Жанр: Драма
Расстрелять! - ii
...асть.
А я знаю, где вы находитесь. Вы на крыше 48-го дома: он стоит на пригорке нашего
поселка, и с него начинается здесь цивилизация, если идти со службы, и им же она
заканчивается; если двигаться назад: стекла выбиты, двери вынуты, кое-где на этажах кое-кто
еще живет, а в подвале течет, а при входе в парадное - электрический щит, весь растерзанный
и в середине - ослепительная дуга и днем, и ночью, потому что как же, холодно, батареи-то не
работают, вот и обогреваются электронагревателями, вот щиты и не выдерживают, и вот кто-то
нашел рельс и его там пришмандорил, и теперь автомат не вышибает от перегрузок - его
просто нет, этого автомата, а есть дуга в 48-м доме, где обитают, как уже говорилось,
подводники, или их семьи, или то, что осталось от их семей, или бомжи, или калики перехожие.
Вызовут, бывало, из комендатуры патруль в тот дом усмирять мужа, пытавшегося
кортиком к новогоднему столу заколоть жену, - и входишь в подъезд с опаской: все-то мнится
тебе, что сейчас по башке трубой треснут или крыса, находящаяся в интересном положении, на
ногах, завизжав, разродится.
Сколько мыслей при этом появляется.
И все о ней, о жизни.
"Сюда я больше не ездец!" - как, я думаю, воскликнули бы классики, или "не ездун",
как сказали бы мои друзья.
А жаль, черт побери! Походил бы по разным дорожкам - они так и кружат по волнам
моей памяти - вокруг Госпиталя, магазина, домов, а вот и площадь с лозунгами, плакатами и
всякой ерундой, и Доф с библиотекой, буфетом, вечерним университетом
марксизма-ленинизма, зимним садом и прочей невероятной глупостью.
А в центре - озеро с искусственными деревянными лебедями и такими же сказочными
богатырями, выходящими из воды, по которым пьяные жители столько раз из ружей палили по
ночам, а вокруг него дорожка, чтобы в трезвом виде люди там гуляли или бегали бегом.
Про начпо
Наш начпо каждое утро выбегал и галопировал вокруг этого озера с высоким
подниманием бедра под музыку Брамса, конечно, звучавшую в моем сердце тогда, когда я всю
эту патефонию из окошка наблюдал, или нет - лучше под музыку Грига - та-та-татарам! -
названия, конечно, не помню, дивная музыка, или все-таки под музыку Дунаевского, ну
конечно, Дунаевского, из фильма "Дети капитана Гранта" -
там-там-тарарам-тарарарам-тарарарарарарам! (хорошо!); в общем, он бегал, а потом приезжал
на камбуз в полном одиночестве, потому что к тому времени все уже на лодке вовсю заняты
проворотом оружия и технических средств, сжирал на столах все буквально, и еще ему
заворачивали с собой в газету кусок колбасы, очень напоминающий сушеный фаллос осла: так
называемый "второй завтрак"; он говорил всегда дежурному: "Заверните мне второй
завтрак", - и ему заворачивали и вручали - фаллос осла, и он его поедал. И это ежедневное
поглощение сухого - все эти упражнения с ним - сообщало его взору задумчивость и, я бы
даже сказал, судьбоносность, потому что во взоре у него ощущался кол хрустальный, который
его, видимо, беспокоил, отчего, должен вам доложить, воздух в помещении выглядел
ужасающе спертым.
После этого можно было читать только постановления ЦК, и ничего кроме этих
постановлений, разве что еще "решения" или всякие там "обращения", в которых никто не
петрил, но взор имели.
Или можно было забавляться сверкающей, как полуденная змея на солнце, военной
мыслью. "Читайте "Военную мысль", - говорил он. - Это лучше, чем Проспер Мериме". (И я
думал: "Бедный Проспер, не дотянул до "Военной мысли".) После чего он, несчастный,
вдохновлялся, вставал, если перед тем он проводил свою жизнь сидя, и смотрел так, будто
перед ним были не мы, а толпы жаждущих политического слова, и у него ноздри развевались,
то есть раздувались, я хотел сказать, и внутри них - ноздрей, разумеется, - если заглянуть
туда поглубже, конечно если будет позволено, разрешено, что-то клокотало-колотилось и
болталось-бормоталось, и волосы на его голове, которые не до конца еще развеял вихрь
удовольствий, тоже шевелились в такт ноздрям.
Любил он прекрасный пол.
А что делать?
Любил всех этих жен лейтенантов, которые приехали и им негде было жить.
А он их голубил.
Да и как их было не голубить, едрена Матрена, если они сами голубились,
причмандорившись игриво, попку с ходу приготовив и чулочки приспустив!
Как их было не лопапить и не конопитить (триста пьяных головастиков!), если все к тому
буквально располагало. И я считаю прежде всего, что все это расположение возникало из-за той
колбасы, которую он поедал, то есть я хотел сказать, из-за того фаллоса, который ему
заворачивали, и еще все это, возможно, возникало из-за вертикально расположенных
баллистических ракет, напоминающих снявший шляпу вставший член,
Даже подводники, по утрам стынущие в строю (много-много человек), из окна кабинета
тоже напоминают вы догадываетесь что, если смотреть на них сверху, потягиваясь и зевая от
восторга. Может быть, когда это лезет на глаза каждый день, а другого ничего не лезет, и
возрастает известная активность? Как вы считаете? А?
Ведь у нас и памятники все до одного похожи или на космонавтов в шлеме, или на наш
замечательный половой орган со счастливой головкой и надпись под ним; "Посвящается
тебе..." - и дальше буквы отвалились, а в соседней губе было ровно 50 статуй напряженного
бетона, которые, словно рог носорога, являлись символом оцепеневшего нетерпения, за что
животное и страдает до сих пор, и пионеры в дни торжеств обкладывали их цветами. И когда
все это все время на тебя отовсюду прет, то что же в конце концов с тобой получается? Ты
возбуждаешься. И не только ты.
Это удивительно, до чего у нас в поселке любили половые отношения. Во всяком случае,
жены начальников искали лейтенантов, и лейтенанты кормили их морковью, лили им воду на
мельницу, крутили им жернова и мылили их всячески, столпившись вокруг одной норки,
опускали туда свои мармышки и, сощерившись, выдергивали, опускали и выдергивали, а
начальники потакали женам лейтенантов и открывали перед ними грандиозные сексуальные
дали, отчего впоследствии совершенно забывали о собственных женах, которых запирали,
уходя, на ключ на втором этаже на два дня и которые вылезали из окна по веревкам, и их внизу
подхватывали на мохнатые руки и несли до ближайшего подвала, где они мясисто отплясывали
на столах (ией-ух!), заливаясь серебристым многодневным смехом, и отдавались всем подряд, а
потом они делали друг другу аборт и, чтоб скрыть выбритые места, приклеивали там куски
шиньона, которые отваливались, когда муж входил в комнату.
Скороговорка
Остальные занимались скотоложством.
Я считаю, от полноты жизни.
Отчего же еще занимаются скотоложством?
Только от полноты.
Для чего лучше всего подходили собаки.
Кошки тоже подходили, но они царапались.
Да и с кошками занимались молодые матросы.
Да и то, когда их старослужащие заставляли.
Кур не было, а то бы занимались и с курами.
Так что лучше всего подходили собаки.
Словом, так.
Одна, можно сказать, супруга ежедневно растравляла себя совершенно со своим кобелем
- аппетитной величины была овчарка, даже вспомнить жутко.
Однажды не получилось у них гармонии, не сложилось, видите ли, я бы сказал не вышло,
и кобель, заменяющий раскоряченного папу, принялся кусаться, а она давай лягаться и орать, и
прибежал сосед с топором и простым лицом и порешил обоих, то есть только кобеля, я хотел
сказать, а потом их на носилках - в госпиталь и только там расчипиздрили, то есть разлучили,
я хотел сказать.
Нет! Все было не так.
Все было по-другому. Сосед привел к соседке сучку на случку. С собаками такое бывает.
И пока собаки не теряли времени в одном углу квартиры, хозяева не теряли - в другом, А
потом кто-то кого-то укусил - теперь уже не упомнишь, - и все разом завопили, и прибежал
другой сосед, который с топором в руках заранее караулил все виды скотоложства, и всех с
хряком уложил, вернее, он нарубил собак на волосяные котлеты, а тот тип, что пришел с
сучкой, посчитав, что это муж из похода явился, поскольку он его никогда до этого в светлое
время года не видел, успел все же влететь в шифоньер и там уже подавился насмерть, потому
что ему в дыхательное горло напополам с шелковым рукавом попал целый рой вспорхнувшей
моли, после того как в щель он узрел топор окровавленный.
Там его и нашли, а моль взметнулась стаей вверх, как бешеная, потому что испугалась его
вздыбленного члена.
Таким его и обнаружили.
Таким он и остался, и окаменел.
Этот член.
Просто какая-нибудь кантата в этом месте должна грянуть при прочтении, я считаю.
Потом зоологи проводили экспертизу и выяснили, что причиной коллективного
сумасшествия моли мог быть только член. В смысле такой величины.
(Еще одна кантата.)
Ну не чушь ли это, задумчивый мой читатель?
Вы только послушайте баб в нашем поселке, они вам и не такое расскажут: и про
начальников, и про жен, и про лейтенантов, и про топор, и про кобеля. Конечно, чушь, мура,
брехня! Я так и скажу официальным органам, если они у меня поинтересуются. Я так и скажу:
брехня! Никто у нас не ловил чужих жен, не совращал их стоя, не зажимал (не говоря уже о
скотоложстве), не согревал, не горячил, не корячил, не титькал. Девочки не ночевали по
подвалам, не кончали где попало, а заканчивали школу девственницами, а мальчики -
девственниками, никто не играл ни в "ромашку", ни в "замарашку", не набирал в шприц
шампанское, не впрыскивал его в девичью грудь или еще куда-нибудь, а потом не высасывал.
Все сидели и смотрели программу "Время". Сложив руки на коленях.
И я сидел. А если звонили в дверь, то шел и открывал ее рывком и в трусах. В 21
ноль-ноль я открывал дверь только рывком и только в трусах, и чтоб копчик выглядывал. И
тогда все внимание сосредотачивается на этом кончике, потому что он вроде бы подмигивает,
одноглазенький мой. А ты еще шкурку благородной рукой беспокоишь, теребишь, до того как
появится твоя слива, в которой и откупоривается глазик-то! И в этот момент можно подумать о
том, что, в сущности, член человеческий - это ведь не орудие нападения, отнюдь! Это
инструмент очень ранимый, где-то даже тонкий, жалкий и должен напоминать человеку о его
незащищенности, о необходимости утешения и прочее и прочее... Был момент, когда я так и
думал - открывал, обнажал и думал.
А между тем...
Звонит замполит. А ты дверь на себя - хась! - и говоришь ему, помня о ранимости, член
несчастный теребя: "Ну?! Вагина-Паллада!" А он тебе: "Программу "Время" смотрите?" А ты
ему опять: "Ну?!" - или можно заорать: "Перестаньте мне сниться по ночам!" И тогда у него
улучшается пищеварение и калоотделение. Немедленно просто. Вовремя подставляешь под
него калоприемник - и никаких проблем. И чесаться он начинает немедленно. Тут мне, кстати,
вспоминается одна история с замом и с тем, как он после одной бабы чесался, но мы ее
рассказывать не будем. Не стоит. Лишнее это. Ну к чему? И так им достается. Трудная потому
что у замов жизнь. Вы думаете, так просто, что ли, замами становятся? Нет, не просто. Нужно
все время что-то удобрять. Какую-нибудь ниву. Или чушь пороть несусветную, а от этого
страдают мозги, потому что они всю дорогу набекрень. Вот наш первый зам. Тот попал в замы
лишь только потому, что все время плясал лезгинку. Вызовет его член военного совета
(сокращенно ЧВС) и скажет: "Слышь, лейтенант, спляши, а". И он плясал, а ЧВС сидел, и ему
все это ужасно нравилось, а потом он говорил: "Хорошо-то как, лейтенант, хорошо!" - и еще
говорил: "Сразу тебя на лодку замполитом назначить не могу. Должность, понимаешь, там
капитана второго ранга, а ты у нас лейтенант, вот как будешь капитан-лейтенантом, вот тогда
конечно. И еще: у нас банкет намечается, так сказать с женами, так ты там тоже организуй
танцы и все такое веселое что-нибудь, смешное и за курами проследи".
И он следил - за курами, за петухами, за потрохами петухов, а потом он следил за нами,
чтобы мы, если уж и вставляли кому-нибудь радостно свой член, то при этом заботились бы о
чистоте линий и чтобы - ни-ни! - все было шито-крыто. А потому, конечно, если меня
спросят официальные органы, то я так им и отвечу - ни-ни, шито-крыто; а если спросят
неофициальные (запятая) органы, то я им так прямо все и выложу, что в поселке у нас все
насиловали всех, а также причихвостивали, засандаливали и впердоливали. Спрашивали
иногда: "Разрешите вас причихвостить, а затем и впердолить?" - и впердоливали! Чаще безо
всякого на то разрешения. И если посмотреть сверху, с высоты птичьего полета, на нашу базу,
то у нас никто не занимался боевой подготовкой - только пыхтели, кряхтели, мычали, стонали
и мямлили, добавляли с плачем смазку в тормоза, обнимали за яйца и собирали их в лукошко,
предварительно клещами зажав.
А командующий - наш любимый главночлен, по ужасу исходящему от которого мы
тоскуем до сих пор. - насиловал командиров дивизий и кого попало. Вызовет, бывало, кого
попало и скажет: "Вам наступил пиззздееец!" - и ты чувствуешь, что действительно наступил.
Он. Он самый. И никуда не денешься. Не взлетишь. Не взмоешь. А если и оторвешься от земли
на пять сантиметров, то сейчас же на нее жопой трахнешься.
А командиры дивизий, затрапезничав, хватали за срамное командиров кораблей и
дежурных.
А командиры - офицеров за цугундер и на палкинштрассе; и шипели при этом ядовито:
"И это только начало! Вы у меня будете лизать раскаленное железо!" - отчего у офицера
внутри сразу же что-то рвалось рывками, что-то дорогое и ценное, сокровенное рвалось и
ломалось, и не один раз в год, а по нескольку раз в день, из-за чего офицер (наш) ежечасно и
ужасно был готов к подвигу или к чему-нибудь такому, что помогло бы ему оставить на время в
покое то драгоценное и святое, что у него, может быть, все еще находилось внутри и что
наверняка, приди за ним когда-нибудь, ни за что там не нашарилось бы, ни за какие коврижки,
фигушки потому что, улетучилось потому что, рассосалось, и если не получалось защитить то,
что внутри, то есть заслонить то, что уже давно улетучилось и рассосалось, офицер брал
пистолет, вгонял в ствол патрон, сэкономленный на стрельбах, и шел на торец пирса
расстреливать какого-нибудь негодяя матроса, и там, на торце, он некоторое время с
удовольствием наблюдал на лице у того матроса все муки собаки Муму, а потом стрелял ему у
уха, отчего что-то там происходило с барабанной перепонкой.
Оно, конечно, член с ним, с матросом, но от всех этих переживаний, от всех этих
"туда-сюда-сжимай" у офицера гипертрофировалась железа, вырабатывающая семенную
жидкость, она распухала у него этакой цистерной, отчего у него даже изменялась походка: вы
только посмотрите, как ходят у нас офицеры, это сразу заметно, потому что жидкости много
семенной - и оттого, конечно, если уж он находил себе бабу, то, естественно в этом
положении, он слезал с нее только по большой нужде (или по малой) или в случае ядерного
нападения.
Вот как ухнуло тогда в Окольной
(все равно не знаете, где это, к чему уточнять?), как разнесло там в шелуху склад
боепитания, как вырос при этом умопомрачительный белый гриб над городом, вот тогда и
побежали все, причем у всех оказались надеты только рубашки, а под ними - ничего, кроме
отдельных сморщенных деталей, а некоторые успели в таком виде до Мурманска доскакать, все
свое потомство многоплодное прихватив, и все они оказались замполитами. (Эскадрон блядей
летучий!)
А я знаю героев, не замполитов, конечно, которые, не бросая начатого дела, только в
окошко глянули тогда на расползающееся по небу безобразие и зашептали страстно своим
косоглазым певуньям: "Пока до нас долетит, десять раз успеем кончить!"
И кончали.
Десять раз.
О чем всюду потом напоминали многочисленные свидетельства - бледные сливки
презервативов, - которые по весне при вытаивании усеивали откосы и собирались с гримасой
омерзения палками в ведра и относились, сморщившись, в мусорные бачки.
И полны были те бачки.
И приезжала машина из тыла, и грязнющий молчаливый матрос, которому до этого 10 лет
в голову вдолдонивали, что он на службе Родину будет защищать, грузил все это дерьмо,
переворачивал сочащееся и чмокал, утрамбовывая.
А офицеры помогали грузить.
Мичмана и матросики по воскресеньям влажнели в тесной войлочной промежности
где-нибудь на галере, а офицеры - в поселке. Они поначалу взбунтовались было ("мы же в
погонах!"), а их быстренько переодели в гражданочку и успокоили дисциплинарно всячески, и
напрягаешься, бывало, встаешь на цыпочки, чтоб эту драгоценную бадью с дерьмом через борт
машины перевалить, а с нее льется, льется и на плечи тебе, и в открытый от усилия рот.
И никто не заболевал простудными заболеваниями, никого не скашивал австралийский
антиген, даже отрыжкой никто не страдал.
Все! Решительно все.
Все решительно были красивы, полны и сильны, как крокодилы. Таким дай что-нибудь в
руки и потом не вырвешь. Таких пошли куда-нибудь и потом концов не найдешь. Таких
выпусти в поле, и они тебе все поле проскачут - накосят-выкосят-выгребут-вывезут - или
картошку соберут: у себя и в соседнем государстве.
Вот вызывают лейтенанта и говорят ему: "Поедете немедленно замените старшего на
картошке в Белоруссии, а то от него, чухонца недорытого, месяц ни слуху ни духу".
И он едет.
В Белоруссию.
И там находит какое-то Богом забытое место - не то склад, не то планетарий, -
напичканное в три яруса койками. А за столом там сидит недоразвитый замполит
картофельного батальона и из лапши - знаете, была такая лапша в виде букв - пытается
выложить слово "солитер". Лейтенант входит, говорит, кто он и все такое, а замполит
поднимает на него свои синие-синие очи, во взоре которых ничего нет, кроме мутной муки
творчества, и спрашивает:
- Слушай, как правильно: "солетер" или "селитер"?
И сейчас же находится командир батальона, который, оказывается, нигде не прятался,
просто здесь на койке лежал трупом. И его с койки сдергивают, и он, обалдевший от столь
обильных переживаний - лейтенанта на замену прислали! - сначала ничегошеньки не может
понять, а потом до него доходит, и он бросается к лейтенанту, как Бойль к Мариотту, как Гей к
Люссаку и как Левен к Гуку, и трясет его за грудки, и сжимает страстно, и кричит; "Повтори,
что ты точно меня меняешь", - а потом он сходит с ума, бегает кругами по кубрику, орет и
пинает кровати, а на вопрос:
"Где все люди?!" - отвечает, радостно поперхнувшись: "Хрен их знает, коров где-то
(эх!) е-е-ебут!"
И лейтенант немедленно садится в командирский "уазик" и долго-долго едет по
безлюдной степи, воспетой когда-то Чеховым, в сопровождении мичмана, не воспетого пока
никем, который говорит только о бабах, советует лейтенанту, как их выбирать, и сочится
слюнями, приговаривая: "Порево-жорево-здорево" - и потирает свои маленькие потные
ручки.
И первый же матрос, которого удается обнаружить, смертельно пьян и приклеен между
чудовищными титьками у пожилой доярки - она так с ним везде и ходит, его никак не
оторвать; а доярка при отбирании поднимает такой ужасный вой, так по-бабьи и зашлась, воет,
как по покойному, а потом она спускает на лейтенанта всех своих коров: "Фас! Возьмите его,
ирода окаянного!" И коровы долго гоняют его по навозу; все пытаются забодать вместе с
мичманом, слюнявым головотяпом, и машиной.
Но лейтенант не сдается, не из такого сделан, он едет в милицию, и там ему обещают
помочь, дают молодца гаишника, и в первом же кювете они находят перевернутый самосвал с
пьяным водителем из батальона, и лейтенант мнется, не знает, что ему предпринять, а матрос
кричит ему: "Лейтенант! Да я тебя видел на..." - и дальше он просто не успевает сказать,
потому что гаишник хлопает его по лбу полосатой палкой и уже у рухнувшего тела проверяет
документы, находит водительское удостоверение и с остервенением его рвет.
Итак, лейтенант собирает всех людей и все машины, за исключением двух тарантаек,
сгоревших вместе с картошкой синим пламенем, и привозит их назад, за что его обнимает и
пожимает ему все его руки начпо тыла Северного флота, контр-адмирал, приговаривая при
этом: "Удружил, лейтенант, все, значит, живы у тебя? Спасибо, удружил!" А когда лейтенант
заикается насчет того, чтобы те сгоревшие самосвалы списать, адмирал ему обещает, что
немедленно вызовет мичмана, в чьем заведовании они до Белоруссии находились, и тот этим
сейчас же займется.
И приходит мичман. И только адмирал открывает свой рот насчет списания инвентарного
имущества, павшего в борьбе за урожай-70, как с мичманом тут же случается истерика -
натуральная беда, - и он, словно только что сбрендил, ругается при адмирале матом, кричит,
тыча скрюченным пальцем в лейтенанта: "К-хуй ему, к-хуй!" И его уводят под руки,
плачущего, а он все пытается обернуться и еще в него ткнуть.
- Вот видишь? - говорит адмирал и разводит руками. - Ничего у нас с тобой не
получается.
А получается только через год, когда лейтенант находит наконец того, кому можно
вручить 40 литров чистейшего корабельного спирта и списать те два самосвала.
А потом лейтенант до того поднаторел в списании всякого военного барахла, до того он
во вкус дела вошел, что мог запросто подводную лодку списать со всем, что у нее внутри
напичкано - с людьми и механизмами, - отвезти все это в сторону и утопить в болоте к
едрене Фене, или мог за два старых дизеля поставить на Северный флот 10 вагонов леса, или
чего-нибудь там еще добыть, оторвать, выкрасть, выпросить.
Отчего и сделался ценнейшим кадром. А когда его - по дуге большой окружности -
занесло в Москву, он вместе с корешом - за одной партой сидели - попал в Большой театр, и
до начала представления, обшарив театр совершенно в поисках свежего пива, они забрели в
правительственную ложу, где, закинув ногу на ногу, стекленеющим взором следили за началом
оркестровки и наполнением партера, а когда партер заполнился до необходимой величины, его
кореш - вместе за партой - вдруг встал и громко сказал:
- Товарищи! Проездом в нашей родной столице большой друг Советского Союза
господин Замирюха! Поприветствуем его, товарищи, поприветствуем, - и зааплодировал.
И весь зал тоже встал и зааплодировал.
Через минуту их уже вели в комендатуру, а потом первым же рейсом отправили в
Мурманск с подробным описанием событий.
И командующий Северным флотом, получив то послание, заметил командующему
флотилией:
- У вас что, этого лейтенанта нечем занять?!
И тогда его прикомандировали еще на один экипаж, на который давным-давно повесили
лишний винт - ну, то есть на этом экипаже и с кораблем, и без него всегда лишний винт
числился, - так вот, прикомандировали этого орла, и он списал им все винта вообще - два
настоящих и один тот, что повесили, - то есть лодка была, а винтов у нее уже не было.
И тогда на том корабле возник праздник, и командир корабля капитан первого ранга
Титьков по кличке Чума, который был таким интеллигентом - просто жуть: матом не ругался
и был вообще весь никакой, который даже экипаж самостоятельно не мог по домам распустить
- все звонил комдиву и спрашивал разрешения, а если кого из офицеров хотел обозвать, то
говорил в сердцах: "Негодяй! У меня нет слов, негодяй!", - так вот, этот командир, на
которого обожали вешать всех собак, после списания всех винтов впал в натуральное счастье,
носился по пирсу, как оглашенный, ненормальный философ, как какой-нибудь Гракх Бабеф, и,
наверное, первый раз в жизни ругался по-нехорошему и, показывая рукой на свое причинное
место, предлагал кому-то, неизвестно кому, где-то там наверху - его попробовать.
И все его понимали, потому что сами только этим все и жили.
В смысле этим самым местом.
Ой,городок!
Ой, городок, городок, и чего ты только не видел, чего тут только не было, не происходило;
я имею в виду жизнь как непрекращающиеся половые взаимоотношения, и половые
взаимоотношения в лучшем смысле этого слова, под которыми я всегда понимал настоящую
жизнь.
Представьте себе все дома у нас в городке в разрезе, и ведь на всех этажах одновременно
и порознь, чаще всего глубокой ночью, реже по утрам, прошибает пот, скачут, дрожат кровати
- идет результативная работа. За исключением, конечно, адмиральского домика, потому что
если его утром разрезать быстренько, то все адмиралы окажутся на горшках, и думать они
будут только о росте нашей боеготовности. (Давно замечено: чем меньше у человека, семенной
жидкости, тем больше он думает о росте боеготовности. И чем больше у человека семенной
жидкости, тем меньше он думает о всякой ерунде.) Зато во всех других домах все мысли были
только о самом необходимом, о самом осязаемом, и трудились люди на ниве половой - я не
знаю - просто не щадили себя, и если бы атмосфера позволяла, то трудились бы не только в
домах, но и вокруг: на чердаках, в подвалах, в кустах. И казалось, все здесь ощущают, что им
мало осталось жить - может быть, два года, или два месяца, или два дня, а возможно, и два
часа, две минуты, две секунды, и за это время нужно кого-нибудь поймать и вмочалить.
Просыпается наутро лейтенант и говорит "маме Буденного": "Где я?" - "У меня", -
говорит ему "мама". И он сейчас же приходит в себя и, весь в ужасе голубом, замечает, что у
нее растут усы и на стене висит нога. "Что это?" - говорит лейтенант блеклым голосом. "Это
моя нога, - говорит ему она. - Ты вчера так безобразничал - обнимал ее, целовал и все на
ней, как на гитаре, играл". - "Иии-я?" - выдыхает несчастный, и ему объясняют, что "мама"
- инвалид и тоже лейтенант, но Великой Отечественной, и это ее нога на стене висит, в
смысле протез, и грудь у нее, которую он вчера со стоном посасывал, полна медалей за оборону
Ханко, где она гранатами кидалась, как снежками, а теперь она строит подводные корабли, и
когда чего не ладится, ей выписывают молодого лейтенанта, чтобы силы юные вкачать, то есть,
я хотел сказать, вдохнуть, и у лейтенанта от всех этих объяснений пересыхает слюна, и он еще
два дня себя совсем не помнит.
Ой вы, лошади, хмельные, да до чего же жизнь была вкусной! До чего ж она неслась, не
оглядываясь, не задумываясь, не разбир
...Закладка в соц.сетях