Купить
 
 
Жанр: Драма

Расстрелять! - ii

страница №12

го прекрасно понимали, и с пронзительными криками срывались с места и летели
куда-нибудь подальше на памятники ночевать.
А командующий утром приезжал и, чуть чего, брал за шкирку того офицера, если он не
успевал до очередного лозунга раньше бакланов домчаться или если домчался, но постеснялся
рукавом стереть.
И еще он его брал за это малопривлекательное место, когда находил вольно шляющегося
воина-строителя. Тот воин от него сразу же давал деру - вверх по скользким скалам, с ходу
врезаясь в колючее заграждение и снося его совершенно, уходил сопками.
И вот тогда командующий подзывал того зачавканного офицера, который, как
очарованный, наблюдал это вспархивание, и говорил:
- Если вы мне вечером не сообщите его фамилию, то я завтра утром заинтересуюсь
вашей.
И несчастный офицер, сразу ставший узкоплечим и пахучим, растаращив до боли
гляделки, по стойке "смирно" глотал хлынувшую слюну и чувства и сейчас же ощущал жгучее
желание находить всех подряд и сажать, находить и сажать и, будьте покойны, находил и
сажал.
Хотя в другое время, в расслаблении конечно же, он ковырял бы в носу, находил бы там
козявки, доставал их и истончал между пальцами, как чувства, и они потом падали бы и
терялись.
Но в то время, когда адмирал брал его все-таки, я думаю, не за шкирку, а за жопу, он был
собран в пучок и готов к страданиям.
А прикажи ему в ту секунду адмирал раздеться - и он, рывком обрывая пуговицы,
разделся бы, потому что страна Великанов и командующий для офицера - это тоже Великан,
который может все; может поднять, сорвать одежды и сожрать Мальчика-С-Пальчика.
Подойдет к тебе Великан - и разденешься, никуда не денешься, потому что такая страна, черт
тебя подери!
И для командующего в этой стране имеется свой Великан, и для главкома. И куда ни кинь
свой взгляд - везде одно и то же...

И будто действительно когда-то некоторый Великан наступил тут на берег и вдавил его в
море, и образовалась наша бухточка, где у нас теперь только пирсы, пирсы, лодки, лодки, А
летом - воздух, море, благодать, А гулко, как в бане, и слышно все, потому что от скал
отражается, особенно когда лодка к пирсу подходит и командир в мегафон с буксирами
разговаривает.
Господи! Какие восклицания!
Экспрессия, истинная экспрессия.
Какие могучие выражения, при которых слово "жопа" выглядит как невинная присказка.
И как все точно, словно ярлыки наклеены, потому что рождается это все в мгновение
наивысшего торжества истицы, потому что прав командир, тысячу раз прав, когда он кричит,
хрипит, визжит в мегафон этим болванам, козлам, обалдуям клееным мы не будем повторять
что, потому что это не имеет отношения к нашей с вами бдительности, а имеет отношение к
мироощущению или к миросозерцанию, едри его мать!
А в 79-м доме жил Сова. Не может быть, чтоб я вам про него не рассказывал. Сова -
маленький, толстенький, черненький такой, начисто лишенный шейных позвонков, у него
голова сразу к плечам приставлена. И глаза у него хитренькие, узкие. Сова - командир
ракетной боевой части, и еще он всегда готов к представлению, эскападе, прокламации и
лирической драме.
Однажды жена послала его в воскресенье в Доф: приобрести билетики в кино. Было ровно
четыре часа пополудни. Сова вырядился в преддверии интеллектуального общения с экраном в
костюм и пошел, а навстречу ему еще два придурка ракетчика, пихающие в гору
свежекупленный холодильник. Почему в гору и почему на себе? А по-другому у нас ничего не
доставляется, дети мои. Только на себе и только в гору.
- Сова! - кричат эти ненормальные. - Помоги, сдыхаем!
Надо вам сказать, что у ракетчиков очень сильно развито чувство локтя.
Они так и норовят друг другу помочь.
Остальным начхать триста раз, а у ракетчиков так не получается, у них все время локоть
за спиной торчит, и все время он их пихает - помоги, помоги!
И Сова помог.
А как же!
Затащили они этот проклятый холодильник на пятый этаж, выпили, и Сова очнулся в два
часа ночи в прихожей на ботинках - он лежал, свернувшись клубочком.
- Е-мое! - воскликнул Сова, ощупывая костюм. - Лучше б я в говно упал!
И я с ним не могу не согласиться. Лучше упасть в говно и пролежать в нем полдня по
случаю надвигающегося какого-либо праздника или просто оттого пролежать, что при падении
от испарений потерял сознание. У нас командир БЧ-5 вот так упал в говно от потери сознания,
то есть наоборот, - сначала в говно, а потом уже потеря сознания, то есть потеря знаний о
себе. Его взяли после ресторана в комендатуру, а он попросился у них в гальюн и в дучке уже
замыслил побег: выломал доску и уже почти вылез наполовину наружу - и тут неаккуратно
нько па что-то наступил, и это "что-то" треснуло, и с ужасающим нарастающим звуком он
провалился в гавно (или в "говно" - как правильно, не помню) и от немедленно возникшего
испарения потерял сознание; его вынимать, а он висит на подмышках, и, главное, никто его не
соглашается руками вынимать - все палкой пытаются, палкой. А она соскальзывает - и по
роже. Ужас, одним словом. Смерть героя - упал в говно и утонул. Ужас - еще раз хочется
сказать.
Но этот ужас - это переживание совсем иного сорта, когда ты пошел за билетами, а
очнулся в два часа ночи в передней, на чьих-то невкусных ботинках, а жена все еще дома, ждет
тебя, чтоб сходить в кино.

- Е-мое! - воскликнул Сова еще раз и еще раз нашел с моей стороны полное понимание.
А эти два травмированных с детства членоплета спят в салате. Дети Арины Родионовны!
Он растолкал одного из них, а тот распеленал свои дивные глазки и не узнал Сову:
- Ты кто?
- Я? - удивился Сова, и какое-то время он действительно не знал правильного
ответа. - Я - никто.
- Вот и иди отсюда, - сказали ему и выперли за дверь.
Через пять минут Сова вернулся.
- Слушай, - сказал он двери, - пойдем к моей жене, скажешь ей, что я у вас ночевал.
- Да пошел ты! - возмутилась дверь.
И Сова пошел.
А в автономках Сова всегда назначал себе день рождения, чтоб получить поздравления и
торт. Он подходил всегда к заму тихонько, вставал рядом со спины и говорил скромненько:
- А у меня завтра день рождения.
И зам резко оборачивался, обнаруживал Сову и смущался так, будто тот застал его за
чем-то интимным и совестным, и он тут же бросался Сове руку пожимать, поздравляя его
всячески, а потом мчался на камбуз, чтоб там торт организовать.
Так что Сова у нас рождался в каждой автономке независимо от времени года. И зам ни
разу не проверил, когда же Сова действительно появился на свет Божий.
А еще Сова любил спать. Он спал сидя, стоя, лежа, на корточках, на карачках, стоя раком;
заходишь к нему в каюту, а он стоит на койке раком, ты ему: "Сова! Сова!" - а он спит; он
спал на учениях, на докладах, совещаниях, собраниях, конференциях и просто так. Он спал,
когда его распекали: вгонял голову в плечи, делал глазки щелками и тихо сопел. Он хрючил во
время больших и малых приборок, на политзанятиях, политинформациях и в строю, при
поворотах на месте и в движении.
Мы стояли в Полярном полгода. И жили на ПКЗ. На этом плавбезобразии. Там была
плавказарма, которая, стоя у пирса, давно утонула, то есть нижняя ее часть прогнила и впустила
воду, и это пешеходное корыто село на грунт. В общем, в трюме - вода, дальше - крысы,
потом - матросы, а затем - наша палуба, где офицерам отвели каюты, а выше - начальство.
И еще служба там правилась по всем статьям: "Для подъема флага построиться - шкафут,
правый борт!" - и все это на корабле, который давно утонул. Просто "карман-сюита" - как
все это дело называл старпом соседей, имея в виду то положение вещей, когда человек
засовывает себе руку в карман, чтобы почесать там то, что на виду обычно не чешется.
И еще командир приказал вытащить из офицерских кают все матрацы, чтоб офицеры в
рабочее время не разлагались, то есть не спали бы, как киргизские сурки, то есть без задних ног.
И остались в каютах только голые панцирные койки, такие колючие, что на них лечь мог только
умалишенный.
Сова надевал шинель, застегивал ее на все пуговицы, на голову - шапку-ушанку с
опущенными ушами и в ботинках - руки на груди - заваливался на голые пружины и спал.
Зайдешь, бывало, в каюту, и не по себе становится: Сова, вытянувшись, лежит в шинели
на голых пружинах, свежий как покойник. Ему поначалу даже бирку в руки совали: "Я - умер,
прошу не беспокоить".
- Савенко! - кричал командир, когда его вдруг где-нибудь отлавливал. - Где вы
пропадаете?
- В цехе, товарищ командир, там клапана...
- В цехе?! Ну-ну! Если узнаю, что вы спите в каюте, клитор вырву!
- Есть! - говорил Сова и поворачивался, и у него на спине - сверху и донизу - была
отпечатана койка.
Он обожал надеть на себя повязку дежурного и так разгуливать по территории. Так его
никто не трогал, и он никого не трогал.
Но иногда на него что-то находило, видимо, что-то конструктивное, и он, пользуясь этой
повязкой, останавливал строи, заставлял их равняться, перестраиваться, назначал старшего на
переходе.
Как-то стоим мы с ним на обочине - а Сова только-только из себя дежурного сделал, - а
мимо прет строй воинов-строителей - немытые, зачуханные, по грязи, сапоги рваные. Строй
похож на пьяную сороконожку.
Сова встал по стойке "смирно", грудь выпятил, поднял лапу к уху и пролаял:
"Здравствуйте, товарищи воины-строители!"
Солдаты обомлели. С ними, наверное, никто никогда не здоровался, их, скорее всего,
вообще никто не замечал, никто не любил. Они сами скомандовали себе "Раз-два-левой!",
взяли ножку, подравнялись, прижали руки по швам, рывком повернули головы направо и
завопили: "Здравия! Желаем! Товарищ! Майор!"
Сова, все еще стоя по стойке "смирно", скосил на меня глазки и спросил:
- Саня, чего это я только что сделал? А?
- Не знаю.
- И я не знаю. Вот до чего может довести чувство стадности. Не ведаешь, что творишь.
Говорят, Сова умер. Во время погрузки ракет он уснул, и на него упала ракета. Не верю.
Не мог Сова так бесславно исчезнуть. Вот увидите, войду я когда-нибудь в центральный, а он
там дает очередное представление.
А как ракета падает, я видел. Хлоп - и потекла. И облако белое, ядовитое от нее
поднимается. И как все узрели то облачко неприятное, и как рванули все - мигом вымерло, а
впереди безумной толпы бежал капитан первого ранга. Он так врезался в окружающее нашу
героическую базу колючее заграждение, что проволока лопнула у него справа и слева и в грудь
глубоко вошли обрывки. Он бежал, как лось рогатый, и у него во время бега работало все:
руки-ноги-рот и, главное, конечно же, ноги - они у него так и мелькали, так и мелькали,
создавалось даже ложное впечатление, что они у него обуты в белые чулки, а за ним неслись
все остальные, на мгновение позабывшие про свой мужеский пол.

И добежали они до какой-то вонючей ямы, и бухнулись в нее с разгону все, и все разом
закопались, зарылись в землю, как кроты.
Вот это были скачки! Потом каждый из участников мог запросто изобразить "Зорге на
лошади" или только "его лошадь".

Не помню, чтоб за это потом награждали.
Да и чем у нас могут наградить?! Господи! Да у нас же все награды юбилейные -
какие-нибудь "70 лет Вооруженных Сил" или "100-летие" еще чего-нибудь, может быть, даже
исполнения оперы "Аида" или другой оперы, Масканио (брата Пуччини). "Сельская чушь".
Вот я никогда не носил на себе эту юбилейную глупость. Да и небезопасно это - можно
ляжку проколоть.
Вот была у одного ветерана орденская планка от ключицы до колена. Так его так зажали,
чтоб не очень ветеранился, в общественном транспорте, что она у него расстегнулась и упала, А
потом ее кто-то подобрал и воткнул ему в грудь печальную, да так здорово воткнул, что сердце
насквозь проколол. Окружающие ему: "Папаша! Папаша!" С-свет небесный! А у него
головенка уже отвалилась, а глаза уже видят сады райские.
Выводок блядей! Хочется воскликнуть насчет всяческих наших наград. Выводок блядей!
Нет, граждане, у меня на груди всегда красовалась только одна планочка-волкодавка,
символизирующая собой одну-единственную награду - медаль "Не-Помню-За-Что". Я тогда
даже не поинтересовался, что я там в военторге приобрел, когда мне орденская планка
понадобилась, просто зашел в ларек, ткнул пальцем в самую мелкую - "эту", мне ее и выдали.
Сколько она у меня распечатывалась и падала с грудей - это не сосчитать, и все время я
на нее наступал, и она мне в ботинок впивалась, и хорошо, что маленькая, - насквозь его не
протыкала, а то Серега Бережной по кличке "Бережней с кретинами", тот самый, что,
напившись, уверял, что он - Эрнест Хемингуэй, родной внук покойного, и сделан во время
Кубинского кризиса, купил себе планку сразу на четыре отростка и только пришпилил ее на
себе, как она у него через мгновение отцепилась, упала, а он на нее, конечно же, наступил и
пропорол себе ступню,
Месяц потом в госпитале валялся, потому что от сопревшего в ботинке носка получил
заражение голубой Эрнестовой крови. Между прочим, после этого разрешили носить шитые
планки, то есть пришивать их к белью намертво.
Выводок блядей! Хочется повторить. Вот так у нас всегда, чтоб им письку на лохмотья
размотало, пока не ухлопают кого-нибудь, перемен не жди.
Вот упал у нас генерал на пирсе, поскользнулся он, милашка, в наших новеньких
флотских тапочках на кожаной подошве, и только затылочек во все стороны в лучах
восходящего солнца брызнул. И только тогда нам всем тапочки заменили: выдали те, что не
скользят на вспотевшем железе, - тапочки на микропоре.

А сколько до этого подводников падало, сколько их билось своими тупыми головками или
что там у нас вместо них имеется - о железо! о железо! о железо! - и никого это не
волновало, а как генерал звякнулся, язви его в душу тухлую, так всем сразу и полегчало.
Велик, конечно, соблазн возвести этот случай в принцип и бить генералов, ухватив их за
срань, обо что ни попадя, чтоб до перемен на Руси достучаться, но не будем мы этим
пользоваться, По-моему, нехорошо это как-то. Нехорошо. Лучше мы снова вернемся к
описанию пейзажа.
- Онанизм! - заявлял наш старпом, который является составной частью нашего
пейзажа. - Это полезно!
И заявлял он так в переполненной кают-компании где-нибудь к середине похода. Причем
посреди доклада, не поймешь к чему - все затихали, ждали, что же дальше. А он, вроде бы про
себя:
- И врачи рекомендуют. Надо бы нашему доктору лекцию прочитать.
- Так доктор и так все знает, Алексей Ильич! - не выдерживал я у себя в углу, и мне тут
же вставляли в нежную часть кусок подзорной трубы, огорчали меня то есть, наказывали в
приказе, а потом аккуратненько переносили все это в мою карточку взысканий-поощрений. И
не было в моей карточке места живого.
Меня наказывали: "за неуважение к старшим", "за препирательство", "за
систематический халатный надзор", "за спесь и несобранность", "за умничанье" и, наконец, "за
постыдную лживость при объективности событий".
А зам перед проверкой штабом флота вбегал к помощнику командира в каюту и,
торопливо спотыкаясь, записывал нам, командирам боевых частей, всем одно и то же
взыскание: "За низкую организацию соцсоревнования во вверенном подразделении" -
выговор-выговор-выговор!
И я сочувствовал этой его торопливости.
Потому что когда мне давали эту карточку на ознакомление - а вы знаете, конечно, что у
нас офицера знакомят с его взысканиями, - я, улучив мгновение, кинь ее в форточку, и она,
заметавшись, как чумная мышь летучая, полетела, полетела, полетела - размножаться. И
помощник потом все никак не мог мне доказать, что он только что мне ее вручил.
Потому что не успел я расписаться за ее получение в журнале учета ознакомлений
офицерского состава со своими карточками, потому что, пока он рылся, оттелячив свой
ядреный круп турецкого кастрата, хрипя в галстуке под целой стопкой журналов -
"инструктажа по технике безопасности", "учета воинской дисциплины", "учета бесед..." и
"учета учетов" - в поисках того журнала "ознакомлений", я свою карточку уже сплавил в
форточку.
- Не может быть! - говорил он потом и шарил повсюду бессознательно. - Я где-то
здесь ее положил.

- Может, - говорил ему я и смотрел нагло.
Про-мис-куи-тет, одним словом, про-мис-куи-тет! И обширная, систематическая пронация
с помощью пронатора.
Я как-то сказал все эти слова, пытаясь с помощью их очень сдержанно, в строгих,
меланхолических тонах описать всю нашу флотскую жизнь, но меня никто не понял.
Все смотрели на меня и будто принюхивались, будто я по старинному обычаю венецианок
между щечками ягодиц раздавил ампулу с духами и теперь они в непонятном томлении
старательно постигают природу столь дивного аромата.
А у зама даже носик вытянулся, и вся его мордочка сделалась такой суетливо тонкой,
щетинистой - ну, точь-в-точь как у опоссума, проверяющего свежесть утиных яиц, - такая
недалекая-недалекая - видимо, оценивал он те слова на правильность политического звучания.
Но столь хрупкая его изостация (изосрация. так и хочется ляпнуть) была совершенно
подавлена и опоганена нашим старпомом.
- Химик, еб-т! - сказал он.
Наш старпом, кроме как "Мандавошка - это особый вид бабочки без крыльев", ничего
же поучительного сказать не может, И еще он много чего сказал, но я это все усвоил только на
треть, потому что смотрел ему на мочку уха.
Этому фокусу меня научил Саня Гудинов, с которым мы столько прожили, что если
собрать все это вместе, то получится огромный холм, состоящий из людей и событий,
воспоминаний и восклицаний, рапортов, объяснительных и проскрипционных списков.
А фокус состоял в следующем: нужно при распекании тебя начальством смотреть
собеседнику на мочку уха. Начальство это не выдерживает, оно невольно начинает ловить твой
взгляд и забывает совершенно то, о чем оно с тобой разговаривало.

Эх, Саня, Саня!
Мы с ним пять лет жрали из одного котла всякую малопонятную дрянь и спали, не
раздеваясь, на одной походной несдвигаемой кровати, где кроме пас поместились бы все сказки
Гауфа, и все мы в сравнении с нею были Дюймовочками и нуждались в родительском
утешении.
А родителями в тот период нашей с ним биографии у нас была группа командования. Это
к ней, чуть чего, следовало обращаться за утешениями.
- Пойду выпью со сволочами, - говорил о них Саня и отправлялся пить, празднуя то ли
проводы очередного нашего зама, то ли пома, то ли старпома. И, напившись, они мирились, и
старпом вел Саню к себе допивать.
- Глафира! - внутренне ликуя, говорил старпом жене, которую вообще-то звали
Марией, когда дверь открывалась. - Уч-ти! Мы с другом!
И "Глафира" учитывала. То есть я хотел сказать, что после этого происходило нечто
необъяснимое: его жена, ростом чуть выше веника или травы полуденной, выражаясь
эзотерическим образом, стоящая в дверном проеме руки в боки, вдруг выбрасывала одну руку
далеко вперед и сгребала старпома полностью в горсть - ему словно ядро между лопаток
попадало; после чего она зашвыривала его в комнату - а он еще ножками так ловко сам себе
наподдавал по жопке в этом перелете, что просто детское умиление порождал, - потом дверь с
треском захлопывалась.
Саню я обнаруживал наутро во второй нашей комнате - он клубочком лежал на полу.
В этой комнате у нас хранилась политическая литература: откровение ведущих
политических авторов и прочее проституирование в виде газет и журналов.
Дело в том, что Саня выписывал себе кучу обязательной литературы: "Красную звезду",
"Квадратный полумесяц" и другие чудеса. И все это, не читая, мы годами складывали в этой
комнате. Так вот: если правильно расположить вдоль стенки все эти отпечатанные мысли и
потоки сознания, то на них можно было даже ночевать при отсутствии кроватей, что мы и
делали, появись у нас в жопу пьяные гости: мы правильно располагали авторов, чтобы они с
прыжка не развалились, потом за руки за ноги - "Раз! два! Три!!!" - закидывали на них
гостей, оборачивая все это предварительно полиэтиленом на тот случай, если поутру они
спросонок, не доходя до унитаза, будут ссать друг на друга вперемежку.
Но в этот раз, видимо, Сане пришлось туго, потому что он-таки не дошел ни до постели,
ни до политических авторов. Я его поднял и потащил к кровати, а он только чуть-чуть в себя
пришел, только почувствовал, куда я его перемещаю, как сразу же уперся. "Нет, - говорит, -
пусть тут зам ляжет, а я - с краешку".
Так и не лег на кровать. А еще говорят, Саня не любит замов. Данный случай
свидетельствует, что любит, и до этой любви, если сильно набубениться, можно докопаться.
Видимо, после того как Саню от старпома выставили, он вдоль озера здорово нагулялся и
совершенно потерял ориентацию: пришел и рухнул среди журналов и статей.
Саня, когда крепенько выпьет, всегда гулять отправляется. Если он вам скажет: "Я пошел
гулять", - значит, он уже готов к повреждениям, и выпускать его не стоит.
Хотя внешне это на нем никак не отражается и заметить надвигающуюся прогулку можно
только по косвенным признакам. Например, он вдруг открывает холодильник и начинает из
него выгружать на стол все банки и тут же их вскрывает, приговаривая: "Это изумительные,
восхитительные люди", - имея в виду тех людей, которым он собирается скормить все эти
консервированные прелести.
Однажды он таким образом уничтожил всю замовскую икру. В нашем холодильнике наш
новый заместитель - Клопан Клопаныч, как мы его окрестили, - хранил свою икру. Не ту,
конечно, икру, которую он лично отметал, а ту, которую нам после автономки выдавали.
Просто квартиру ему еще не предоставили, и холодильника у него не было, вот он у пас свою
икру и пристроил.
Он раньше на Черноморском флоте мучился, а там "икорку" - как он изволил
выразиться - не выдавали, а у нас выдавали, и он этому обстоятельству жутко обрадовался. Да
мы и сами предложили: мол, у вас на ПКЗ все равно сопрут, давайте к нам. Вот ее-то Саня и
скормил "изумительным" людям.

Потом он, правда, подошел и сообщил эту трепещущую новость нашему новому
заместителю, лимон ему в задницу. Икнул, потом основательно и глубоко рыгнул и сообщил.
Саня, когда смущается, всегда сначала икает, а потом уже глубоко и убедительно рыгает.
В общем, проделал он все эти упражнения со ртом и с желудком, говоря;
- Александр Александрович! (Фу-х!) Я вашу (мать) икру-то... съел!
И вы знаете, немедленно запахло наигравшейся гориллой. Этот наш новый зам в разные
периоды своей жизни у нас пах по-разному: при волнении - наигравшейся гориллой, при
огорчении - побеспокоенными клопами, а в случае опасности - духами и жасмином.
Так что если рядом с замом запахло духами, значит, жизни нашей что-то угрожает. У
замов просто чутье поразительное на это дело, чуют они, тряхомуды печальные, когда их жизнь
в опасности, а этот наш недоносок - в особенности.
И еще у него уши оттопыривались, когда он был вне себя, и тогда, когда Саня ему эту
новость сообщил, они тоже у него отошли от головы на значительное расстояние, а затем на
лице его сейчас же сделалось выражение, будто пришла свинья и съела всех его детей, с него
просто картину можно было писать: Рубенс. "Хавронья и младенцы".
Потом он пожевал впустую воздух - он всегда жевал так воздух, когда собирался
сообщить нечто значительное, - и...
- Александр Евгеньевич! - пауза, во время которой зам слегка, как кляча на солнце,
качает головой. - Но у меня ведь дети!
Надо вам сказать, что Саня (консервированные слюни тети Глаши!) вообще-то поначалу
слабо понимал, какое отношение имеют дети к замовской икре. Оказывается, у зама много
детей, оказывается, их у него - вертеп едучий, и еще оказалось, что по ночам, оставшись один
па один с верблюжьим одеялом в вонючей каюте на пароходе, зам мечтал, как он вскроет банку
и собственноручно ложкой вложит каждому своему грызенышу в рот по икринке.
Пришлось за корабельный спирт доставать заму эту икру - а что делать! - и еще
кое-какие консервы, которые Саня вместо детей съел вместе с "восхитительными" людьми.

Протоэнурия!
Я когда вспоминаю этого нашего зама, мне всегда приходит в голову именно это слово;
сначала, правда, ахинея какая-то, удивительная в своей прозрачности, лезет в голову, а потом
- оно. И еще приходит слово - "прострация", и еще - "проплиопитек".
Проплиопитеками кто-то назвал наших матросов, которые при сдаче всем экипажем перед
походом анализа мочи плевали заму в миску, отчего у него всякий раз обнаруживали в моче
белок (хотя белок может быть в моче у замов, я считаю, просто от трусости перед автономкой).
А белок в моче, ребята, официально обнаруженный, - это и есть протоэнурия, что само
по себе есть - заболевание почек, лихорадка, половая недостаточность и прочая глобальная
зараза.
И как только такой никудышный замовский анализ становился достоянием гласности, зам
немедленно впадал в пространственную прострацию на несколько дней, а доктор-идиот по
триста раз гонял его на повторную сдачу той внутренней жидкости, недержание которой с
трудом можно отнести к признакам богатырского здоровья, и недержание с ним случалось
всякий раз, когда доктор все ему объяснял про протоэнурию, но положительное звено состояло
в том, что док ни под каким видом не гасил в нем луч надежды.
И зам каждое утро, проснувшись с надеждой или только с ее лучом, не срамши, не
жрамши, не опорожнивши себя, мчится в поликлинику, и каждый день его надежда не
подтверждалась, потому что матросиков у нас много, и все они негодяи, и все они успевали
плюнуть заму в тот скромный половничек, что он в банку нацедил, отчего потом зам при
получении в руки анализа заводил при докторе такую псалмодию, что становится просто
неудобно за его мировоззрение и идеи.
Оказывается, он совершенно был не готов к самопожертвованию, хотя, конечно, все
где-то даже подозревали, что так оно и есть и наш заместитель ведет себя как блядь последняя,
то есть как всякий зам на краю гибели, то есть как очумевшая колхозная баба, севшая жопой на
противотанковую мину.
А от плевого пожара он вообще в отсеке носился по проходу, как молодая коза, блеял,
душистый, сочась фекалиями веретенообразно (то есть ссаками жидкими исходя совершенно на
нет), о

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.