Жанр: Драма
Сон о кабуле
...рынки,
огромные, как церковные купола, гранаты. Я надеялся, что мы полетим.
- Там война, стреляют танки. Я не хочу войны. Не хочу разрушений и крови. Не хочу
обмана. Ты меня обманывал.
- В чем? - он понимал, что все завершается, все свертывается в тонкую свистящую
спираль, в сверхплотный завиток, в точку, из которой недавно все появилось, расцвело,
сулило небывалое счастье. Все превращалось в точку, и эта точка, как моментальный
блеск на воде, мелькнет и исчезнет. - В чем обман?
- Ты сказал, что ты журналист. А ты не журналист, ты разведчик. Ты сказал, что
вернешься в Москву и станешь писать свою книгу. Но ты не станешь писать, а снова
улетишь на задание куда-нибудь, где убивают, взрывают, бомбят, где люди страдают и
мучаются. Я боюсь всего, что связано с войной и страданием.
- У тебя был Долголаптев? Это он тебе все рассказал? Она не ответила.
Предзимняя, продуваемая ветром опушка с сухой колючей травой. Снежная поземка,
летящая вдоль стволов, сквозь путаницу мертвых стеблей. И в этой поземке побитые
морозом цветы, последние чахлые колокольчики, гераньки, ромашки. Он смотрит на них
с любовью и болью, будто в этих мерзлых цветах с умертвленным исчезнувшим летом
пропадает драгоценная часть его жизни и он с ней навсегда прощается.
- Я делаю тебе больно, я знаю. Прости меня. Я так тебе благодарна. Мне было чудесно.
Ты спас меня, не дал мне сойти с ума. Но я не могу здесь остаться. Я боюсь того мира, с
которым ты связан. Я обычная московская мещанка, мне нужен покой, уют. Чтобы тот
человек, которого я любила, был всегда рядом. Не покидал меня. Ты видишь, я тебя не
достойна. Прости меня.
- Останься, - сказал он.
Летела поземка, снег набивался в путаницу блеклых стеблей, ударял в лицо, и сквозь
белую завесу снега, заметаемые, чуть краснели цветочки герани, голубел колокольчик.
- Я вижу, ты мучаешься. Я дурная женщина. Но я должна это сделать. Возьми эти
ожерелья и кольца, я не могу их принять. Эти синие лазуриты и яшмы, они, как глаза
оленей, смотрят на меня. Возьми!- она ссыпала со стола украшения, сложила в пакет.
Перстень упал, покатился. Она нагнулась, пошарила, вынула его из густого ворса ковра,
кинула с легким звяком в пакет. - Возьми!
Вложила пакет ему в руку. И он стоял, потрясенный. Не мог шевельнуться. Не мог
кинуться и обнять ее ноги. Не мог ее ударить. Не мог вышвырнуть в окно украшения. Не
мог своей страстной, взывающей к Богу молитвой добиться ее любви, добиться себе
спасения. Стоял посреди ее номера, держа в руках тяжелый пакет, несчастный, как
беженец, погорелец, сохранив в этом малом пакете единственное свое состояние.
- Ступай, - сказала она. - Прости.
Он шел по темному коридору, по зимней опушке, сквозь колючую сухую пургу, в которой
скрывалась земля, скрывались вершины деревьев и были не видны последние неживые
цветы. Коридорный, приподнявшись с циновки, молча ему поклонился.
Он вернулся к себе, положил украшения на стол и сидел, не зажигая огня. Чудо, которое
ему померещилось, было лишь отражением чуда. Оно распалось, как изделие стеклодува,
когда в драгоценный состав залетает крохотная чужая частица, разрушает изделие. Его
любовь, его несостоявшееся погибшее чудо было неудачным замыслом Божиим. Одной из
бесчисленных проб и ошибок, в которых мечется и изнывает душа. Его счастье не
состоялось, ибо в небесном замысле был обнаружен дефект, сгорела и исчезла далекая, не
имеющая названия звезда, и ее крушение отразилось здесь, на земле, его невыносимой
болью. Он сидел в своем темном номере и беззвучно плакал, и его слезы были веществом
сгоревшей в мироздании звезды.
Часть пятая
Глава тридцать восьмая
Генерал Белосельцев весь день не выходил из дома, испытывая больное полубезумное
чувство. Будто наружный воздух и свет под воздействием внешнего, нарастающего
неуклонно давления сжимались, увеличивали плотность, сгущались. Молекулы воздуха и
корпускулы света спрессовывались, как брикет, на который медленной страшной силой
давит пресс. Это давление сгущало пространство, вызывало слабую вибрацию стекол,
трясение стен. Защищенный оболочкой дома от внешнего давления мира, он ждал, что
стекла и стены лопнут, как корпус подводной лодки, и внешнее давление истребит его. Он
не знал природу этого страха, не мог понять, какая сила сдавливает воздух и свет. Но он
чувствовал, как что-то неумолимо сжимается, приближая взрыв и крушение.
Он решил, что ему немедленно надо повидаться с Ивлевым, предупредить наивного
доверчивого генерала о подвохе. О тайной игре Куге-ля, который руками одного патриота
хочет уничтожить другого. Раздуть "русский ирангейт", расколоть неявное, скрытое от
глаз взаимодействие Ирана и России, нанести удар по русской промышленности, по
иранской ракетно-ядерной программе. Израильские спецслужбы сплели интригу, куда
включили Чичагова, плешивого лиса, виляющего тощим хвостом на вырубке, в которую
превратилась русская разведка.
Туда включили пылкого честного Ивлева, героя на поле боя, и наивного ребенка в
хитросплетениях политики. Там же, в этой интриге, оказался брутальный Вердыка,
миллионщик, эстет и разбойник, возжелавший политической славы. Туда же, в
многоходовую комбинацию, поместили и его, Белосельцева, усталого отставника, умело
используя его инстинкты разведчика, тонко побуждая его к поступкам и встречам.
Белосельцев принялся названивать Ивлеву, желая немедленно повидаться. Но помощник
сообщил, что Ивлев на несколько дней отбыл в Тулу. "К десантникам, - огорченно
решил Белосельцев. - Готовить свой идиотский переворот".
Тогда он решил повидаться с Чичаговым, вызвать его на предельную откровенность.
Изложить ему свое понимание изощренной интриги. Указать на неясные, скрытые от
разумения фрагменты. И сообща, как в былые времена, обнаружить всю картину
подрывной операции, разработать противодействие, обыграть противника. Он был готов
позвонить к Чичагову, но что-то его удерживало. Не было уверенности, что Чичагов друг.
Оставались сомнения. В отсутствующих, ускользающих от понимания фрагментах, как
размытое темное пятнышко на рентгеновском снимке, присутствовал Чичагов. И
протянутая к телефону рука так и не тронула пластмассовую трубку.
Тогда, после долгих колебаний, он решил повидаться с Имбирцевым. Извлек визитную
карточку, на которой переливалось голографическое павлинье перо. Набрал мобильный
телефон. Услышал голос Имбирцева. Назвался. Был приглашен на встречу.
Их встреча проходила в автомобиле, в длинном, как черная оса, "линкольне", который
мчался по вечерней Москве, в сверкающей колючей метели Садового кольца. Впереди за
рулем сидел молчаливый шофер в белых перчатках, отделенный от салона прозрачным
стеклом. В центра салона, рядом, на мягких сиденьях, разговаривали Белосельцев с
Имбирцевым. А сзади, закрывая туловищами тыльное стекло, сидели тяжеловесные
охранники, одинаковые в своей угрюмой готовности, недвижные, как каменные скифские
бабы.
Заостренная машина, как игла, прокалывала подземелья. Окруженная мерцающими
огнями, мчалась в дымных туннелях. Возносилась в сияющую пустоту, окруженная
разноцветными буквами реклам. Стелилась в плоские стремительные виражи, обгоняя
лакированную скользящую массу. Белосельцеву казалось, что они многократно
проносятся по кольцу, как по огненному обручу, опоясывающему центр Москвы. Сквозь
сиреневый дым, синий морозный воздух вспыхивали видения, контуры небоскребов и
шпилей, золотые купола, розовая заиндевелая громада Кремля, которая своим каменным
притяжением удерживала стремительный лет машины, не давал ей сорваться с орбиты,
легкой брызгой улететь в мироздание.
Он рассказал Имбирцеву о Кугеле, о Вердыке, о лакированной папке, которую унес с
собой Ивлев, чтобы, изучив, собрать пресс-конференцию и объявить на весь мир об афере
атомщиков и ракетчиков, продающих иранским спецслужбам секретные технологии.
"Русский ирангейт" обещает стать мировым скандалом, завершиться арестами,
санкциями, устранением политиков, закрытием институтов.
- Вы просили меня заняться вопросами безопасности, обеспечением контактов и
связей, - говорил Белосельцев сидящему рядом сосредоточенному и угрюмому
Имбирцеву. - Я вам не дал согласия. Но волею обстоятельств я оказался затянут в вашу
проблематику. Испытывая к вам симпатию, понимая угрозу, нависшую не только над
вами, но и над множеством русских ученых и промышленников, я решил предупредить
вас. Прячьте концы. Где можно, ликвидируйте документацию. Отсылайте людей из
Москвы. Прервите контакты с третьими странами. Все вещдоки, вроде той центрифуги,
которую вы мне показали, немедленно ликвидируйте. Предупредите друзей. Создайте
легенду вашей деятельности, например, подготовку к какой-нибудь промышленной
выставке. Если у вас и впрямь есть законспирированная организация, подпольный
патриотический центр, распустите его на время, погрузите на глубокое дно. Наша
разгромленная контрразведка вряд ли сама способна провести против вас полноценную
операцию, но она действует в контакте с американскими и израильскими спецслужбами,
а те копают глубоко. Боюсь, вы прозрачны для них.
Крымский мост казался качелями в фиолетовой и розовой метели, над морозной,
скованной льдом рекой. Мелькнул огромный истукан, пустотелый медный Петр, за
которым круглилось туманное золотое яйцо Собора, и струилась огненная, с белыми
вспышками набережная. Качели толкнули машину по накатанной скользкой дуге, мимо
белых ампирных палат, к Зубовской площади, и в далеком прогале, как мушка в ружейной
прорези, возникла колокольня Новодевичьего монастыря, белый камень и хрупкое золото,
заслоненное английской рекламой.
- Кугель - жид и агент МОССАДа. Где он появляется, там мрут люди и у женщин
случаются выкидыши, - угрюмо говорил Имбирцев. - Он начинает с того, что
предлагает услуги, бесплатные, из бескорыстной симпатии. Обворожителен, сама
любезность и доброта. А потом те, кого он прельстил, продают мать родную и кончают в
петле или проруби. У меня был партнер, мы вместе начинали, были, как братья. Кугель
его купил, и мне пришлось партнера взорвать, когда он отвозил к жиду данные о моих
счетах и операциях...
"Линкольн" пружинил, отталкивался от натертого блеском асфальта, летел, не касаясь
земли, в посвисте морозного ветра. Прошумел небоскреб на Смоленской. Хрупкий, как
выточенная белая брошь, озарился Арбат, освещенный аметистовыми туманными
фонарями. Холодный, словно выпиленный из голубоватого льда, возник Калининский,
над которым, как ночное светило, вращался хрустальный глобус. Машина нырнула в
туннель, в огненный желоб. Скользила, окруженная мазками жидкого пламени.
- На Лубянке предатели. Они предали страну Америке. Объединили Германию,
устранили Чаушеску, в Прибалтике и в Грузии создавали "народные фронты" и свергали
законную власть. Теперь, кто остался, пьет горькую или торгует государственными
секретами. Чичагов, ваш друг, он кто? Тайный патриот среди агентуры врага? Или
бессильный старик, не владеющий ситуацией?..
Они нырнули под площадь Маяковского, оставив над собой красные иероглифы
"Пекина", ртутную плазму Тверской и каменный, засыпанный снегом монумент, в
котором заледенело сердце и у толстых губ застыла изморозь прерванного дыхания.
Вылетели в черный, насыщенный огнями воздух, и луна в кольцах туманного света
казалась дорожным знаком, повешенным над Садовой, среди стеклянных светофоров,
разноцветных рукотворных светил.
- Я благодарен за предупреждение. Я буду проверять степень опасности. Буду, как вы
советуете, прятать концы. Буду заметать следы кровавой метлой. Мы слишком долго
полагались на старых советских политиков, изъеденных червяками перестройки.
Слишком долго взаимодействовали с коммунистами, у которых хвосты дрожат, как у
испуганных кроликов. Теперь будем действовать по законам военного времени, защищая
национальные интересы России. А для этого у нас есть стволы и взрывчатка...
Они пронеслись мимо небоскреба у площади Трех вокзалов, которая, невидимая, кидала в
небо сполохи разноцветного света, будто там, над площадью, гуляло северное сияние.
Миновали Курский вокзал, который казался оранжереей, где под лампами вызревали
невиданные плоды и летали экзотические бабочки. Одна из них вылетела сквозь стекло на
мороз, окантованная красным неоном, трепетала в поднебесной метели.
- Еще раз спасибо за предупреждение. Я не останусь в долгу. Уверяю вас, национальные
интересы России будут защищены...
"Линкольн" взлетел на эстакаду к Таганке. Нырнул под площадь, как под плиту.
Скользнул на гудящий мост. И открылись варево снегов, окаймленное гирляндой огней,
белоснежный, как облако, "Балчуг", стеклянная колба банка, и вдали бело-розовый
Кремль, драгоценный, сверхплотный, удерживающий притяжением разбегающуюся
галактику Москвы. Белосельцев почувствовал сердцем, как космонавт, момент
невесомости. В бесшумном кувырке покинул капсулу машины, угрюмых охранников,
охваченного бешенством Имбирцева и в свободном парении вылетел в открытый космос,
в студеную синеву вечернего московского неба, в котором, окруженные рубиновым
заревом, краснели звезды. Он обогнул колокольню Ивана Великого, прочитав золотую
надпись, спугнул нахохленных птиц с Успенских крестов, и оттолкнувшись от золотого
купола, вернулся в машину, в ее теплый бархатный сумрак.
- Прошу вас, не обращайтесь к Чичагову, - сказал Имбирцев. - Хочу во всем
разобраться. Следы буду заметать кровавой метлой.
"Линкольн" остановился у моста, над которым возвышался каменный цветник Василия
Блаженного. Белосельцев вышел, задохнувшись от мороза, словно от глотка спирта.
Глядел, как краснеют хвостовые огни машины, будто в ней отворились дверцы в
раскаленную печь.
Он должен был испытывать удовлетворение. Его совесть была чиста. Его этика
разведчика диктовала поступки. Он все это время позволял другим действовать,
повелевать, распоряжаться его волей. Двигался туда, куда направлял его очередной вектор
силы, и в этом пассивном перемещении, не внося в траекторию собственных усилий,
изучал противника, обнаруживал контур интриги. Теперь же, когда интрига казалась
вскрытой, и он пресек ее, уберег Имбирцева, оставалось неясные неудовлетворение и
тревога. Словно где-то, среди чистых звучаний, прослушивался едва различимый
фальшивый звук. Один и тот же, дребезжащий, среди чистейшей мелодии, будто в этом
месте была надколота дека или утончилась, готовая разорваться струна. Какова была роль
Чичагова? Что преследовал Чичагов, помещая его, Белосельцева, в недра интриги?
Побуждая к знакомствам? Незримо присутствуя во время его встреч с Имбирцевым,
Ивлевым, Кугелем? Не следует ли ему пойти и объясниться с Чичаговым, своим старым
афганским другом?
Он вышел на Красную площадь. Дул ветер, по скользкой черной брусчатке бежали белые
змеи. Рубиновые звезды были окружены розовыми облачками, словно звезды дышали.
Золотое кольцо курантов почернело от мороза, и казалось, тронь его голой рукой, и
пальцы прилипнут к стрелкам. Мавзолей был гладкий, отшлифованный, как деталь
оружия, вошедшая в сочетание с вороненой сталью брусчатки. Башни стояли, как
стройные красные ангелы, опустив к земле тяжелые крылья. Взмахнут, поднимутся,
словно мерные большие орлы, полетят к побережьям трех океанов.
Он стоял на площади один, без зевак, соглядатаев, и она, огромная, каменная,
продуваемая метелью, грела его. Его усталые мышцы наполнялись молодой сочной силой.
Его глаза становились зорче и видели спящего голубя в каменном завитке собора. Его слух
улавливал металлическое шуршание высокого механизма часов. Его сердце напрягалось,
как горячий бутон. Со всех сторон летели к нему невидимые живые лучи, и он взрастал от
их чудодейственной силы.
Теперь он был высотой с мавзолей, словно стоял на трибуне и оглядывал площадь, ожидая
начала парада. Того, о котором мечтали в тесной саманной казарме, при коптилках,
охмелев от поминальных стаканов, проводив в последний путь вертолетчиков, -
завернутых в серебряные пакеты, их поднимали на носилках на борт, и солнце блестело
на мятой фольге. Они пили спирт, пропахший соляркой, и комбриг хрипел, что он еще
пройдет по Москве, пронесет по площади развернутое знамя бригады.
Теперь Белосельцев стоял на гранитной трибуне, один, без президентов и маршалов,
готовясь принять парад. И только Сталин в походной шинели смотрел на него из могилы.
Первым на площадь въехал гусеничный тягач, - тянул подбитый КамАЗ, ржавый,
окисленный, на спущенных ободах, с пулевыми отверстиями, прошившими кабину
водителя, с бурыми пятнами крови на драном сиденье. Один из бесчисленных, кативших
по ущелью Саланг, и водители, занавесив стекла бронежилетами, вели колонны под огнем
пулеметов, оставляя на обочинах горящие грузовики.
Белосельцев отдал честь подбитой машине, прочитал на линялой фанерке надпись
"Ярославль" - родина погибшего парня.
Следом на площадь втащили подбитый танк, с опущенной пушкой, свернутой башней, в
желтой шершавой ржавчине. Кумулятивный заряд прожег броню, подорвал боекомплект,
и страшным коротким взрывом истребил экипаж. Сжег и оплавил стальное нутро,
приклеил к броне мятые стволы автоматов, ржавые пулеметные ленты. Танк был сожжен
на кандагарской дороге в районе кишлака Нагахан и стоял, окруженный бесконечными
ворохами подбитой искореженной техники, мимо которой на скорости мчался их
"бэтээр", и долина в осенних садах была залита желтым негреющим солнцем.
Белосельцев, прижимая ладонь к виску, провожал обугленный танк.
Третьим на платформе, опустив поломанные лопасти, возник вертолет. Редуктор вдавился
в салон, блистеры были расколоты, хвост оторван. Фюзеляж в завитках алюминия был
изъеден осколками. Его сбили из "стингера" в районе Гордеза, когда экипаж доставлял
еду и взрывчатку высокогорным постам. Летчик, в пламени, теряя управление машиной,
камнем летя к земле, успел прокричать в эфир: "Прощайте, мужики!", и этот прощальный
крик, вмонтированный в боевую песню, звучал в кассетниках по афганским гарнизонам.
Белосельцев отдавал вертолету честь, глядя, как исчезает платформа на спуске к Василию
Блаженному.
На площадь в дыме и рокоте, с развернутыми полковыми знаменами, вкатили "бэтээры".
На броне, ухватившись за скобы и крепи, за крышки люков, за черные стволы пулеметов,
сидели инвалиды афганской войны. Безногие, изувеченные в подрывах на проселках и
трассах. Безрукие, простреленные стальными сердечниками "дэшэка". Слепые,
оставившие глаза в виноградниках Герата, в пожарах Муса-Калы, в ущелье Панджшер.
Сидели, обнявшись, поддерживая друг друга. Смотрели сквозь метель на золото
кремлевских крестов, видели зелень мечетей, глиняные хвощи минаретов, солнечное
мелководье на бродах через реку Гельменд. Среди инвалидов Белосельцев увидел
безногого подполковника. Тот держался за древко знамени, красное полотнище било его
по лицу, и он был знаком Белосельцеву, они где-то встречались - на офицерской
пересылке в Кабуле, в траншее под Файзабадом, в штабной палатке в Газни. Подружились
на час, выпили чарку спирта, а после расстались, чтобы встретиться здесь, на параде.
Белосельцев отдал подполковнику честь. Видел, как из белой метели выбежала хрупкая
женщина, кинула на броню "бэтээра" букетик цветов.
На брусчатку, под туманные красные звезды, овеваемые серебряным снегом, входили
строгие шеренги полков, литые каре батальонов, отдельные роты, в камуфляже, в
походных "афганках", в линялых обвислых панамах. Колыхались знамена, светились
стволы автоматов. Белосельцев вглядывался в их худые загорелые лица, узнавал офицеров
шиндандской и кундузской дивизий, спецназ Лашгаргаха и Фарах-Руда, десантноштурмовой
батальон, уходивший на перехват караванов, группы захвата, бороздившие
красные пески Регистана. Он видел, как проходит, печатая шаг, "мусульманский
батальон", штурмовавший Дворец Амина, офицеров "Каскада" и "Вымпела". Все они
были знакомы, все были родные. В их стиснутых строгих рядах он увидел себя самого,
молодого, стройного, с марлиевой повязкой на лбу, и в кармане, у самого сердца, лежал
маленький цветной изразец.
Парад проходил по Красной площади, среди звона курантов, вдоль розовых башен и стен.
Удалялся к Василию Блаженному и там, овеваемый светлой метелью, возносился в синее
московское небо, исчезал среди туманных огней. Белосельцев шагал по брусчатке, и на
черно-металлическом камне, среди снежных мазков, лежала оброненная джелалабадская
роза.
Белосельцев шел по Москве, в метели, среди сочных белых огней, пропадая в серебристой
мгле переулков, выходя на просторы озаренных площадей, видя в небесах то золотые
кресты соборов, то жгучие красные иероглифы реклам. Он сбился с пути, путал названия
улиц, оказывался в темных продуваемых арках, из которых его выносило на сверкающие, в
бегущих вспышках проспекты. Ему казалось, он выходил к Смоленской, к седой громаде
Министерства иностранных дел, увенчанной высокими сигнальными огнями, среди
Садовой, похожей на кольцо Сатурна. Но заворачивая за угол, вдруг оказывался на Чистых
прудах, на сиреневом льдистом катке, по которому среди гирлянд носилась одинокая
хрупкая танцовщица. Он узнавал бело-розовый нежный дворец больницы
Склифасовского, зеленые луковицы кирпичного храма, где шло богослужение, в
озаренной глубине над головами прихожан появлялся священник в золотом облачении, но
его вдруг подхватывал завиток метели, подымал в воздух, опускал через минуту на
московской окраине, среди угрюмых фабричных зданий, над которыми в пурге пламенели
цифры "666".
Москва шевелилась, двигалась, меняла обличье. Озаренные фасады зданий возникали и
исчезали, менялись местами, поворачивали в разные стороны свои воспаленные окна. В
огромных витринах бриллианты, драгоценности и меха сменялись окровавленными
тушами, копчеными окороками, отрубленными головами коров и свиней. В ночном клубе
обнаженные женщины качали на бедрах разноцветные павлиньи перья, и вдруг среди них
появлялся черный раввин, открывал священную книгу, и посетители начинали молиться.
В сыпучей метели, вместе с хлопьями легкого снега, летели какие-то бороды, старые
кивера и кокарды, камергерский шитый сюртук, и их догоняла буденовка с красной
звездой, кожанка комиссара. Отовсюду слышалась музыка. Из открытых окон особняка -
чистый звук рояля. Из подворотни - вой ветра и лай собак. Из проезжего джипа -
горячий рок-н-ролл. Из сквера, где качались деревья, - стук морозных суков, карканье
хриплых ворон. Казалось, Москва снимается с места, готовится в странствие. Всеми
домами и храмами, всеми дворцами, министерствами, тюрьмами снимется со своих
холмов, сорвется с фундаментов и под музыку метели улетит в небеса, как огромная
летающая тарелка, вращаясь вокруг Кремля. Опустится на другую планету, в другой
половине галактики.
Ему казалось, что в этой мистической Москве скрывается от него какая-то тайна. Какоето
малое, ускользающее от понимания слово. Какой-то хрупкий, едва уловимый звук. И он
бежал по Москве, догоняя этот звук, ловя его в скрежете трамвая, обронившего с проводов
зеленую длинную искру. В звоне хрустальных дверей, в которых мелькнула прелестная,
усыпанная снегом женщина.
Особняки на бульваре были как волшебные видения. Розовый, с янтарными окнами, с
чугунными решетками на балконах, начинал вдруг рябить, как отражение, туманился,
словно облако, возносился сквозь черные плетения деревьев. Белоснежный, с
хрустальными зажженными люстрами, словно в глубине, среди мраморных колонн, шел
бал, танцевали офицеры и дамы. Два каменных льва на воротах, в шапках снега,
привстали на лапах. Горела, лучилась на водостоке сосулька. И все летело в метельное
небо. Нежно-бирюзовый, льдисто-сияющий, с узорным фронтоном, на котором -
античные герои и женщины, амфоры и священные чаши, начинал отрываться от сугробов
и вместе с гранеными фонарями, с их сиреневым светом, исчезал в туче снега.
И внезапно, среди мелькания особняков, улетавших колоколен, наполненных льдом
водостоков, его осенило. Он стоял на бульваре, с раздуваемыми полами пальто.
Золотистый особняк бросал на снега длинные полосы света. И его осенила грозная и
простая догадка, превращавшаяся среди снежных серебряных струй, налетавших
автомобильных огней в очевидную страшную истину. Его обманули. Легкими
несильными толчками его двигали от одного человека к другому, и последним, едва
ощутимым усилием, в черном "линкольне", замкнули контур интриги. Соединили
незримые лепестки детонатора. Электрический ток побежал, и взрыв неминуем. Москва,
охваченная прилетевшей из мироздания метелью, в предчувствии взрыва стремится
улететь в небеса.
Он нашел телефонную будку. Схватил ледяную трубку. Глядя сквозь радужную изморозь,
набрал номер Ивлева. Телефон молчал. Ивлев все еще находился в Туле, поднимал
десантников на военный переворот. Позвонил к Чичагову. Тот оказался дома.
- Мне нужно тебя увидеть.
- Заходи.
- Нет, спустись вниз, на улицу.
- В такую-то метель?
- Я жду тебя в твоей подворотне.
Чичагов жил в огромном сталинском доме, недалеко от университета. Окна туманно
желтели по фасаду, среди лепнины, тяжелых карнизов и барельефов. Темные арки вели
внутрь двора. Перед домом, задуваемые пургой, светили фонари. Каждый был окружен
мятущимся белым светом. Под каждым качалось размытое световое пятно.
Чичагов вышел из теплой квартиры, и его черное пальто еще не было забросано снегом, а
глаза, непривыкшие к колючему ветру, подслеповато высматривали Белосельцева.
Белосельцев вышел к нему и окликнул. Они стояли под фонарем, в пятне размытого
синеватого света.
- Ты уже знаешь, что сегодня я встречался с Имбирцевым? - спросил Белосельцев,
чувствуя, как в легкие ему залетает метель.
- Да, - ответил Чичагов.
- Ты знаешь, что до этого мы встречались в усадьбе Вердыки, и Ивлев унес
приготовленную Кугелем папку?
- Я знал.
- Ты был изначально уверен, что Имбирцев, узнав о папке, не желая допустить
"ирангейт", должен убить Ивлева?
- Да, - сказал Чичагов.
- Ты разработал операцию, в результате чего Имбирцев с моей помощью убьет нашего
фронтового товарища, Ивлева, который готов сковырнуть этот сучий режим, сделавший
тебя холуем? Ивлева, с ко
...Закладка в соц.сетях