Жанр: Драма
Две строчки времени
...оженное на мои за-пятьдесят и пряные пляжные впечатления?
- Именно это одно и видит! - говорит Моб.
Мы сидим - она, Пьер и я - в их зеленой гостиной, куда меня все чаще теперь заносит
по вечерам, в полупотемках от почти непрозрачного абажура и малиново струящегося
пятнышка лампадки в углу.
Сидим и курим.
Моб, захватив дыму, задумчиво выдувает его маленькими гейзерчиками в потолок, и по
большому ее лбу, мягкой, боттичеллиевой крутизны, пробегают, как по экрану,
письмена-мысли. Я прочитываю коротенькую строку ревности и упрека, чуть подлиннее -
недоумения и, совсем длинную, - дружеского сочувствия и тревоги.
- Именно это и видит! - повторяет она задорно, хотя я и не думаю ей возражать. -
Прочла Ия хотя бы одну страницу из ваших книг, несмотря на то, что очень начитанна?
Спросила ли раз о мемуарах, которые пишете? о вашей жизни вообще - кто вы, что пережили,
чем дышите? Нет, нет и нет! Она допускает вас до себя, потому что в вас нуждается.
Мне плакать хочется, когда, подумаю, на что вы тратите время, вместо того, чтобы писать
свое.
- Для писаний нужны разного рода наблюдения...
- Наблюдать за хищниками надо, не влезая к ним в клетку. А Ия... Ну - на что она вам?
Она без ума сейчас от своего толстомясого Карла и несется от вас, с вашего пляжа, сразу к
нему. Оба ужинают в этом портовом полупритоне, куда она, кажется, как-то и вас таскала, а
потом, я думаю, он у нее до-утра. Что вы-то собираетесь с ней делать?
- Ты так кипятишься, Моб, - вступает Пьер, - будто он намерен ее у Карла отбить.
Связаться человеку за пятьдесят с такой девчонкой - все равно, что безногому покупать
велосипед, на котором кататься будут другие, все это он понимает так же хорошо, как и ты.
Но Моб не снисходит до шутки, в ней, несомненно, погиб вдохновенный проповедник и
обличитель.
- Эти "волосатики", как вы их называете, - продолжает она, - которых Ия - от плоти
плоть, - прагматисты самого упрощенного толка, себялюбцы чудовищные. Кризис отцов и
детей никогда в веках не был таким болезненным, как теперь, именно из-за этого неслыханного
себялюбия. Вплоть до преступления:
И на папаш
Дети глядят брезгливо:
Дескать, родитель наш
Пышно созрел для взрыва...
Представления о жертвенности - ни малейшего. Мы хотим... Мы требуем... Мы! Мы!..
Мы!.. Для нас!.. Эта, алчная самость вырастает у них в целую разрушительную программу, где
"табу" опять же только их единственное "мы". Для "мы" и в отрицании предпочитаются самые
притягательные запреты - целомудрие, половая мораль... Отсюда - разврат неистовый,
оргазм несовершеннолетних, культ насилия и прочие прелести.
- Думаете вы, - перебиваю я ее, - что чувственность командует и у Ии?
- Боже мой! - всплескивает она руками. - Он спрашивает!.. Где же писательская ваша
наблюдательность, о которой только что говорили?..
Этот монолог Моб вспоминается мне на следующее утро, когда Ия требует вдруг
включить в нашу книгу, еще одну "темную аллею" - рассказик "Железная шерсть",
оставленный мною без внимания..
Это - о медведях и леших, которые любят женщин "до лютого лакомства" и будят в них
самих животную страсть.
Я возражаю, чуть раздувая свое несогласие, чтобы подзадорить ее попространнее
высказаться, и впервые, быть может, она этой маленькой хитрости не замечает. Да, ей нравится
бунинская живопись экстаза овладения и прелюбодейных оргий, и когда, вытянув из моих рук
книгу, она порывисто и вперехват вычитывает мне про лешего, который ещё страшнее и
сладострастнее медведя, у нее горячеют скулы:
"При встрече с женщиной он не токмо не боится ее, но, зная, что тут ее самое ужас и
похоть берет, козлом пляшет к ней и берет. ее с веселостью, с яростью: падает она наземь
ничком, как и перед медведем, а он сбросит порты с лохматых ног, навалится сзади, щекочет
обнаженную, гогочет, хрюкает и до того воспалит ее, что она уж без сознания млеет перед
ним"... - читает Ия, и я вижу, как несколько раз взмахивают у нее крылышки ноздрей.
- Хорошо, включим, это! - говорю я.
Книжка возвращается ко мне; на том же развороте в ней - еще несколько подчеркнутых
абзацев живописной эротики.
Мысли у меня бегут по руслу, пропаханному давеча Моб; она, конечно, права: в этом
современном бунте молодости против рутины голос пола звонче других голосов; но и то
сказать - воинствующему модернизму щеголянье половой распущенностью сопутствовало
всегда, становясь модой. Но - как не противятся стадности даровитые одиночки?..
Может быть, мысли эти долетают до Ии, потому что она неожиданно продолжает
закруглившийся уже разговор:
- Понимаете... интересна у Бунина психология этих жертв - тех, кого грубо лишают
невинности. Они испытывают у него вместе ужас и восторг, плачут "сладко и горестно".
Может, так и случается в жизни, но, по мне, это дико и возмутительно... Я вам скажу сейчас
про себя, чего никогда не сказала бы, если б не Бунин, - считайте это тем эстетическим
воздействием, о котором вы тут как-то проповедовали и которое отводит в человеке здравый
смысл на задний план.
Чуть помедлив и косясь на меня, взвешивая, вероятно, мою ли способность выслушать,
либо свою - рассказать, она выбирается из-под зонтичной тени и садится шагах в полутора от
меня на песке.
Солнце ей прямо в глаза - и она прикрывает их ладонями. Голос ее доходит до меня -
чуть приглушенно.
Она говорит:
- Мне было четырнадцать лет, когда меня растлил один негодяй. Дальний родственник
отца, он живал у нас в доме наездами, по каким-то делам. Был тогда, как вот теперь вы, раза в
три меня старше, ожирелый такой болтун; когда говорил - в углах рта собиралась пузырями
мерзкая пена. Для меня он значил не более старой мебели. Но умел рассмешить. Очень.
Представлял галчонка в гнезде или пьяного за рулем, лаял, квакал лягушкой. Мне было с ним
весело... Черт возьми! почему я это вам вдруг рассказываю?.. А, ладно, все равно! Как-то мы
были с ним дома одни. Я - в кресле с ногами, задрав колени, пятками в край сиденья, вот так
вроде, как сейчас, а он передо мной на ковре изображает, как муха запуталась у меня в волосах
и жужжит, - я трясусь вся от смеха. И вдруг он начинает целовать мне коленки! Знаете:
дурочкой я не была и в четырнадцать лет, знала все, что к чему, но, Господи, даже и со сне не
могла представить себе эту мразь в роли любовника. Кроме того - о, как потом я именно за это
себя презирала! - понятия не имела, что именно в этой позе, в какой были мы, так легко может
осуществиться сближение. Когда он схватился целовать у меня коленки, даже, помню, чуть
прихватывая зубами, я оцепенела от внезапности и изумления. И в то же мгновение он вторгся
в меня... Я помню: сердце у меня остановилось биться, я задыхалась, захлебывалась от этих
страшных толчков; не было мысли, я ощущала только их, только их... Но потом... - нет,
потом я не плакала, я пыталась перекусить ему горло - он отскочил, побежал... Я решила его
отравить. Все, все было приготовлено, обдумано в мелочах: яд и как подать, но он в тот день не
вернулся, позвонил отцу, что уезжает. После погиб в автомобильной катастрофе... К чему я все
это? Ладно, пусть!.. Во-первых, чтобы вы знали, как ненавижу этих сносившихся развратников,
которые так сладко глядят на нас, но для которых мы только вариант онанизма или борделя.
Еще - чтобы сравнить с бунинской этой нотой - этой мешаниной обиды и восторга у
изнасилованных. Нет, это не по мне! Я бы... Но давайте лучше работать!
За переводами она почти непрерывно курит свои тонкие сигареты. В их дневном варианте,
вижу я, нет никакого гашиша, но сладковатый запах их мне неприятен, и из всего Ииного
существа и реквизита они единственные мои противники.
Раза два, когда она их забывает, я гоняю куда-то на чертовы кулички, где ими торгуют.
Окурки она топит рядом с собою в песке., и по утрам, до ее появления, я выгребаю их
садовыми граблями.
Это неуемное курение у нее отчасти от, увлечения: она влюбилась в "Темные аллеи", она
здесь - у себя дома и находит в них все больше и больше "современно звучащих"
совершенств.
По ее настоянию мы переводим "Визитные карточки" - рассказ о любовном
приключении на волжском пароходе одного писателя со скромной, не очень уж и молоденькой
пассажиркой, к которой он ощущает одновременно и жалость и страсть.
Описание прелюбодеяния приводит Ию в восторг:
"Живот с маленьким глубоким пупком был впалый; выпуклый треугольник темных
красивых волос под ним соответствовал обилию темных волос на голове... Она наклонилась,
чтобы поднять спадающие чулки, - маленькие груди с озябшими сморщенными коричневыми
сосками повисли тощими грушками, прелестными в своей бедности. И он заставил ее испытать
то крайнее бесстыдство, которое так не к лицу было ей и потому так возбуждало его жалостью,
нежностью, страстью"...
- Это, пожалуй, острее "Лолиты"! - восторженно говорит Ия.
- Вот уж немыслимое сравнение!
- По-вашему, книга Набокова не талантлива?
- Очень талантлива, но в той же мере злокачественна. У Бунина всюду дышит его
любовь к жизни. У Набокова ее нет и следа. Не пожимайте плечами! Любая мать трепещет при
мысли, что дочь ее может стать жертвой преждевременной чувствительности вместо того,
чтобы созреть гармонически. А "Лолита" растлила, вероятно, тысячи, десятки тысяч юниц! Вот
ехал я сюда к вам через пролив на пароме - две девчушки лет по тринадцати юлили подле
потрепанного кинольва в шезлонге на верхней палубе. Выламывались перед ним наперебой. И
у обеих как вытатуировано на лбу под кудряшками: я - Лолита!.. Еще вспоминаю картинку -
это в одном средиземноморском отеле: огромный балкон галереей, в виде буквы Г. В длинном
плече - оркестр и столики, в коротком - только цветы и ковровая вдоль перил дорожка.
Слежу изнутри, из окна: прогуливается пара - полудедушка с подагрическим шагом и тоже
этакий лет четырнадцати прыщик с рано развитым бюстом. Когда идут мимо столиков - он
опирается рукой ей на плечо, а когда ворачивают где пусто - рука его ныряет за пазушку, и я
из своего укрытия вижу, как топырятся пальцы, ухватывая грудь за сосок. А у нее на кукольном
личике торжество: я - Лолита?..
Ладно, оставим это! - говорит Ия. - можно я снова возьму себе книгу на эту ночь?
4
С моря дул бриз; может быть, даже больше, чем бриз. - на низких грядках волн белели
барашки.
Они кротко таяли, докатившись до берега, и я снова и сноза думал, что кротость,
вероятно, главная прелесть этого северного моря, его ласкового песчаного дна, его дремотного
зеленоватого окоёма и волнистых палевых берегов.
Ия в этот перерыв заплывала непозволительно далеко. Забегая то справа, то слева от меня
и вскидываясь на задние лапы, лаял ей вслед Початок.
Там, где-то показывалась, то исчезала темная точка ее головы, в совершенный штиль
можно было разглядеть лиловатые контуры огромного города. Сейчас застилала их белесая,
чуть подсиненная муть; далеко на фоне ее подпрыгивал одинокий бакен, который Ия, видимо,
решила обогнуть.
Она тревожила меня не только этим отчаянным заплывом. Я не суеверен, но какие-то
трагические касательные мерещились мне над ее головой, как в ковбойском фильме - лассо
над дикой лошадкой прерий. "Вы знаете: у Ии нелады с ее парнем, очень переживает! -
звонила мне сегодня чуть свет Моб - Я ее встретила - капризна и ввалились глаза"...
Капризна Ия всегда, а худоба могла быть и от переутомления с книгой: мы работали как
на стахановской вахте, перевели уж с полдюжины "аллей"; в издательстве, говорила мне Ия, их
чуть ли не сразу отправляли в набор, и черновики ей приходилось перепечатывать вечерами.
Значит, если, как злословила Моб, Карл у нее ночевал, сама она до заполночи должна была
сидеть за машинкой.
Впрочем, многие заключения Моб были сомнительны, как я собираюсь рассказать.
Выползла Ия на берег, язык высуня, на четвереньках, и улеглась обочь нашей ямины, на
скате, где лучше доставали ее лучи и ветер.
Разминая усталость, она разговаривает с танцующим рядом Початком.
Тело ее и чернь волос так вписываются при этом в окружную мозаику солнечных жженых
красок и янтаря, что я не выдерживаю и, нарушая конвенцию, щелкаю подручной своей
фотокамерой.
Она лежит сию минуту спиной ко мне и не замечает этого, как вообще не замечает меня.
Может быть, оттого что не замечает, и складывается у нее та непроизвольная, как у кошек,
певучесть движений и контуров, от которой не хочется отрывать глаз.
Я вдруг чувствую, что кто-то, помимо меня, разглядывает ее сейчас и, оборачиваясь, вижу
внизу у берега Пьера. Он стоит там по лодыжки в воде в необычайно пестрых трусах и делает
мне знаки.
Я спускаюсь к нему, соображая, что здесь он, конечно же, в должности подосланного Моб
стукача.
- Понимаю вас! - говорит он мне вместо приветствия. - Чертовски приятно на нее
глазеть! Очень, очень мила... Я сейчас - с пляжа нудистов. Там, в бабьем крыле, позирующие
наяды, которых как будто только что вывалил из своих этюдов Модильяни. А эта малютка
лежит и поворачивается, как повернулась бы, проснувшись, джорджонова Венера, со всем,
понимаете ли, достоинством женственности, о каком мы уж и забыли мечтать. Но как бы ей
помочь не потерять всего этого?
Он рассказывает потом про одну начатую им картину, а я думаю о том, как мы совпадаем
с ним в мыслях об Ии и что она, хрупкая и сильная вместе, в самом деле - из тех, кто сами в
себе несут катастрофу...
Когда я возвращаюсь под зонт, она, присевши на корточки у прибоя, плещет
пригоршнями воду на плечи и грудь, и мне кажется, я слышу, как шипят брызги на ее
раскалившейся коже.
Видела она нас с Пьером? Кажется - нет.
Поднявшись, она идет ко мне, блестя мокрой, все еще чуть посветлей остального тела
грудью - этакая живая иллюстрация бунинских "Темных аллей".
- Виновата, забыла, что совсем нагишом! - спохватывается она, подойдя, и тут же
сердится на себя за свой полуиспуг и опускается, как была, на песок, ко мне в профиль.
- Что вы смотрите так? В первый раз, что ли, видите голую женщину? - спрашивает она
и, не глядя, протягивает ко мне руку, в которую я должен вложить карандаш и блокнот.
Я не хочу признаваться даже себе самому, что меня действительно выбивает из
равномерного дыхания этот бронзовый блеск ее грудей, скатывающиеся с почти коричневого
живота капельки, светло застревающие в блестящей смоли волос. Чтобы не сводило от этого
губ, надо быть"волосатым" ее завсегдатаем или - лучше - родиться заново.
- Вас в этом образе вижу я в первый раз! - говорю я тоже с досадой и берусь за книгу.
- Постойте! Поболтаем немного!.. Я хотела сказать: в ваших книгах довольно много
эротических мест. Что это у вас - уже только в прошлом?
- Почему - в прошлом? Но прежде всего: вы, значит, мои книги читали?
- Просматривала... В здешней библиотеке есть ведь ваше почти все. Чего не хватало -
достали мне в другом месте.
- Ну и...
- Ну и - если вас как писателя тоже интересовали темные аллеи, почему вы не
продолжаете в том же духе? Почему - мемуары? Кто их читает теперь?
- Пишущих по-русски на Западе вообще не читают. И не переводят.
- Гм... - сказала она, помолчав. - Вы не могли бы убить кого-нибудь, чтобы о вас
написали разом во всех газетах?
- Кого бы вы предложили?
- Меня, например. Возможны десятки сценариев: все видят, что мы вместе проводим
время и, конечно, не думают, что в одних только литературных упражнениях. Ну, затем - я вас
обманываю, выматываю у вас ваши все сбережения и появляюсь здесь же, на пляже, с другим.
Подумайте: общая симпатия, обеспечено снисхождение. И известность!
- Выгляжу я таким отчаянным честолюбцем?
Она не отвечает, глядя мимо меня, в сторону пролива, куда только что плавала, - над
ребром дюн, закрывающим от нас даль, кружит сейчас чайка огромная, как Пегас.
Когда она так смотрит, Ия, ни на кого, в черноте ее глаз стоит что-то тоскливое; оно
исчезает, когда она переводит их на собеседника.
- Я хочу сказать только, что у вас недурно получалась эротика. Почему вы теперь такой
чистоплюй?
- Вы находите?
- Нахожу. Но, понятно, я почти ничего о вас не знаю. Вы одиноки? Я имею в виду
женщину?
- И да и нет. Да - потому что у меня в квартире, здесь и за океаном односпальная
раскладушка-кровать, дне" обращаемая в кресло. Нет - потому что некоторые из тех, с кем
связаны самые счастливые годы прошлого, постоянно со мной.
- Не понимаю: физически или это писательский словесный трёп? Они живы!
- Живы в моей памяти, и это так же "физически", как, скажем, моя студия к Бродвее и
полки с книгами.
- Вы спирит? Вызываете духов с помощью блюдечка?
- Нет, просто они навещают мое воображение, и я часами веду с ними разговор, не
нуждаясь в другом общении.
- Со мной, например!.. Они старушки теперь, ваши призраки?
- У призраков есть преимущество: они не стареют.
- В общем - чепуха! - говорит она. дрогнув плечами, и недобрая петелька
складывается в уголке ее губ. - Чепуха все эти посещения и беседы а ля "Черный монах".
Если, конечно, вы здоровы психически. Но что за смысл?
- Думаю, что здоров. А смысл в том. что заношу все на бумагу, в воспоминания,
которые; как вы знаете, пытаюсь сейчас закончить.
- Фью!.. - свистит она примирительно, - я и забыла, что разговариваю с сочинителем.
Тогда только один еще вопрос: вы все говорите: "они". Была их целая бригада, ваших бывших
подруг?
- Тут вы правы. Нужно бы говорить только об одной. Той самой, на которую вы так
непонятно похожи. О ней сейчас пишу кровью души своей, и в сравнении с нею других можно
поместить только в сноску.
- Вы могли бы рассказать мне о ней поподробнее?
- Пожалуй. Но не сейчас. И не здесь, когда солнце вокруг и простор. Мне трудно
объяснить, но говорить о ней надо бы в четырех, поуже, стенах, может быть, в полумраке, когда
не видно лица, ни твоего, ни того, кто тебя слушает. Иначе похоже все на предательство, а
должно быть - как исповедь... Ну и, конечно, я должен сперва попросить у нее разрешения...
Она широко открывает глаза, но тут же и щурит их скобочкой.
- Снова трёп! Но - ладно. Я еще не получила аванс за будущую книгу, поэтому можете
меня пригласить в "Три короля". Сегодня я занята. Завтра! Идет?..
Вечером - телефонный разговор с Моб.
Она начала - я передаю, разумеется, только конспект - все с того же надгробного
рыдания над моими погибшими писаниями.
Потом шли расспросы. Меня чуть смущало это требование - держать ее в курсе моей
"авантюры", как она выражалась, но мы были "союзники", и двигала ею такая подлинная
забота и теплота, доходившая до меня даже через трубку, что я охотно мирился с этой
интервенцией во внутренние свои дела и ее побочными толкачами: любопытством,
нетерпимостью и суетой.
Как литератор я чувствовал и укоры совести: неожиданно для себя самого я начал
присаживаться за свой письменный стол вечерами, после пляжного трудодня; засиживался
далеко за полночь. В открытом окне плыла великолепная тишина полупустого сонного города
- ни гудка, ни шороха шин, ни шагов; а каждые четверть часа - медная с колокольни капель,
о которой уже писал и которая теперь по ночам стала казаться мистически вдохновительной.
И я записывал под нее впечатления за день.
Дневник, конечно же, двоюродный брат мемуаров; в отличие от них у него ничтожная
ретроспекция, то есть обращенность к минувшему, временная дистанция между событием и
занесением его на бумагу. Дистанция, однако, растет с каждым днем - и жанры сближаются.
Во всяком случае, если не книга, на которую был у меня контракт, то что-то другое
складывалось и мерещилось вдалеке.
Но я не посвящал в это Моб. Я только рассказал ей об Иином интересе к моим творениям
и моей личности, который Моб недавно так категорически отрицала.
- Что ж, это может быть даже хуже того, что я предполагала, - сказала она после
паузы, - если она вами действительно интересуется.
- Почему хуже?
- Как "почему"? Я, помню, спросила вас как-то, что вы собираетесь с нею делать?
Теперь возникает вопрос потрудней: что собирается делать с вами она?
- Вы считаете, что я способен быть этаким ручным кроликом?
- Миленький, нет! Я знаю, что вы не такая размазня, как мой братец. Но есть ведь сила и
на ее стороне. Мне рассказывали, как она выглядит там, на вашем рабочем месте, во время
перерыва... "Сексу" у нее в избытке и без вас, но - чем черт не шутит! Во всяком случае
поосторожнее завтра в этом притоне - там, знаете, и драки случаются, и облавы. Будьте
начеку!..
И в притоне трех бродяг
Стало тихо в тот же час...
В притоне "Трех королей" тихо не было, и я вспоминал эти первые строчки позабытого
шлягера, дожидаясь Ию у входа, откуда на набережную вылетали гам голосов и рев
автоматической шарманки, и когда мы отыскали наконец столик в тесной, на двоих, нишке.
Вспоминал отчасти и совет "быть начеку", разглядывая потемки вокруг, - разноцветные
плошки на столах их едва разжижали, виден был только кусок получше освещенной стойки.
Благодаря такой бдительности засек один небольшой эпизод, которого в другое время,
может быть, и не приметил: мне показалась знакомой одна спина из сидящих у стойки на
высоких круглых подзадниках, - широкоплечая, в лохмах большой головы. Взглянув немного
спустя еще раз, увидел, что и голова эта, и тулово повернуты в нашу сторону, и из густой
рыжей заросли сверлит нас пара глаз.
Уставилась им навстречу и Ия: в желтых всплесках нашей настольной плошки гневно
резалась морщинка между ее сведенными бровями.
Эта дуэль глаз длилась, казалось мне, целую вечность.
Потом Ия окликнула знакомую, вероятно, подавальщицу с черным пупком на голом
животе и, написав что-то на бумажной салфетке, послала ее почтарем.
- Это Карл, мой теперешний друг.. - сказала Ия, не глядя на меня и с непривычной для
нее толикой смущения - Я приказала ему исчезнуть!
Мы заказали то самое, что подавали нам здесь в первый раз, - балканскую снедь с
красным перцем.
Тоже и в этот вечер дым тонких сигарет, которые принесли Ии, отдавал чем-то терпким; я
не мог определить чем и раза два кряду мельком заглядывал в ее зрачки. "Хотите, - спросила
она, тотчас это заметив, - я подбавлю вам кое-чего в трубку? Попробовать... "
- Я признаю только один вид наркотиков: скотч.
- Ладно, тогда и я. Закажите и мне! - попросила она, сломав сигарету в пепельнице.
В счете, который подали нам часа четыре спустя, было восемь скотских напитков.
Упоминаю об этом, чтобы пояснить стиль нашего застолья: оно впервые, кажется, было
непринужденно, разговор тек крылато, без силков, которые мы обычно расставляли друг другу,
и недоверчивости; впервые тоже многие зачины и темы принадлежали Ии, не мне, равно и
вопросы, и длинные реплики.
Оказывается, в этой стране она чувствовала себя чужой, и это было у нее - как травма.
"Вы знаете: очень славный народ, но никогда, никогда не признает пришельца своим. Все идет
хорошо до поры до времени: отношения, дружба, и вдруг при самой невинной критике: "Ты -
иностранка, это не твоя родина, тебе нас трудно судить!" А где она, моя родина? Я здесь
выросла, привыкла. Иногда станет так тяжело, что сесть бы в любой самолет, в любую страну...
"
- Ну а здешние русские?
- Их, с которыми можно водиться, по пальцам считая, в нашем городе семьи три.
Я с ними редко. Бывает, устраивают сходки, доклады, но скука смертная. И непременно
бранятся! Кстати, вот был последний спор, и я давно хотела у вас спросить, но забывала все:
"Построен ли в Советском Союзе социализм?" Вы знаете: у нас здесь социалистическое
правительство, так - сравнивают... Что думаете вы? И почему вдруг заулыбались? Я хочу
совершенно серьезно.
- Это я - воспоминаниям. Перед войной, помню, прежирные лозунги о построенном
социализме висели у нас везде. И вот приезжает к нам из подмосковного одного колхоза
знакомая старушка. Вся исплаканная: запретило ей местное начальство держать
козу-кормилицу, чтобы не истребляла колхозных кормов. Мы тогда и припечатали: "С
подлинным верно - социализм, который козы боится!" Я это, Ия, к тому, что иногда хорошо
отказаться от всяких отвлеченностей и расчетов, а взять простейший живой пример, и все
станет на место.
- Может быть, и так... - сказала она раздумчиво. - Живых примеров мне как раз не
хватает. Я много читала, но вот, например, этот воздух там, в Советах, до последней войны...
Не террор, это я представляю, но общая ему покорность. Как могло это быть? Неужели здешние
туземцы правы, что русские по крови рабы? Ничтожная кучка людей держит в оцепенении весь
народ, как удав кролика! Ни бунта, ни протеста. Мне кажется живи я там - я бы ни за что не
смогла молчать. Нет! Ценою, может быть, жизни, свободы, но - лучше смерть! Ладно, оставим
отвлечения, как вы говорите, но - на примерах. Скажем - вы! Были вы так же лишены
мужества? Как дышали этим воздухом вы?
- Мужество - отвлеченность тоже. Есть гражданское мужество, есть мужество
революционера, патриота, солдата. Все эти мужества у русских людей съел страх. Сознаюсь: я,
вероятно, не способен на подвиг. Для каждого подвига нужно внутреннее его оправдание,
цель... Ее не было. Я не думаю, что родился трусом. А вот когда приехал в эту войну на фронт
- мысль умереть за Сталина убивала всякий намек на отвагу, всякое желание подвига. Само
выполнение долга казалось опозоренным именем этого злодея...
Вы говорите: не покорились бы, лучше смерть. Как вы себе представляете эту смерть?
Героические времена эшафота кончились. Даже на виселице можно было еще умереть гордой
смертью. Но - не в застенках чека! Там не просто лишали жизни; там коверкали ваше тело и
волю, заставляли оболгать друзей, близких, превращали в слякоть, дрожащую и безвольную, и
тогда жертвовали девять граммов свинца в затылок и закапывали в какой-нибудь подлой яме,
как падаль...
- Ужасно! Кажется, я неправа...
- Нет, правы, и это еще ужасней ужасного. Я хочу сказать, что отказываясь от подвига,
чтобы выжить, мы истлевали духом. Тоска по подвигу - живая вода хотя бы малого
искупления. Но мы молчали, когда надо было крикнуть палачам "нет!", голосовали за казни
невинных, предавали друзей, то есть, значит, предавали самих себя - сам
...Закладка в соц.сетях