Жанр: Драма
Что движет солнце и светила
...моего имени тоже, только ведь мне очень даже не
хотелось, чтобы папу, пусть даже и понарошке, убивали.
И вот этот дядя Володя пришел к нам за книгой. А Марина как раз собралась пить чай.
Обычно она пользовалась нашим закопченным чайником, а тут почему-то вытащила свой
электрический самовар. Между прочим, он тогда диковинкой был, и стоил, надо полагать,
дорого, и всего-то их пришло в сельпо двадцать штук. Но Марина работала там
бухгалтером и, конечно, сумела взять один самовар себе. Он был небольшой, пузатенький
такой, а брать его полагалось за тяжелые, блестящие ручки. Этот толстячок, в отличие от
обычного самовара, не пыхтел и не выпускал клубы пара, а тихонечко урчал, когда вода в
нем закипала. Кошка Дунька вострила уши и всякий раз опасливо забивалась в угол,
откуда и пучила желтые, немигающие глаза.
Папа сказал, что обещанную книгу еще нужно отыскать. Дядя Володя хотел идти с ним,
но папа отмахнулся:
- Сиди! Марина, может, чаем его напоишь?
- С удовольствием,- откликнулась Марина.- Вы, Володя, как любите чай - с молоком,
сахаром, вареньем?
- Я люблю свежую заварку,- ответил Володя.- Мама всегда добавляла в нее мяту,
чабрец, другие травы. Но тут, в вашем поселке, это не в обычае...
- Паша, сорви мяты в саду,- попросила Марина. Володя смутился, сказал, что не
обязательно и всякое такое, но я его уже не слышал. Для меня любая просьба Марины -
это что-то выше приказа, закона, - ну, не знаю, как и объяснить,- одно удовольствие, в
общем, делать то, чего она хочет. И видеть, как она улыбается, потому что ей приятна твоя
расторопность, и суетня, и старание, и от всего этого ты, кажется, становился чуть-чуть
лучше и значительней.
Чай с мятой оказался вкусным, ароматным, и дядя Володя сказал, что готов пить его
каждый день. Он и в самом деле стал часто к нам наведываться, но самовар включали все
реже и реже, потому что Марина и дядя Володя уходили или в кино, или на танцы, или
просто гуляли. И пока она не возвращалась, я лежал в постели, прислушивался к звукам
улицы и лаю собак - ждал, когда квартирантка по своему обыкновению тихонько откроет
дверь - ах, как она пронзительно скрипела, - набросит крючок изнутри и, не включая
света, прошмыгнет в свою комнату. Но всякий раз она наступала на хвост бедной Дуньке,
которая почему-то не догадывалась, что человек в темноте видит плохо, и, как на грех,
укладывалась спать на половике перед Марининой дверью.
Я облегченно вздыхал и тут же проваливался в мгновенный крепкий сон. Я очень
боялся, что на Марину набросятся бандиты или, еще хуже, она упадет в яму, которую
вырыл неподалеку от нашего дома бульдозерист Иван Морозов. В ней копилась дождевая
вода, и когда наступит засуха- все взрослые ее очень боялись, - будет чем поливать огурцы
и помидоры. Марина в темноте видела плохо, у нее была куриная слепота, так что
запросто могла бы бултыхнуться в эту яму.
При этом дядю Володю я почему-то не брал в расчет, хотя он, скорее всего, провожал
Марину до самой калитки. И вообще, дядя Володя, по моему убеждению, дружил с папой,
а с Мариной просто ходил в кино - ну, как я, например, с соседской Зойкой, за компанию,
и не обязательно же возвращаться вместе, тем более что дядя Володя жил в гарнизоне, до
которого пилить и пилить на своих двоих в сторону, противоположную от нашего дома.
И потому я, конечно, удивился, когда в одну из ночей услышал, как Марина
прошмыгнула к себе, а потом открыла окно. Комары же налетят!
Что-то шуршало, стукало, звякало в Марининой комнате, и еще мне почудилось:
шепчутся два человека. Один голос вроде как женский, а второй мужской, и у женщины,
видно, то ли зубы разболелись, то ли что-то еще, потому что она временами тихо стонала,
приглушенно вскрикивала, будто подушкой рот затыкала.
Проснулся папа, прошлепал на кухню, шумно попил воды, зажег спичку и, наверное,
закурил. Он был заядлым курильщиком и даже специально вставал ночью, чтобы
подымить "Беломором". В Марининой комнате все стихло, и папа прошлепал обратно в
спальню и, видно, нечаянно разбудил маму, потому что она громко сказала: "Ты что,
сдурел? Давай спи!"
А утром я стал мужчиной. Случилось это внезапно, и только несколько лет спустя я
понял, что Марина, по большому счету, - моя первая женщина.
Меня разбудил Бармалей. Он вскочил на забор, как раз напротив моего окна, и так
заливисто кукарекнул, что Дунька, спавшая у меня в ногах, зашипела и кинулась наутек. Я
проснулся.
В щель между шторами пробивался столб света, в котором плясала солнечная пыль.
Где-то
далеко-далеко, на самом краю земли, куковала кукушка, щебетали ласточки и радостно
вскрикивал скворец. Он, разбойник, наверное, опять клевал красные ягодки вишен, в
которых просвечивались темные косточки. Я подошел к окну, чтобы пугнуть скворца.
Хотел раздвинуть шторы пошире, но тут увидел ее, Марину.
Она стояла у клумбы, на которой уже расцвели желтые ноготки. Ветерок чуть
покачивал елочки космеи, играл глянцевитыми листьями высоких георгинов и озорничал
с Марининым платьем: то раздувал его парашютным куполом, то словно обклеивал
тканью все тело, то шутливо дергал подол. Марина бросилась удерживать платье,
засмеялась, подставила лицо солнечным лучам и закружилась - па-ра-там-па- па, совсем
как девчонка.
Я посмотрел на ее ноги - загорелые, почти шоколадного цвета, они напомнили мне
картинку из альбома об искусстве Древней Греции: скульптура красивой женщины без
всяких одежд, и, главное, руки по локоть отколоты - Венера, богиня любви. Я
рассматривал эту иллюстрацию с жадным, странным любопытством, потому что это было
совсем другое, немужское тело - плавные линии, округлость форм, изящность и какая-то
непостижимая тайна, которая и пугала, и притягивала, и заставляла сильнее биться
сердце.
Соседские пацаны, я знал, по той же самой причине ходили к баньке тети Тани
Авхачёвой. По пятницам она там парилась со своими дочерьми. И в темное, мутное
оконце, если прижаться к нему лицом, можно было разглядеть женщин. Но мне это
почему-то казалось стыдным, недостойным занятием, и вообще, что может быть
интересного в крупной, задастой тете Тане и ее худых, как доски, дочках?
А Марина была красивая. Она перестала кружиться, раскинула руки и стояла теперь
уже неподвижно: солнце золотило ее волосы, они - о чудо! - светились мягким ореолом, и
весь ее силуэт тоже как будто светился, и хотелось прикоснуться к ее коже, провести по
ней ладонью и губами поймать хоть одну маленькую крупинку золота. Это было
колдовство, наваждение, сказка!
С цветков и листьев Марина стряхивала росу в ладони и растирала ею руки, плечи,
грудь. Она это делала с удовольствием и радостью, будто умывалась по крайней мере
живой водой, а не обжигающе- холодной влагой. Она была совсем другая, не такая, как я,
и не такая, как отец, дядя Володя или другие мужчины, - в ней было что-то такое, чего,
должно быть, недоставало мне. Может быть, я был минусом, а она плюсом - вот и
возникало странное, волнующее притяжение, отчего томительно кружило голову.
Наверное, я слишком пристально глядел на нее, и она почувствовала мой взгляд.
Марина повернулась так быстро, что я не успел спрятаться за шторы.
- А, Пашка! - обрадовалась она. - Доброе утро! А почему ты такой бледный?
- Не знаю, - простодушно сказал я, потому что растерялся, да и с чего это я был
бледным? Может, я всегда такой...
- А я вот росой умываюсь, чтобы быть молодой...
- А вы и так молодая, - сказал я, и вдруг, сам не знаю почему, выпалил: - И красивая!
- Правда? - совсем тихо сказала Марина. - А ты, когда вырастешь, может, женихом мне
будешь, а?
Я молчал, пораженный ее словами в самое сердце. Потому что до этого и сам себе не
признавался, что жуткой завистью завидовал дяде Володе, который мог запросто пойти с
такой красивой девушкой на танцы, в кино или клуб, и остальные парни ему, наверное,
завидовали, ведь Марина на них и не глядела: ей нравились военные. И я представлял себя
высоким ладным лейтенантом, и чтобы сапоги были начищены до зеркального блеска, и
мундир сидел бы на мне без единой морщинки, и чтобы я умел танцевать вальс. Этому,
впрочем, меня Зойка научила - она умеет, в кружок бальных танцев ходит, и я бы туда
записался, но там одни девчонки, и такие задаваки, что совсем не хотелось их лишний раз
видеть.
- Ну, возьмешь меня замуж?
- Да, - сказал я. И почему-то испугался, и тут же отпрянул от окна вглубь комнаты.
- Смотри же, помни свое обещание, - сказала Марина и засмеялась: - А спорим, не
вспомнишь? Мужчины много чего обещают, но не всегда выполняют...
Бармалей возмущенно вскрикнул и громко закокотал, что он всегда делал, когда
замечал ястреба или любую другую крупную птицу. Наседка тоже всполошилась,
закудахтала и кинулась с цыплятами под куст смородины. Всю эту куриную суетню я
видел в дырочку в шторе, а вот Марины в поле моего зрения не было.
Меня утешила Дунька, которая ласкалась о ноги и мурлыкала - пушистая, уютная, не
помнившая стольких обид, которые я ей причинял из-за ее вороватости: чуть зазеваешься
- обязательно вскочит на стол...
А вечером пришел дядя Володя и сказал:
- Паша, ты любишь костры?
Конечно, я любил смотреть на огонь, и дым, сладко-терпкий от травы, которую
бросаешь в костер, я тоже любил, а еще - картошку, запеченную в золе под головешками,
переливающимися как бордовый бархат на сцене сельского клуба.
- И я, Паша, люблю смотреть на огонь. Давай разведем костер! - сказал дядя Володя. -
Далеко не пойдем, вот тут, на полянке перед домом, и разведем...
Он вынул из кармана кулек с "Пилотом". Почему-то всегда приносил только эти
конфеты, и ни разу - леденцы, которые я уважал больше других сластей. Зато Марина
очень любила шоколадные конфеты.
Потом мы сидели у костра, слушали дяди Володины анекдоты, смеялись, пекли
картошку и, обжигаясь ею, облупливали коричневую в черных подпалинах кожуру - она
легко сжималась под пальцами, собиралась гармошкой и снималась, как оболочка с
дорогой копченой колбасы. Вокруг нас густела темнота, и красные искорки, будто
большие светляки, кружили над костром.
- Нормально вчера до дома добралась? - небрежно и как бы невзначай спросил дядя
Володя Марину. - Хотел тебя проводить, но пока ходил в буфет за папиросами, гляжу:
твой след уже давно простыл...
- Видишь: живая! - рассмеялась Марина. - Что со мной сделается?
Обычно она смеялась тихо, будто стеснялась, а тут - громко, по-русалочьи заливисто.
- Еще и роль немножко поучила, - продолжала она. - Помнишь, Сидор говорит: "Только
Платона назвали, и вы как маков цвет вспыхнули." А Луша отвечает: "Зачем выдумывать?
Маков цвет. Я замужняя. Что мне во Платоне вашем. Нашли невидаль."
- А заглядывалась, - сказал Володя.
- Мало ли что заглядывалась. У какой девки сердце не зазнобчиво? - лукаво, не своим
голосом откликнулась Марина.
- Пастернака сейчас ругают в газетах, - сказал Володя. - Наверное, нам не разрешат
показывать "Слепую красавицу". Зря время теряем! Это твоя первая роль, и вот -
напрасно. Жалко, что я тебя раньше в наш театр не привел...
- А что такого запретного в этой пьесе? - удивилась Марина. - Очень жизненная пьеса,
должна зрителю понравиться...
- Да как понравится, если Пастернак там, наверху, многим не нравится. К тому же
пьеса, говорят, и не печаталась нигде. Спросят, где взяли, а что режиссер ответит?
И тут Марина улыбнулась совсем как Одри Хэпберн. Это была такая улыбка, что вы и
представить себе не можете, если никогда не видели фильм "Римские каникулы". Мы с
папой ходили на него целых три раза. Ему очень нравилась Одри с огромными
печальными глазами, трогательно торчащими ключицами и легкой, совершенно
обезоруживающей улыбкой. Она была нежной и беззащитной, прекрасной как принцесса
из туманного, полузабытого сна. И Марина тоже умела улыбаться так же трогательно. Но
Володя почему-то совсем не обратил на это внимания, и они завели долгий,
малопонятный мне разговор о каком-то поэте, его опале и таланте, нищете и трагедии, и о
том, что когда-нибудь, лет через сто, а может, раньше, искусство станет свободнее.
Я слушал их и не понимал, о чем это они беседуют: какая такая им свобода нужна,
чтобы читать стихи, танцевать или играть на сцене? Ну и представляйтесь, сколько
хотите, лишь бы другим не мешали!
- Полуночничаете? - вдруг возник из темноты чей-то голос. Мы, как по команде,
повернули в его сторону головы. Неясный силуэт мужчины почти сливался с покрывалом
ночи, но вот он сделал шаг, другой и в отблесках затухающего костра проявилась серая
маска лица, и чем ближе человек подходил к нам, тем оно четче становилось. Да это же
Иван, наш сосед! И чего он так поздно бродит? Наверное, скучно ему без Поли, его жены:
уехала на месяц в Брянск, в отпуск, а мужа оставила на хозяйстве - кормить собаку, кур,
приглядывать за садом-огородом.
- Можно к вам подсесть? - спросил Иван.
- Мы уже насиделись, по домам собрались идти, - резко и зло сказал дядя Володя. - Нас
бессонница не мучает. А ты опять с танцев идешь?
- Вышел во двор, гляжу: огонь горит, вот и подошел, - ответил Иван. - Люблю костры!
Марина молчала и шуршала обертками от "Пилота".
- А чего это ты на танцы не пошел? - сердито буркнул дядя Володя. - Может, боишься,
что заложат тебя Полине?
- Никого я не боюсь. И ничего не боюсь, - раздельно, почти по слогам сказал Иван. Он
был, кажется, немножечко выпивши. И насчет того, что просто так вышел во двор,
наверное, врал. Мама как-то говорила отцу, что сосед по ночам шастает на амуры, и я,
честно сказать, не понял, что это такое, но слово - амуры! - запомнил и, желая показаться
умным мальчиком, невинно спросил:
- Дядь Вань, вы не амуры ищете?
Володя хмыкнул, а Марина рассердилась:
- Паша, ты хоть соображай, что говоришь! Чушь несешь. Неприлично разговаривать со
взрослыми так...
Она встала и, ни с кем не попрощавшись, шагнула в темноту. Хлопнула калитка,
радостно взлаял и затих наш Шарик, зажегся свет на веранде.
- У тебя с ней что? - спросил Ивана дядя Володя. - Говорят про вас всякое...
- А ты уши пошире развешивай, - посоветовал Иван. - Да помни: говорят, в Москве кур
доят...
- И другое говорят: дыма без огня не бывает, - сухо сказал дядя Володя и, потрепав
меня по плечу, посоветовал: - Шел бы ты, Паша, спать.
Что было потом, я не знаю, потому что только лег, так сразу и провалился в теплый сон
- он охватил меня истомой июльской полуночи и медленно вознес к белоснежным
облакам, и я плыл в мягких, ласковых потоках воздуха, и все вокруг сверкало и пело, и
кружился волшебный калейдоскоп звезд, и Земля была такая маленькая, что этот голубой
мячик можно было взять в руки...
Дядя Володя в ту ночь повздорил с Иваном, и они, видно, крепко подрались: и тот, и
другой несколько дней ходили в темных очках. А папа почему-то совсем перестал бриться
и, когда прижимался ко мне лицом, его щетина колола кожу.
- Петухи, - сказал папа. - Глупые петухи! Ещё не понимают, что не мужчина выбирает
женщину, - это она выбирает, только вид делает, будто получилось так, как захотел он...
- О чем это ты, папа?
- Потом поймешь...
-А мама долго тебя выбирала?
- Не очень, - улыбнулся папа, и лицо его посветлело. - Мы сразу друг друга выбрали...
И я почему-то представил себе наш клуб, в котором расстелили привезенные из
райкома ковровые дорожки и установили большую красную тумбу с гербом страны,
которой уже нет. Возле нее неподвижно, как статуи, застыли мальчик и девочка -
нарядные, в красных галстуках, и каждому, кто подходил к тумбе, они отдавали
пионерский салют. В стороне стояла кабинка, занавешенная желтой шторой. Туда никто
не заходил: голосующие брали белые листочки у комиссии и, даже не читая их, быстрее
опускали в прорезь тумбы и бежали занимать очередь в буфет. У входа в него топтался
мужчина, с красной повязкой. Он зорко следил, чтобы в буфет попадали только те, кто
уже "выбрал". Может, взрослые выбирают так не только депутатов?
А Марина, наверное, выбрала меня. Потому что теперь, отправляясь в магазин за
покупками или на репетиции драмкружка, или просто погулять, всегда говорила: "Айда
со мной, Пашка!" И покупала мороженое, его тогда делали с изюмом, ванилином или
клубничным вареньем - вкуснятина! И всякий раз Марина просила меня: "Ну, женишок,
тайну хранить умеешь? Вон телефон-автомат, набери вот этот номер и попроси Ивана
Алексеевича, ладно? А когда он ответит, дашь трубку мне..."
Голос мужчины казался мне подозрительно знакомым, но я почему-то не решался
спросить у Марины, кто это. Тут была какая-то тайна, потому что Марина легким, но
настойчивым движением руки выталкивала меня из будки и, маясь по ту сторону
стеклянной двери, я только видел то смеющееся, то напряженное, то лукаво-капризное
выражение ее лица...
Тайну я умел хранить и никому, даже маме, не рассказывал о телефонных играх. То,
что дядя Володя стал приходить к нам реже, я как-то даже и не заметил. Марина часто
уходила вечерами одна, возвращалась поздно, и мама не раз ей говорила: "Ой, смотри,
добегаешься! Нарвешься на какого-нибудь охальника. Чего смеешься? Как бы реветь не
пришлось!".
И однажды она действительно заплакала. Родителей дома не было. На раннем
утреннем поезде, еще затемно, они уехали в город за покупками. Марина, наверное,
думала, что я сплю и потому, не стесняясь, рыдала громко, протяжно, с долгами вздохами,
и столько во всем этом было страдания, что у меня тоже навернулись слезы на глазах. Я
не могу переносить боль - ни свою, ни чужую, и меня за это дразнили пацаны. Смотрю,
допустим, кино, а там показывают, как бандиты мчатся на машине, не разбирая дороги, и
люди бросаются от них врассыпную, а кто-то попадает под колеса и, как мячик,
отскакивает от них. Весь зал ржет, а у меня в сердце какой-то спазм, будто его сжимает
ледяная рука: представляю себя на месте этого несчастного человека, который остается
калекой, - и вот уже предательски дрожат ресницы, наворачивается горько-мучительная
слеза.
Я слышал, как к дому подъехала машина, посигналила. Надрываясь, закукарекал
Бармалей, а Шарик, напротив, радостно взвизгивал от восторга. Марина перестала
плакать, что-то тяжелое упало в ее комнате, скрипнула дверь и она вошла ко мне:
- Не спишь, женишок? Ах, миленький, дай я тебя обниму!
Она прижалась ко мне теплой щекой. Ее волосы чудесно пахли какой-то горьковатой
травой, наверное, полынью, и вся она была такая красивая, добрая и, свежая, что я
задохнулся от счастья и подумал: "Вырасту - обязательно на ней женюсь!"
В ту минуту в моем сознании мир с беспощадной ясностью разделился на мужчин и
женщин, причем из всех женщин я выбрал только ее, Марину, а остальные меня как-то не
интересовали.
- Я должна ехать, - сказала она. - Скажи папе и маме, что письмо для них лежит в моей
комнате. И что бы про меня ни говорили, знай: я все делала так, как подсказывало сердце.
Это, может, глупо, но женщина всегда слушает его, даже когда слушать его совсем не
надо...
Из окна я видел, как дядя Иван помогает Марине складывать чемоданы. Заметив меня,
он поднял руку и помахал мне. Хлопнула дверца газика, уркнул мотор и они уехали. Я
знал, что Марина собиралась в отпуск, но ее отъезд напоминал скорее бегство. И я в этом
убедился, когда заглянул в ее комнату: непривычно пустая, только на кровати лежали
обрывки бумаги, смятые пакеты, валялся мусор на полу. А на столе горделиво стоял
самовар с прислоненным к нему конвертом - письмо родителям.
Да, вот деталь, мне запавшая в память: дверь в комнату была закрыта, и входную дверь
Марина тоже за собой захлопнула, и даже калитку на крючок закрыла, а ведь еще вчера
убегала на работу - все нараспашку, никаких замков, и мама еще долго ворчала: "Совсем
ошалела! Без всякой оглядки живет, ни о чем не думает. Подожди, приедет Полина, она
быстро тебе мозги вправит. Ах, Володя, бедный, бедный..."
Ворчала мама - и на старуху становилась похожей. А дядя Володя прибежал злойпрезлой,
и глаза его, обычно мягкие и чуть уставшие, побелели.
- Где она? - закричал он. - Это правда: уехала? И с ним? Ты знал? Все знал! И молчал?
Убью!
Он сграбастал меня, поднял и больно сжал ребра.
- Уехала! - закричал я и, предчувствуй неладное, заревел: - У дяди Ивана спросите, куда
и зачем! Он ее увез на машине. А я ничего не знаю!
- Дурачок, - тихо сказал дядя Володя. - Они вместе уехали. Ты понял? А, гадский рот,
меня за нос водила, как крокодил слоненка...
- Из сказки Киплинга, - вставил я, опять-таки желая показать свою ученость. Дядя
Володя почему-то разозлился еще больше, заскочил в Маринину комнату и так хватанул
самоваром об угол стола - только щепки полетели.
Потом отец пробовал починить самовар, но ничего у него не получилось. А дядя
Володя больше к нам не приходил. И в драмкружке тоже перестал появляться. Зато в
"Бабьих слезах" его видели частенько. Так называлась забегаловка, единственная на весь
поселок, где мужики пили пиво, и не только пиво, но и кое-что покрепче.
Когда дядя Володя случайно натыкался на меня на улице, то будто и не замечал меня,
будто и не видел никогда. Может, для него перестало существовать все, что связано с
Мариной?
Правда, однажды он пришел к нам - красивый, подтянутый, черные усы делали его еще
бледнее, - пришел, встал у калитки и, сколько его ни звал отец, зайти в дом не захотел.
Пришлось отцу надеть брюки (духота была страшная, и дома мы с ним ходили в одних
плавках). Он вышел к дяде Володе, и тот почти сразу сунул ему в руки голубой конвертик,
что-то быстро, невнятно сказал, и, круто развернувшись, почти побежал по деревянному
тротуару, и подковки на его ботинках нервно и дробно стукали о доски. Он ни разу не
оглянулся. Папа вошел в дом и сказал маме:
- Завтра уезжает. Переводят служить куда-то на Запад.. Оставил письмо для
квартирантки.
-Думает, что она вернется?
-На всякий случай. Мало ли что, говорит, вдруг у нее с Иваном ничего не получится. А
он готов ждать, сколько ей будет угодно.
Письмо положили под клеенку на столе, и оно там за несколько лет пожелтело и
приклеилось к столешнице, а Марина так и не объявилась. Зато поздней осенью, когда
землю уже подмораживало, но еще вовсю синели шапки сентябринок, вдруг явился Иван.
Крепко виноватый перед тетей Полей, он вел себя странно тихо, ходил с робкой,
виноватой улыбкой - она как бы затаилась в уголках его губ, и когда тетя Полина, которой
почему-то нравилось громко кричать и ругаться во дворе, поносила его самыми
последними словами, он брал ее на руки и, визжащую, брыкающуюся, уносил в дом.
- Ну что, брат Паша, забыла нас Марина? - спросил меня однажды Иван. - Забыла! А
ведь она у меня вот где осталась, - и крепко-крепко стиснул куртку в области сердца. -
Бывало, спросит меня: "Вань, когда ты меня бросишь?" А я говорю: "Никогда!" Она и
расхохочется: "Правильно. Потому что первой брошу я." Так и вышло. Эх, брат Паша, ходи
по земле, не отрывайся от нее и живи так, как получится, иначе - хана...
Он помолчал, задумчиво попыхтел сигареткой и совсем тихо сказал:
- А теперь будто пластинка во мне крутится, и музыка - чудная, одному мне слышная, а
как о ней словами рассказать, не знаю. И такая тоска, брат, берет, что одно спасение -
Полина. Жил с ней рядом, а ведь не видел...
Примерно так он со мной говорил, то ли хмельной, то ли уже больной - через
несколько дней с ним что-то нехорошее случилось: схватил нож, ударил тетю Полю, та
сумела выбежать, заорала, и кое- как соседям удалось Ивана усмирить. Его отправили в
нервную больницу, откуда выпустили не человека, а тень - худого, с темными кругами под
глазами, будто замороженного: двигался осторожно, словно хрустальную вазу в
гололедицу нес.
- Зря мы эту Марину в квартирантки брали, - сокрушалась мама. - Что о нас люди
теперь подумают? Двух мужиков с ума свела, а ведь ни рожи, ни кожи, прости Господи!
- И не говори, - откликался отец, и его лицо как-то странно менялось: будто легкая
тень от облака скользила по нему. - Ну их к черту, этих квартиранток, одни хлопоты с
ними. Никого больше не возьмем, пусть комната пустой стоит: будем в ней яблоки на
компот сушить...
Яблоки лежали на полу, на столе, на подоконнике. Самые крупные мама мыла и
закатывала в банки. Те, что помельче, с полосатыми боками, шли на варенье. На компот
сушили ароматные, полусладкие яблоки с желтой кожурой. Компот из них чуть кислил, и
я его не любил.
Через много-много лет, когда женщина, которую я любил, ни с того ни с сего вдруг
вышла замуж за моего лучшего друга, я взял отпуск и уехал в Тбилиси. И вот там, сидя в
ресторанчике на Мтацминде - Святой, горе, я, кажется, увидел Марину, а может, и не ее, а
очень похожую женщину.
Она равнодушно пригубливала бокал светлого виноградного вина и, наклонив голову,
без всякого интереса слушала то, что ей говорил солидный господин в безупречно строгом
костюме. Пока я разглядывал их и размышлял, подойти к ним или нет, появился длинный,
худой грузин в клетчатой кепке и, как-то странно сгибаясь и кланяясь, сказал им
несколько слов.
Господин встал и, небрежно бросив на стол несколько купюр, подал руку женщине.
Она, смеясь, выхватила из букета, перевитого золотыми и серебряными ленточками,
желтую розу и, помахивая ею, оперлась на плечо спутника.
И пока они шли к машине, все, кто сидел на открытой веранде, не могли отвести от них
глаз.
- Вах, веревки вьет из такого человека! - сказал сосед по столу. - Говорят, каждый день
ей привозят из оранжереи специальный букет. И чтобы обязательно в нем была желтая
роза.
Я спросил, кто эта женщина, и сосед горячо сказал что-то по- грузински, а переводить
не стал. Но по его глазам я и так понял: какая разница, кто она, если от нее кружится
голова как от горного чистого воздуха.
А внизу, там, где фуникулер делал первую остановку, была похоронена Нина
Чавчавадзе - восхитительная женщина, которую любил великий Грибоедов. От этого тоже
кружилась голова, как и от запаха картошки, которую пекли на углях рядом с шашлыком...
МОЛЧАНИЕ
1.
Он сказал:
- Я не хочу об этом говорить. Я хочу этим заниматься.
- Хорошо, - кивнула она. -
...Закладка в соц.сетях