Купить
 
 
Жанр: Драма

Чевенгур

страница №7

тей. Он
держался ближе к поселениям, поэтому ему приходилось идти по
долинам речек и по балкам. Выходя на водоразделы, Дванов уже не
видел ни одной деревни, нигде не шел дым из печной трубы и
редко возделывался хлеб на этой степной высоте; здесь росла
чуждая трава, и сплошной бурьян давал приют и пищу птицам и
насекомым.
С водоразделов Россия казалась Дванову ненаселенной, но зато
в глубинах лощин и на берегах маловодных протоков всюду жили
деревни, — было видно, что люди селились по следам воды, они
существовали невольниками водоемов. Сначала Дванов ничего не
увидел в губернии, она ему показалась вся одинаковой, как
видение скудного воображения; но в один вечер он не имел
ночлега и нашел его только в теплом бурьяне на высоте
водораздела.
Дванов лег и покопал пальцами почву под собой: земля
оказалась вполне тучной, однако ее не пахали, и Александр
подумал, что тут безлошадье, а сам уснул. На заре он проснулся
от тяжести другого тела и вынул револьвер.
— Не пугайся, — сказал ему привалившийся человек. — Я
озяб во сне, вижу, ты лежишь, — давай теперь обхватимся для
тепла и будем спать.
Дванов обхватил его, и оба согрелись. Утром, не выпуская
человека, Александр спросил его шепотом:
— Отчего тут не пашут? Ведь земля здесь черная! Лошадей,
что ль, нету?
— Погоди, — ответил хриповатым, махорочным голосом
пригревшийся пешеход. — Я бы сказал тебе, да у меня ум без
хлеба не обращается. Раньше были люди, а теперь стали рты.
Понял ты мое слово?
— Нет, а чего? — потерялся Дванов. — Всю ночь грелся со
мной, а сейчас обижаешься!..
Пешеход встал на ноги.
— Вчера же был вечер, субъект-человек! А горе человека
идет по ходу солнца; вечером оно садится в него, а утром
выходит оттуда. Ведь я вечером стыл, а не утром.
У Дванова было среди карманного сора немного хлебной мякоти.
— Поешь, — отдал он хлеб, — пусть твой ум обращается в
живот, а я без тебя узнаю, чего хочу.
В полдень того дня Дванов нашел далекую деревню в
действующем овраге и сказал в сельсовете, что на ихнюю степную
землю хотят сажать московских переселенцев.
— Пускай сажаются, — согласился председатель Совета. --
Все одно им конец там будет, там питья нету, и она дальняя. Мы
и сами той земли почти сроду не касались... А была б там вода,
так мы б из себя дали высосать, а ту залежь с довольством
содержали...
Нынче Дванов шел еще более в даль губернии и не знал, где
остановиться. Он думал о времени, когда заблестит вода на
сухих, возвышенных водоразделах, то будет социализмом.
Вскоре перед ним открылась узкая долина какой-то древней,
давно осохшей реки. Долину занимала слобода Петропавловка --
огромное стадо жадных дворов, сбившихся на тесном водопое.
На улице Петропавловки Дванов увидел валуны, занесенные сюда
когда-то ледниками. Валунные камни теперь лежали у хат и
служили сиденьем для стариков.
Эти камни Дванов вспомнил уже после, когда сидел в
Петропавловском сельсовете. Он зашел туда, чтобы ему дали
ночлег на приближающуюся ночь и чтобы написать письмо Шумилину.
Дванов не знал, как начинаются письма, и сообщал Шумилину, что
творить у природы нет особого дара, она берет терпением: из
Финляндии через равнины и тоскливую долготу времени в
Петропавловку приполз валун на языке ледника. Из редких степных
балок, из глубоких грунтов надо дать воду в высокую степь,
чтобы основать в ней обновленную жизнь. Это ближе, чем
притащить валун из Финляндии.
Пока Дванов писал, около его стола чего-то дожидался
крестьянин со своенравным лицом и психической, самодельно
подстриженной бородкой.
— Все стараетесь! — сказал этот человек, уверенный во
всеобщем заблуждении.
— Стараемся! — понял его Дванов. — Надо же вас на чистую
воду в степь выводить!
Крестьянин сладострастно почесал бородку.
— Ишь ты какой! Стало быть, теперь самые умные люди
явились! А то без вас не догадались бы, как сытно харчиться!

— Нет, не догадались бы! — равнодушно вздохнул Дванов.
— Эй, мешаный, уходи отсюда! — крикнул председатель
Совета с другого стола. — Ты же бог, чего ты с нами знаешься!
Оказывается, этот человек считал себя богом и все знал. По
своему убеждению он бросил пахоту и питался непосредственно
почвой. Он говорил, что раз хлеб из почвы, то в почве есть
самостоятельная сытость — надо лишь приучить к ней желудок.
Думали, что он умрет, но он жил и перед всеми ковырял глину,
застрявшую в зубах. За это его немного почитали.
Когда секретарь Совета повел Дванова на постой, то бог стоял
на пороге и зяб.
— Бог, — сказал секретарь, — доведи товарища до Кузи
Поганкина, скажи, что из Совета — ихняя очередь!
Дванов пошел с богом.
Встретился нестарый мужик и сказал богу:
— Здравствуй, Никанорыч, — тебе б пора Лениным стать,
будя богом-то!
Но бог стерпел и не ответил на приветствие. Только когда
отошли подальше, бог вздохнул:
— Ну и держава!
— Что, — спросил Дванов, — бога не держит?
— Нет, — просто сознался бог. — Очами видят, руками
щупают, а не верят. А солнце признают, хоть и не доставали его
лично. Пущай тоскуют до корней, покуда кора не заголится.
У хаты Поганкина бог оставил Дванова и без прощания
повернулся назад.
Дванов не отпустил его:
— Постой, что ж ты теперь думаешь делать?
Бог сумрачно глянул в деревенское пространство, где он был
одиноким человеком.
— Вот объявлю в одну ночь отъем земли, тогда с испугу и
поверят.
Бог духовно сосредоточился и молчал минуту.
— А в другую ночь раздам обратно — и большевистская слава
по чину будет моей.
Дванов проводил бога глазами без всякого осуждения. Бог
уходил, не выбирая дороги, — без шапки, в одном пиджаке и
босой; пищей его была глина, а надеждой — мечта.
Поганкин встретил Дванова неласково — он скучал от
бедности. Дети его за годы голода постарели и, как большие,
думали только о добыче хлеба. Две девочки походили уже на баб:
они носили длинные материны юбки, кофты, имели шпильки в
волосах и сплетничали. Странно было видеть маленьких умных
озабоченных женщин, действующих вполне целесообразно, но еще не
имеющих чувства размножения. Это упущение делало девочек в
глазах Дванова какими-то тягостными, стыдными существами.
Когда смерклось, двенадцатилетняя Варя умело сварила
похлебку из картофельных шкурок и ложки пшена.
— Папашка, слезай ужинать! — позвала Варя. — Мамка,
кликни ребят на дворе: чего они стынут там, шуты синие!
Дванов застеснялся: что из этой Вари дальше будет?
— А ты отвернись, — обратилась Варя к Дванову. — На всех
вас не наготовишься: своих куча!
Варя подоткнула волосы и оправила кофту и юбку, как будто
под ними было что неприличное.
Пришли два мальчика — сопливые, привыкшие к голоду и
все-таки счастливые от детства. Они не знали, что происходит
революция, и считали картофельные шкурки вечной едой.
— Я вам скоко раз наказывала раньше приходить! --
закричала Варя на братьев. — У, идолы кромешные! Сейчас же
снимайте одежду — негде ее брать!
Мальчики скинули свои ветхие овчинки, но под овчинками не
было ни штанов, ни рубашек. Тогда они голые залезли на лавку у
стола и сели на корточки. Наверное, к такому сбережению одежды
дети были приучены сестрой. Варя собрала овчинные гуни в одно
место и начала раздавать ложки.
— За папашкой следите — чаще не хватайте! — приказала
Варя братьям порядок еды, а сама села в уголок и подперла щеку
ладошей: ведь хозяйки едят после.
Мальчики зорко наблюдали за отцом: как он вынет ложку из
чашки, так они враз совались туда и моментально глотали
похлебку. Потом опять дежурили с пустыми ложками — ожидая
отца.
— Я вас, я вас! — грозилась Варя, когда ее братья
норовили залезть ложками в чашку одновременно с отцом.

— Варька, отец гущу одну таскает — не вели ему! — сказал
один мальчик, приученный сестрой к твердой справедливости.
Сам Поганкин тоже побаивался Варю, потому что стал таскать
ложки пожиже.
За окном, на небе, непохожем на землю, зрели влекущие
звезды. Дванов нашел Полярную звезду и подумал, сколько времени
ей приходится терпеть свое существование; ему тоже надо еще
долго терпеть.
— Завтра либо бандиты опять поскачут! — жуя, сказал
Поганкин и хлопнул ложкой по лбу одного мальчика: тот вытащил
сразу кусок картошки.
— Отчего бандиты? — хотел узнать Дванов.
— На дворе вызвездило — дорога поусадистей пойдет! У нас
тут как грязь — так мир, как дорога провянет — так война
начинается!
Поганкин положил ложку и хотел рыгнуть, но у него не вышло.
— Теперча хватай! — разрешил он детям.
Те полезли на захват остатков в чашке.
— От такого довольствия цельный год не икаю! — серьезно
сообщил Дванову Поганкин. — А бывало, пообедаешь, так до самой
вечерни от икоты родителей поминаешь! Вкус был!
Дванов укладывался, чтобы уснуть и поскорее достигнуть
завтрашнего дня. Завтра он пойдет к железной дороге, чтобы
возвратиться домой.
— Наверно, скучно вам живется? — спросил Дванов, уже
успокаиваясь для сна.
Поганкин согласился:
— Да то, ништ, весело! В деревне везде скучно. Оттого и
народ-то лишний плодится, что скучно. Ништ, стал бы кажный
женщину мучить, ежели б другое занятье было?
— А вы бы переселялись на верхние жирные земли! --
догадался Дванов. — Там можно жить с достатком, от этого
веселей будет.
Поганкин задумался.
— Куды там — разве стронешься с таким карогодом?..
Ребята, идите отпузырьтесь на ночь...
— А чего же? — испытывал Дванов. — А то у вас отнимут ту
землю обратно.
— Это как же? Аль распоряженье вышло?
— Вышло, — сказал Дванов. — Что ж зря пропадает лучшая
земля? Целая революция шла из-за земли, вам ее дали, а она
почти не рожает. Теперь ее пришлым поселенцам будут отдавать --
те верхом на нее сядут... Нароют колодцев, заведут на суходолах
хутора — земля и разродится. А вы только в гости ездите в
степь...
Поганкин весь озаботился, Дванов нашел его страх.
— Земля-то там уж дюже хороша! — позавидовал Поганкин
своей собственности. — Что хошь родит. Нюжли Советская власть
по усердию судит?
— Конечно, — улыбался Дванов в темноте. — Ведь поселенцы
придут, такие же крестьяне. Но раз они лучше владеют землей, то
им ее и отдадут. Советская власть урожай любит.
— Это-то хоть верно, — загорюнился Поганкин. — Ей тогда
удобней разверсткой крыть!
— Разверстку скоро запретят, — выдумывал Дванов. — Как
война догорит, так ее и не будет.
— Да мужики тоже так говорят, — соглашался Поганкин. --
Ай кто стерпит муку такую нестерпимую! Ни в одной державе так
не полагается... Либо правда в степь-то уйти полезней?
— Уходи, конечно, — налегал Дванов. — Набери хозяев
десять и трогайся...
После Поганкин долго разговаривал с Варей и с болящей женой
о переселении — Дванов им дал целую душевную мечту.
Утром Дванов ел в сельсовете пшенную кашу и снова видел
бога. Бог отказался от каши: что мне делать с нею, сказал он,
если съем, то навсегда все равно не наемся.
В подводе Совет Дванову отказал, и бог указал ему дорогу на
слободу Каверино, откуда до железной дороги двадцать верст.
— Попомни меня, — сказал бог и опечалился взором. — Вот
мы навсегда расходимся, и как это грустно — никто не поймет.
Из двух человек остается по одному! Но упомни, что один человек
растет от дружбы другого, а я расту из одной глины своей души.
— Поэтому ты есть бог? — спросил Дванов.
Бог печально смотрел на него, как на не верующего в факт.
Дванов заключил, что этот бог умен, только живет наоборот;
но русский — это человек двухстороннего действия: он может
жить и так и обратно и в обоих случаях остается цел.


Затем настал долгий дождь, и Дванов вышел на нагорную дорогу
лишь под вечер. Ниже лежала сумрачная долина тихой степной
реки. Но видно, что река умирала: ее пересыпали овражные
выносы, и она не столько текла продольно, сколько ширилась
болотами. Над болотами стояла уже ночная тоска. Рыбы спустились
ко дну, птицы улетели в глушь гнезда, насекомые замерли в щелях
омертвелой осоки. Живые твари любили тепло и раздражающий свет
солнца, их торжественный звон сжался в низких норах и
замедлился в шепот.
Но Дванову слышались в воздухе невнятные строфы дневной
песни, и он хотел в них возвратить слова. Он знал волнение
повторенной, умноженной на окружающее сочувствие жизни. Но
строфы песни рассеивались и рвались слабым ветром в
пространстве, смешивались с сумрачными силами природы и
становились беззвучными, как глина. Он слышал движение,
непохожее на его чувство сознания.
В этом затухающем, наклонившемся мире Дванов разговорился
сам с собой. Он любил беседовать один в открытых местах, но,
если бы его кто услышал, Дванов застыдился бы как любовник,
захваченный в темноте любви со своей любимой. Лишь слова
обращают текущее чувство в мысль, поэтому размышляющий человек
беседует. Но беседовать самому с собой — это искусство,
беседовать с другими людьми — забава.
— Оттого человек идет в общество, в забаву, как вода по
склону, — закончил Дванов.
Он сделал головою полукруг и оглядел половину видимого мира.
И вновь заговорил, чтобы думать:
— Природа все-таки деловое событие. Эти воспетые пригорки
и ручейки не только полевая поэзия. Ими можно поить почву,
коров и людей. Они станут доходными, и это лучше. Из земли и
воды кормятся люди, а с ними мне придется жить.
Дальше Дванов начал уставать и шел, ощущая скуку внутри
всего тела. Скука утомления сушила его внутренности, трение
тела совершалось туже — без влаги мысленной фантазии.
В виду дымов села Каверино дорога пошла над оврагом. В
овраге воздух сгущался в тьму. Там существовали какие-то
мочливые трясины и, быть может, ютились странные люди,
отошедшие от разнообразия жизни для однообразия задумчивости.
Бог свободы Петропавловки имел себе живые подобия в этих
весях губернии.
Из глубины оврага послышалось сопенье усталых лошадей. Ехали
какие-то люди, и кони их вязли в глине.
Молодой отважный голос запел впереди конного отряда, но
слова и напев песни были родом издали отсюда.
Есть в далекой стране,
На другом берегу,
Что нам снится во сне,
Но досталось врагу...
Шаг коней выправился. Отряд хором перекрыл переднего певца
по-своему и другим напевом:
Кройся, яблочко,
Спелым золотом,
Тебя срежет Совет
Серпом-молотом...
Одинокий певец продолжал в разлад с отрядом:
Вот мой меч и душа,
А там счастье мое...
Отряд покрыл припевом конец куплета:
Эх, яблочко,
Задушевное,
Ты в паек попадешь --
Будешь прелое...
Ты на дереве растешь
И дереву кстати,
А в Совет попадешь
С номером-печатью...
Люди враз засвистали и кончили песню напропалую:
Их, яблочко,
Ты держи свободу:
Ни Советам, ни царям,
А всему народу...
Песня стихла. Дванов остановился, интересуясь шествием в
овраге.
— Эй, верхний человек! — крикнули Дванову из отряда. --
Слазь к безначальному народу!

Дванов остался на месте.
— Ходи быстро! — звучно сказал один густым голосом,
вероятно, тот, что запевал. — А то считай до половины — и
садись на мушку!
Дванов подумал, что Соня едва ли уцелеет в такой жизни, и
решил не хранить себя:
— Выезжайте сами сюда — тут суше! Чего лошадей по оврагу
морите, кулацкая гвардия!
Отряд внизу остановился.
— Никиток, делай его насквозь! — приказал густой голос.
Никиток приложил винтовку, но сначала за счет бога разрядил
свой угнетенный дух:
— По мошонке Исуса Христа, по ребру богородицы и по всему
христианскому поколению — пли!
Дванов увидел вспышку напряженного беззвучного огня и
покатился с бровки оврага на дно, как будто сбитый ломом по
ноге. Он не потерял ясного сознания и слышал страшный шум в
населенном веществе земли, прикладываясь к нему поочередно
ушами катящейся головы. Дванов знал, что он ранен в правую ногу
---------------------------------------------------------------------------

туда впилась железная птица и шевелилась колкими остьями
крыльев.
В овраге Дванов схватил теплую ногу лошади, и ему стало не
страшно у этой ноги. Нога тихо дрожала от усталости и пахла
потом, травою дорог и тишиной жизни.
— Страхуй его, Никиток, от огня жизни! Одежда твоя.
Дванов услышал. Он сжал ногу коня обеими руками, нога
превратилась в благоухающее живое тело той, которой он не знал
и не узнает, но сейчас она стала ему нечаянно нужна. Дванов
понял тайну волос, сердце его поднялось к горлу, он вскрикнул в
забвении своего освобождения и сразу почувствовал облегчающий
удовлетворенный покой. Природа не упустила взять от Дванова то,
зачем он был рожден в беспамятстве матери: семя размножения,
чтобы новые люди стали семейством. Шло предсмертное время — и
в наваждении Дванов глубоко возобладал Соней. В свою последнюю
пору, обнимая почву и коня, Дванов в первый раз узнал гулкую
страсть жизни и нечаянно удивился ничтожеству мысли перед этой
птицей бессмертия, коснувшейся его обветренным трепещущим
крылом.
Подошел Никиток и попробовал Дванова за лоб: тепел ли он
еще? Рука была большая и горячая. Дванову не хотелось, чтобы
эта рука скоро оторвалась от него, и он положил на нее свою
ласкающуюся ладонь. Но Дванов знал, что проверял Никиток, и
помог ему:
— Бей в голову, Никита. Расклинивай череп скорей!
Никита не был похож на свою руку — это уловил Дванов, — он
закричал тонким паршивым голосом, без соответствия покою жизни,
хранившемуся в его руке:
— Ай ты цел? Я тебя не расклиню, а разошью: зачем тебе
сразу помирать, — ай ты не человек? — помучайся, полежи --
спрохвала помрешь прочней!
Подошли ноги лошади вождя. Густой голос резко осадил
Никитка:
— Если ты, сволочь, будешь еще издеваться над человеком, я
тебя самого в могилу вошью. Сказано — кончай, одежда твоя.
Сколько раз я тебе говорил, что отряд не банда, а анархия!
— Мать жизни, свободы и порядка! — сказал лежачий Дванов.
— Как ваша фамилия?
Вождь засмеялся:
— А тебе сейчас не все равно? Мрачинский!
Дванов забыл про смерть. Он читал "Приключения современного
Агасфера" Мрачинского. Не этот ли всадник сочинил ту книгу?
— Вы писатель! Я читал вашу книгу. Мне все равно, только
книга ваша мне нравилась.
— Да пусть он сам обнажается! Что я с дохлым буду возиться
— его тогда не повернешь! — соскучился ждать Никита. — Одежа
на нем в талию, всю порвешь, и прибытка не останется.
Дванов начал раздеваться сам, чтобы не ввести Никиту в
убыток: мертвого действительно без порчи платья не разденешь.
Правая нога закостенела и не слушалась поворотов, но болеть
перестала. Никита заметил и товарищески помогал.
— Тут, что ль, я тебя тронул? — спросил Никита, бережно
взяв ногу.
— Тут, — сказал Дванов.

— Ну, ничего — кость цела, а рану салом затянет, ты
парень не старый. Родители-то у тебя останутся?
— Останутся, — ответил Дванов.
— Пущай остаются, — говорил Никита. — Поскучают и
забудут. Родителям только теперь и поскучаться! Ты коммунист,
что ль?
— Коммунист.
— Дело твое: всякому царства хочется!
Вождь молча наблюдал. Остальные анархисты оправляли коней и
закуривали, не обращая внимания на Дванова и Никиту. Последний
сумеречный свет погас над оврагом — наступила очередная ночь.
Дванов жалел, что теперь не повторится видение Сони, а об
остальной жизни не вспоминал.
— Так вам понравилась моя книга? — спросил вождь.
Дванов был уже без плаща и без штанов. Никита сразу же их
клал в свой мешок.
— Я уже сказал, что да, — подтвердил Дванов и посмотрел
на преющую рану на ноге.
— А сами-то вы сочувствуете идее книги? Вы помните ее? --
допытывался вождь. — Там есть человек, живущий один на самой
черте горизонта.
— Нет, — заявил Дванов. — Идею там я забыл, но зато она
выдумана интересно. Так бывает. Вы там глядели на человека, как
обезьяна на Робинзона: понимали все наоборот, и вышло для
чтения хорошо.
Вождь от внимательного удивления поднялся на седле:
— Это любопытно... Никиток, мы возьмем коммуниста до
Лиманного хутора, там его получишь сполна.
— А одежа? — огорчился Никита.
Помирился Дванов с Никитой на том, что согласился доживать
голым. Вождь не возражал и ограничился указанием Никите:
— Смотри не испорть мне его на ветру! Это большевистский
интеллигент — редкий тип.
Отряд тронулся. Дванов схватился за стремя лошади Никиты и
старался идти на одной левой ноге. Правая нога сама не болела,
но если наступить ею, то она снова чувствует выстрел и железные
остья внутри.
Овраг шел внутрь степи, суживался и поднимался. Тянуло
ночным ветром, голый Дванов усердно подскакивал на одной ноге,
и это его грело.
Никита хозяйственно перебирал белье Дванова на седле.
— Обмочился, дьявол! — сказал без злобы Никита. — Смотрю
я на вас: прямо как дети малые! Ни одного у меня чистого не
было: все моментально гадят, хоть в сортир их сначала
посылай... Только один был хороший мужик, комиссар волостной:
бей, говорит, огарок, прощайте, партия и дети. У того белье
осталось чистым. Специальный был мужик!
Дванов представил себе этого специального большевика и
сказал Никите:
— Скоро и вас расстреливать будут — совсем с одеждой и
бельем. Мы с покойников не одеваемся.
Никита не обиделся:
— А ты скачи, скачи знай! Балакать тебе время не пришло.
Я, брат, подштанников не попорчу, из меня не высосешь.
— Я глядеть не буду, — успокоил Дванов Никиту. — А
замечу, так не осужу.
— Да и я не осуждаю, — смирился Никита. — Дело
житейское. Мне товар дорог...
До Лиманного хутора добрели часа через два. Пока анархисты
ходили говорить с хозяевами, Дванов дрожал на ветру и
прикладывался грудью к лошади, чтобы согреться. Потом стали
разводить лошадей, а Дванова забыли одного. Никита, уводя
лошадь, сказал ему:
— Девайся куда сам знаешь. На одной ноге не ускачешь.
Дванов подумал скрыться, но сел на землю от немощи в теле и
заплакал в деревенской тьме. Хутор совсем затих, бандиты
расселились и легли спать. Дванов дополз до сарая и залез там в
просяную солому. Всю ночь он видел сны, которые переживаешь
глубже жизни и поэтому не запоминаешь. Проснулся он в тишине
долгой устоявшейся ночи, когда, по легенде, дети растут. В
глазах Дванова стояли слезы от плача во сне. Он вспомнил, что
сегодня умрет, и обнял солому, как живое тело.
С этим утешением он снова уснул. Никита утром еле нашел его
и сначала решил, что он мертв, потому что Дванов спал с
неподвижной сплошной улыбкой. Но это казалось оттого, что
неулыбающиеся глаза Дванова были закрыты. Никита смутно знал,
что у живого лицо полностью не смеется: что-нибудь в нем всегда
остается печальным, либо глаза, либо рот.


Соня Мандрова приехала на подводе в деревню Волошино и стала
жить в школе учительницей. Ее звали так же принимать
рождающихся детей, сидеть на посиделках, лечить раны, и она
делала это, как умела, не обижая никого. В ней все нуждались в
этой небольшой приовражной деревне, а Соня чувствовала себя
важной и счастливой от утешения горя и болезней населения. Но
по ночам она оставалась и ждала письмо от Дванова. Она дала
свой адрес Захару Павловичу и всем знакомым, чтобы те не забыли
написать Саше, где она живет. Захар Павлович обещал так сделать
и подарил ей фотографию Дванова:
— Все равно, — сказал он, — ты карточку назад ко мне
принесешь, когда его супругой станешь и будешь жить со мной.
— Принесу, — говорила ему Соня.
Она глядела на небо из окна школы и видела звезды над
тишиной ночи. Там было такое безмолвие, что в степи, казалось,
находилась одна пустота и не хватало воздуха для дыхания;
поэтому падали звезды вниз. Соня думала о письме, — сумеют ли
его безопасно провезти по полям; письмо обратилось для нее в
питающую идею жизни; что бы ни делала Соня, она верила, что
письмо где-то идет к ней, оно в скрытом виде хранит для нее
одной необходимость дальнейшего существования и веселой
надежды, — и с тем большей бережливостью и усердием Соня
трудилась ради уменьшения несчастья деревенских людей. Она
знала, что в письме все это окупится.
Но письма тогда читали посторонние люди. Двановское письмо
Шумилину прочитано было еще в Петропавловке. Первым читал
почтарь, затем все его знакомые, интересующиеся чтением:
учитель, дьякон, вдова лавочника, сын псаломщика и еще кое-кто.
Библиотеки тогда не работали, книг не продавали, а люди были
несчастны и требовали душевного утешения. Поэтому хата почтаря
стала библиотекой. Особо интересные письма адресату совсем не
шли, а оставлялись для перечитывания и постоянного
удовольствия.
Казенные пакеты почтарь сразу откладывал — все вперед знали
их смысл. Больше всего читатели поучались письмами,
проходившими через Петропавловку транзитом: неизвестные люди
писали печально и интересно.
Прочитанные письма почтарь заклеивал патокой и отправлял
дальше по маршруту.
Соня еще не знала этого, иначе бы она

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.