне:
- Вот лафа была перед войной. По житомирской ветке или от Бахмача работали. Сажусь
в поезд: в чистой рубашке мальчик, даже платочек для носа. По плацкарте, чин чином, никто и
не скажет ничего. А под утро через другой тамбур уже с чемоданом. Пахан у нас в Дарнице
был. Посмотрит сверху на чемодан и определяет: сто рублей тебе за него или двести, а то сразу
пятьсот. Знаешь, что тогда пятьсот рублей были!..
- Ну, а хозяин? - спрашивает Кудрявцев.
- Что хозяин? - не понимает Сирота.
- Да чей чемодан ты спер. Ему каково?
Сирота моргает короткими ресницами:
- Ну, а ты, когда парашют толкал?
- Дурак, он же казенный.
Капитан Правоторов теперь вовсе перебрался к нам: лежит на нарах с закрытыми глазами,
но не спит. К обеду уходит в офицерский вагон. Приходит оттуда уже тяжелый: поднимается по
железной ступеньке, стараясь точно ставить ноги. Ужинает с нами из котелка. Хлебнет две
ложки и снова ложится. Никто у нас громко не говорит и не матерится при нем.

К вечеру, когда спадает жара, лезем на крышу. Нам негласно позволяется. Лишь
тюремные не делают этого: сами понимают свое положение. Еще пацанов мы берем с собой.
Вот уже третий день вокруг ровная степь, серая, с желтыми пятнами колючки. Ночью вдруг
пахнет морем и даже слышится прибой. Наутро все та же степь, и верблюды стоят у
горизонта...
Мы с Шуркой Бочковым сбрасываем рубашки, лежим на жесткой крыше, обдаваемые
жгучей паровозной пылью. Кудрявцев не снимает даже гимнастерки, сидит, лениво
привалившись к трубе утепления. Утром, когда приходится, моемся у водокачки, пока паровоз
набирает воду. В маршевых батальонах это не разрешается. Из эшелона смотрят на нас без
зависти, понимая наши нынешние права. В вагонах у них поют песни. Мы не поем...
Остальное все происходит без задержки. Железный грохот прерывает солнечный день.
Сквозь мелькающие пролеты моста видна река. Темный косой дождь сечет стенку вагона.
Становится холодно и сыро. Вечером опять грохот, только более долгий, устойчивый. И река
шире: берега тонут в пелене дождя. Когда мост кончается, вдруг открывается край неба. Закат
тут совсем другой: красный, в черно-синих тучах. Мы едем теперь прямо на этот закат.
Россия... На станциях женщины продают горячую картошку. Они суют ее к нам в вагон
мимо часовых. Одну только картошку. Стоит она недорого, но без соли. Соль у нас есть. Мы
едим и греемся.
Дождь уже не кончается. Красные и желтые полосы плывут вместе с нами. Близкие
деревья роняют листья, а в проемах видны поля, с которых убрали хлеб. Потом все краски
вдруг пропадают, остается только серая. Печные трубы без домов то приближаются, то
исчезают за дождевыми полосами. Черная вода стоит вдоль пути.
- На триста метров немцы жгли от дороги, - говорит Кудрявцев. - Белоруссия.
Ночью выгружаемся. Синяя лампочка горит где-то на разбитой станции. Чтобы не
окоченеть, бежим с часовыми строем по невидимой дороге. Тяжелая грязь липнет к сапогам.
Потом спим в сарае без света, и всю ночь со двора доносятся команды. Где-то ревут танковые
моторы. Потом они стихают и становятся слышны далекие глухие удары.
Утром строимся во дворе. Не двор это, а военная зона километра полтора в длину. Сейчас
здесь тихо, лишь следы от гусениц остались в черной непролазной грязи.
- Быстрее, быстрее разбирайся со своими, капитан! - кричит с подъехавшего "виллиса"
майор с красной повязкой на рукаве и коротко, мельком, смотрит на небо.
Нам выдают шинели "б/у". Старшина на грузовике, который привез их, поднимает
каждую шинель, примеривает на глазок и бросает кому-нибудь из нас подходящую по росту.
Шинели разномастные: серые, розоватые и мягкие зеленые - английские. Смотрю свою на
свет и хорошо вижу через нее небо. Ворс вытерся без остатка, и она, как старый мешок. Шурка
Бочков трогает меня за руку:
- Смотри!
У его шинели, как раз на груди, кругло заштопанная дырка. Рассматриваем спину: там все
цело.
Где-то далеко все не прекращаются глухие равномерные удары, будто вагоны на станции
стукаются тяжелыми буферами. Время от времени кто-нибудь перестает возиться с шинелью,
прислушивается. Никто ни о чем не спрашивает. Мы знаем, что это не вагоны.
- Хрусталев, Рудман!..
Пацаны, путаясь в шинелях, спешат к капитану. Тот стоит возле грузовика и говорит о
чем-то со старшиной, показывая на них. Старшина кивает головой:
- Давай, лезь, недоростки!
Пацаны лезут в кузов, и машина трогается.
- Поторапливайся! - слышится команда.
Строимся и быстрым шагом идем через ворота и дальше к синеющему неподалеку лесу.
Когда приближаемся к нему, слышится прерывистое "гу-гу-гу". Забытый холодок появляется
где-то внизу живота.
- Воздух!
Рассыпаемся в подлеске среди мокрых кустов. Один из часовых, курносый парень с
белыми бровями, остается стоять с винтовкой в руке, озирается на нас растерянно:
- Эй, куды вы, куды?..
- Ложись... твою мать! - говорит спокойно капитан, и тот поспешно опускается на
корточки, прячет голову в воротник шинели.
Бьют откуда-то зенитки в невидимое небо. Самолеты вываливаются из невысоких туч
прямо над станцией, входят в полупике - "мессершмитты". Бомбы отрываются, описывают
короткую медленную дугу. Неслышные разрывы, и только потом вздрагивает земля. Когда-то я
уже видел это. В сорок первом прикомандированным к запасному полку
пацаном-спецшкольником шел я по Украине от летних лагерей на Куяльницком лимане почти
до Ростова. Только все тогда было иначе.
Почему-то твердеют у меня руки и слышу другой, знакомый гул. Четыре слитые с
облаками тени проносятся над нашей головой, ложатся в вираж. И еще два, круто - с другой
стороны. "Ла-пятые"!..
"Мессершмитты" - то ли семь их, то ли восемь - разлетаются в разные стороны. Бомбы
летят теперь куда попало. Одна ухает в лесу. Воют моторы на форсаже. Это наши. Бой идет у
нас над самой головой. Вздрагивает, будто надламывается по длинному фюзеляжу немецкая
машина и валится, дымя, куда-то за деревья. Два "Лавочкина" делают разворот и, набирая
высоту, уходят в серые облака вдогонку за другими.
Перевожу дыхание. Шурка Бочков стоит на коленях с побледневшим лицом. Правая рука
у него, так же как и моя, где-то у солнечного сплетения. Левая - на отлете. Как в кабине: на
ручке управления и секторе газа. У Кудрявцева руки сведены вместе. Он был
стрелком-радистом на "Илах".

Заметив мой взгляд, Кудрявцев разводит руки, начинает отряхивать шинель. Ему
досталась танковая, короткая для его роста...
Весь день идем вдоль черной, с грязевым накатом дороги. По самой дороге идти нельзя. В
низинах и ямах бурая торфяная жижа наливается в голенища, не говоря о бойцах, у которых
ботинки. Да и движение частое на дороге: в ту сторону - нескончаемый хвост трехосных,
крытых брезентом "студебеккеров". Нет-нет, мелькнет между ними еще довоенная заплатанная
полуторка с уложенными снарядными ящиками. Навстречу - одиночные машины.
Перебинтованные люди обязательно орут нам что-нибудь, машут руками. И хохот их
непонятный, общий. Вроде бы ничего смешного не крикнул здоровенный мужик в пилотке
поперек и с забинтованной до плеча рукой, но сам тут же валится от смеха, не выпуская
здоровой рукой борт машины. И внутри все хохочут - громко, до слез, держась за борта,
вскидывая к небу забинтованные руки, ноги. Из тех машин, где люди лежат на дне кузова,
прикрытые до подбородков шинелями, голосов не слышно. Мелкий, с туманом дождь идет весь
день. Шинели мокрые, но не впитывают воду, пропускают ее к телу. Зато не слышно самолетов.
Воронки разной величины видны тут и там - старые, с обвалившимися краями и совсем
свежие, так что белеют срезанные корни деревьев. И все ближе, явственней глухие
равномерные удары. Грома почти не слышно за сеткой дождя. Звук идет будто из-под земли...
Тогда, в сорок первом, это было не так. Стлались пожары по далекому горизонту. Начинало
вдруг греметь то впереди, то сбоку, то сзади. И быстро стихало.
Ночь спим в лесу, в старых блиндажах, как видно, немецких. Дзот стоит амбразурой в ту
сторону, откуда мы пришли. Встаем задолго до рассвета и часа два еще идем во тьме. Дождь не
кончается. Теперь гремит уже совсем близко - кажется, сразу за ближайшими деревьями. Лес
тут чахлый, с выгоревшими участками. Сворачиваем налево и вдруг видим, что идем по улице.
Все тут есть: плетни, приступки у домов, колодец со срубом, только нет самих домов. Даже
труб печных не осталось. А люди есть: посередине улицы едет телега и человек без руки в
накинутом на плечи мешке от дождя правит лошадью. Живут здесь где-то в земле.
Теперь мы на широком, огороженном колючей проволокой дворе среди землянок. Все
здесь добротное, устоявшееся. Над поднявшимися точно на полметра от земли оконцами бревна
в три наката, везде стрелки с обозначением служб, даже песком как будто посыпаны дорожки.
Все это укрывает лес.
И солдаты здесь во всем новом, почему-то на них суконные гимнастерки и фуражки с
цветным околышем. Они стоят, смотрят, но близко к нам не подходят. Пахнет кашей с мясом, и
мы бесконечно долго стоим, хмурые, переступая мокрыми, тяжелыми сапогами. Наши пацаны
- Хрусталев и Рудман уже здесь: бегают, носят дрова для кухни. Хоть это нас утешает.
Наконец идет капитан Правоторов. С ним другой капитан с красивым нерусским лицом в
хорошо сшитой шинели и надетой чуть набок фуражке. У всех у них здесь того же цвета
околыши. Приводят откуда-то еще человек двадцать таких, как мы, без погон, в шинелях и
ватных бушлатах, распределяют по взводам. Они из фронтовых частей. Ко мне попадают
четверо. Новые стоят независимо, курят, поплевывают, громко переговариваются между собой.
- Хозяин, время вроде бы обедать, - говорит один, невысокий, плотный, без двух зубов
впереди.
- А, Даньковец, - отвечает с легким акцентом здешний капитан. - В третий раз уже к
нам.
- Это к тебе, радость моя, в третий.
Капитан как будто не слышит тона. Они стоят с нашим Правоторовым и смотрят бумаги.
Тут же - кроме наших лейтенантов Ченцова и Хайленко - еще три чужих офицера и
старшина. Два раза проводится перекличка. Потом караульные солдаты и сержанты, которые
ехали с нами, по команде отходят, выстраиваются в стороне. Больше мы их не видим. К нам
становятся автоматчики в фуражках, но уже не рядом, а шагах в двадцати.
В казарме из свежесрубленных бревен едим щи из котелков. Хрусталев и Рудман
притаскивают бак с горячей кашей.
- Рубай, братва, на месяц впиред, - говорит Даньковец. - Очка правильная!
Голос у него хриплый, неприятный. И выговор жлобский. Очень уж давит он на это
"впиред". Я сам когда-то так говорил, когда мы, припортовые, затевали между собой драку:
"Што, на свой лоб приключений ищешь?!"
Капитан Правоторов и наши офицеры едят с нами.
- Теперь отдыхать, - говорит капитан.
Ложимся где попало: на нарах, где есть место, на полу. Новые, видно, отдохнули, держат
себя шумно, как дома. Особенно Даньковец. С нашим капитаном он ведет себя, как старый
знакомый, зовет его на "ты". Они сидят вместе, долго о чем-то говорят.
- Так ты с Одессы, Тираспольский! - громко говорит мне Даньковец, возвращаясь от
капитана. - Большой фонтан знаешь? Как Леня в концерте фронту поет: "Моряк не плачет и
не теряет бодрость духа никогда".
Меня коробит от его нахальства, от грубого хриплого голоса, а главное, от того, как он
давит на слова. Я молчу, но он как будто не видит этого.
- Песни родные знаешь? - Даньковец придвигается ко мне плечом, кладет мне на
колено руку с короткими пальцами, синий пароход с маяком у него на запястье. - "На
Фун-дук-леев-ской открылася пив-вная..." Вот настоящая песня - наша, одесситская!
Родился и вырос я, что называется, в Одессе. Жил на Канатной угол Греческой. Не будет
настоящий одессит говорить с таким нажимом, лишь чуть смягчит нужное слово. На
Молдаванке и Пересыпи, даже на Второй линии Чубаевки так не говорят. По тому, как играют
под Одессу, как раз и определяют жлоба необразованного. В Одессе говорят вежливо... И что
это такое - "одесситская"? Это в Раздельной даже так не скажут, за сто верст от Одессы. А
Фундуклеевская, что он поет, так это в Ростове или в Киеве тоже, кажется, есть такая улица...
Даньковец хлопает меня по колену:
- Мы тут, Боря, им такую заваруху закрутим!

Валька Иванов прозрачно смотрит на него вроде бы даже с уважением.
- Выходи строиться, получать оружие!..
Наматываем не успевшие просохнуть портянки, выходим наружу. По списку выдают нам
винтовки, что лежат кучей на брезенте, записывают номера. Винтовки тоже старые, с
обтершимися до голого дерева прикладами. Потом раздают обоймы - по три на человека.
- Не заряжать! Не заряжать! - чужой лейтенант отчаянно машет рукой.
Кладем обоймы в подсумки, прилаживаем ремни.
- Огурцов бы пару десятков! - говорит Даньковец и вопросительно смотрит на
офицеров.
- Не положено. Только стрелковое оружие, не автоматическое, - отвечает местный
капитан. - Сам знаешь.
Даньковец усмехается:
- Ладно, придумаем что-то сами!
Теперь мы идем уже без охраны, только впереди, рядом с нашим капитаном, их лейтенант.
Зато сзади нас идет рота при полном снаряжении, с автоматами, пулеметами, с выдвинутым в
обе стороны боевым охранением. Едет еще полевая кухня. На ней повар-сержант и наши
пацаны. Они закрылись от дождя брезентом и выглядывают из-под него будто мыши.
Теперь явственно слышится гром слева.
- Это у Григорьева в дивизии, - говорит Даньковец, шагая рядом с капитаном
Правоторовым. - Третий день наступают.
- Тут как?
- Здесь пока тихо. Но, если нас сюда, значит, тут и начнем.
- Пора.
- Второй год топчемся. Зимой, слышал, что тут происходило? Дивизию целую в неделю
положили. И в прошлую зиму все на этом же месте: ни взад, ни вперед.
Сейчас Даньковец говорит вроде нормально, только хрипло. Откуда берутся у людей
такие голоса? Как тупым серпом...
Слышится тугой свист, и сразу разрывы: один, другой, третий.
- Рассредоточься... Ложись!
Отбегаем в стороны от дороги, садимся. Снаряды падают далеко, метров на двести
сзади... На пятый день войны, когда мы, спецшкольники, перегружали боеприпасы для полка,
нас тоже обстреляли из-за Прута. Тогда убило Вовку Хуторецкого, из нашего класса...
Рота, что идет за нами, все делает по уставу. Лежат в углублениях, ждут команды. И
строятся ровненько, несмотря на грязь. У их офицеров и даже у сержантов - специальные
накидки от дождя. Курят они папиросы.
- Эй, кацо, - кричит Даньковец их солдату, догоняющему боевое охранение. - Угости
"Беломором"!..
Солдат неуверенно останавливается, не зная, как поступить. Совсем русский этот парень,
с широким добродушным лицом. Оглянувшись на своего лейтенанта, он спохватывается и идет
дальше, будто не слышал просьбы. Даньковец сплевывает:
- Ж... с ручкой!
Еще раз попадаем под артналет. Сейчас снаряды ложатся ближе к лесу. Снова за
минуту-две несколько разрывов. Живой болезненный звук повисает в воздухе. Не сразу даже
понимаю, что это дерево. Надломленная сосна клонится медленно, со стоном рвутся
связывающие ее с землей нити...
Дальше леса уже нет: оголенные деревья лежат как попало, расщепленные пни торчат
острием к небу. Ставшая совсем узкой, дорога петляет, обходя старые воронки. Заходим в
глубокий ход сообщения и идем среди мокрых, обтертых локтями стен. Небо с низкими тучами
кажется отсюда бесконечно далеким. Тут и не выскочишь в случае чего: глубина в полтора
человеческих роста.
- Давай, шевелись... Бегом!
Лейтенант Ченцов стоит у развилки, направляя нас направо. Это уже не команда. Мы и
сами вдруг слышим, как простучал пулемет, заныла и оборвалась где-то вниз мина...
Сидим теперь в большой глинистой яме. Это, как видно, приспособленный для дела
старый овраг. От него - укрепленные досками ходы в ту сторону, откуда время от времени
слышны очереди.
- Селезнев... Тираспольский... Грищак... Саралидзе!..
Нас зовет лейтенант Ченцов. Идем за ним, выходим к блиндажу с продольным ходом
сообщения. Здесь все оборудовано как надо: вдоль траншеи видны еще блиндажи, от них
проходы к первой линии окопов, на НП и к дзотам. Все укрыто бревнами с землей. Лишь
кое-где следы старых попаданий. Как видно, оборона тут была недавно подновлена.
Рота, находившаяся здесь, сдает позиции. Это все пехота, солдаты уже в возрасте. Идем за
лейтенантом на НП. Там сержант с большими усами показывае

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.