Жанр: Драма
Доктор Живаго
...еще хуже, если бы я прикидывалась незнающей. Я была
его детской пассией, той порабощающей страстью, которую
скрывают, которую детская гордость не позволяет обнаружить, и
которая без слов написана на лице и видна каждому. Мы дружили.
Мы с ним люди настолько же разные, насколько я одинаковая с
тобою. Я тогда же сердцем выбрала его. Я решила соединить
жизнь с этим чудесным мальчиком, чуть только мы оба выйдем в
люди, и мысленно тогда же помолвилась с ним.
И подумай, каких он способностей! Необычайных! Сын простого
стрелочника или железнодорожного сторожа, он одною своей
одаренностью и упорством труда достиг, — я чуть не сказала
уровня, а должна была бы сказать — вершин современного
университетского знания по двум специальностям, математической
и гуманитарной. Это ведь не шутка!
— В таком случае, что расстроило ваш домашний лад, если вы
так любили друг друга?
— Ах как трудно на это ответить. Я сейчас тебе это
расскажу. Но удивительно. Мне ли, слабой женщине, объяснять
тебе, такому умному, что делается сейчас с жизнью вообще, с
человеческой жизнью в России, и почему рушаться семьи, в том
числе твоя и моя? Ах, как будто дело в людях, в сходстве и
несходстве характеров, в любви и нелюбви. Все производное,
налаженное, все относящееся к обиходу, человеческому гнезду и
порядку, все это пошло прахом вместе с переворотом всего
общества и его переустройством. Все бытовое опрокинуто и
разрушено. Осталась одна небытовая, неприложенная сила голой,
до нитки обобранной душевности, для которой ничего не
изменилось, потому что она все время зябла, дрожала и тянулась
к ближайшей рядом, такой же обнаженной и одинокой. Мы с тобой
как два первых человека Адам и Ева, которым нечем было
прикрыться в начале мира, и мы теперь так же раздеты и
бездомны в конце его. И мы с тобой последнее воспоминание обо
всем том неисчислимо великом, что натворено на свете за многие
тысячи лет между ними и нами, и в память этих исчезнувших
чудес мы дышим и любим, и плачем, и держимся друг за друга и
друг к другу льнем.
14
После некоторого перерыва она продолжала гораздо спокойнее:
— Я скажу тебе. Если бы Стрельников стал снова Пашенькой
Антиповым. Если бы он перестал безумствовать и бунтовать. Если
бы время повернуло вспять. Если бы где-то вдали, на краю
света, чудом затеплилось окно нашего дома с лампою и книгами
на Пашином письменном столе, я бы, кажется, на коленях ползком
приползла туда. Все бы встрепенулось во мне. Я бы не устояла
против зова прошлого, зова верности. Я пожертвовала бы всем.
Даже самым дорогим. Тобою. И моей близостью с тобой, такой
легкой, невынужденной, саморазумеющейся. О прости. Я не то
говорю. Это неправда.
Она бросилась на шею к нему и разрыдалась. Очень скоро она
пришла в себя. Утирая слезы, она говорила:
— Но ведь это тот же голос долга, который гонит тебя к
Тоне. Господи, какие мы бедные! Что с нами будет? Что нам
делать?
Когда она совсем оправилась, она продолжала:
— Я все-таки не ответила тебе, почему расстроилось наше
счастье. Я так ясно это потом поняла. Я расскажу тебе. Это
будет рассказ не только о нас. Это стало судьбой многих.
— Говори, моя умница.
— Мы женились перед самой войною, за два года до ее
начала. И только мы зажили своим умом, устроили дом, объявили
войну. Я теперь уверена, что она была виною всего, всех
последовавших, доныне постигающих наше поколение несчастий. Я
хорошо помню детство. Я еще застала время, когда были в силе
понятия мирного предшествующего века. Принято было доверяться
голосу разума. То, что подсказывала совесть, считали
естественным и нужным. Смерть человека от руки другого была
редкостью, чрезвычайным, из ряду вон выходящим явлением.
Убийства, как полагали, встречались только в трагедиях,
романах из мира сыщиков и в газетных дневниках происшествий,
но не в обыкновенной жизни.
И вдруг этот скачок из безмятежной, невинной размеренности
в кровь и вопли, повальное безумие и одичание каждодневного и
ежечасного, узаконенного и восхваляемого смертоубийства.
Наверное, никогда это не проходит даром. Ты лучше меня,
наверное, помнишь, как сразу все стало приходить в разрушение.
Движение поездов, снабжение городов продовольствием, основы
домашнего уклада, нравственные устои сознания.
— Продолжай. Я знаю, что ты скажешь дальше. Как ты во всем
разбираешься! Какая радость тебя слушать.
— Тогда пришла неправда на русскую землю. Главной бедой,
корнем будущего зла была утрата веры в цену собственного
мнения. Вообразили, что время, когда следовали внушениям
нравственного чутья, миновало, что теперь надо петь с общего
голоса и жить чужими, всем навязанными представлениями. Стало
расти владычество фразы, сначала монархической — потом
революционной.
Это общественное заблуждение было всеохватывающим,
прилипчивым. Все подпадало под его влияние. Не устоял против
его пагубы и наш дом. Что-то пошатнулось в нем. Вместо
безотчетной живости, всегда у нас царившей, доля дурацкой
декламации проникла и в наши разговоры, какое-то показное,
обязательное умничанье на обязательные мировые темы. Мог ли
такой тонкий и требовательный к себе человек, как Паша, так
безошибочно отличавший суть от видимости, пройти мимо этой
закравшейся фальши и ее не заметить?
И тут он совершил роковую, все наперед предрешившую ошибку.
Знамение времени, общественное зло он принял за явление
домашнее. Неестественность тона, казенную натянутость наших
рас-суждений отнес к себе, приписал тому, что он — сухарь,
посредственность, человек в футляре. Тебе, наверное, кажется
невероятным, чтобы такие пустяки могли- что-то значить в
совместной жизни. Ты не можешь себе представить, как это было
важно, сколько глупостей натворил Паша из-за этого ребячества.
Он пошел на войну, чего никто от него не требовал. Он это
сделал, чтобы освободить нас от себя, от своего воображаемого
гнета. С этого начались его безумства. С каким-то юношеским,
ложно направленным самолюбием он разобиделся на что-то такое в
жизни, на что не обижаются. Он стал дуться на ход событий, на
историю. Пошли его размолвки с ней. Он ведь и по сей день
сводит с ней счеты. Отсюда его вызывающие сумасбродства. Он
идет к верной гибели из-за этой глупой амбиции. О если бы я
могла спасти его!
— Как неимоверно чисто и сильно ты его любишь! Люби, люби
его. Я не ревную тебя к нему, я не мешаю тебе.
Незаметно пришло и ушло лето. Доктор выздоровел. Временно,
в чаянии предполагаемоего отъезда в Москву, он поступил на три
места. Быстро развивающееся обесценение денег заставляло
ловчиться на нескольких службах.
Доктор вставал с петухами, выходил на Купеческую и
спускался по ней мимо иллюзиона "Гигант" к бывшей типографии
Уральского казачьего войска, ныне переименованной в "Красного
наборщика". На углу Городской, на двери Управления делами, его
встречала дощечка "Бюро претензий". Он пересекал площадь
наискось и выходил на Малую Буяновку. Миновав завод Стенгопа,
он через задний двор больницы проходил в амбулаторию Военного
госпиталя, место своей главной службы.
Половина его пути лежала под тенистыми, перевешивавшимися
над улицей деревьями, мимо замысловатых, в большинстве
деревянных домишек с круто заломленными крышами, решетчатыми
оградами, узорными воротами и резными наличниками на ставнях.
По соседству с амбулаторией, в бывшем наследственном саду
купчихи Гореглядовой, стоял любопытный невысокий дом в
старорусском вкусе. Он был облицован гранеными изразцами с
глазурью, пирамидками граней наружу, наподобие старинных
московских боярских палат.
Из амбулатории Юрий Андреевич раза три-четыре в декаду
отправлялся в бывший дом Лигетти на Старой Миасской, на
заседания помещавшегося там Юрятинского Облздрава.
Совсем в другом, отдаленном районе стоял дом,
пожерствованный городу отцом Анфима, Ефимом Самдевятовым, в
память покойной жены, которая умерла в родах, дав жизнь
Анфиму. В доме помещался основанный Самдевятовым Институт
гинекологии и акушерства. Теперь в нем были размещены
ускоренные медико-хирургические курсы имени Розы Люксембург.
Юрий Андреевич читал на них общую патологию и несколько
необязательных предметов.
Он возвращался со всех этих должностей к ночи измученный и
проголодавшийся, и заставал Ларису Федоровну в разгаре
домашних хлопот, за плитою или перед корытом. В этом
прозаическом и будничном виде, растрепанная, с засученными
рукавами и подоткнутым подолом, она почти пугала своей
царственной, дух захватывающей притягательностью, более, чем
если бы он вдруг застал ее перед выездом на бал, ставшею выше
и словно выросшею на высоких каблуках, в открытом платье с
вырезом и широких шумных юбках.
Она готовила или стирала, и потом оставшеюся мыльной водой
мыла полы в доме. Или спокойная и менее разгоряченная, гладила
и чинила свое, его и Катенькино белье. Или, справившись со
стряпней, стиркой и уборкой, учила Катеньку. Или, уткнувшись в
руководства, занималась собственным политическим переобучением
перед обратным поступлением учительницею в новую
преобразованную школу.
Чем ближе были ему эта женщина и девочка, тем менее
осмеливался он воспринимать их по-семейному, тем строже был
запрет, наложенный на род его мыслей долгом перед своими и его
болью о нарушенной верности им. В этом ограничении для Лары и
Катеньки не было ничего обидного. Напротив, этот несемейный
способ чувствования заключал целый мир почтительности,
исключавший развязность и амикошонство.
Но это раздвоение всегда мучило и ранило, и Юрий Андреевич
привык к нему, как можно привыкнуть к незажившей, часто
вскрывающейся ране.
Так прошло месяца два или три. Как-то в октябре Юрий
Андреевич сказал Ларисе Федоровне:
— Знаешь, кажется, мне придется уйти со службы. Старая
вечно повторяющаяся история. Начинается как нельзя лучше. "Мы
всегда рады честной работе. А мыслям, в особенности новым, и
того более. Как их не приветствовать. Добро пожаловать.
Работайте, боритесь, ищите".
Но на поверку оказывается, что под мыслями разумеется одна
их видимость, словесный гарнир к возвеличению революции и
властей предержащих. Это утомительно и надоедает. И я не
мастер по этой части.
И, наверное, действительно они правы. Конечно, я не с ними.
Но мне трудно примириться с мыслью, что они герои, светлые
личности, а я — мелкая душонка, стоящая за тьму и порабощение
человека. Слышала ты когда-нибудь имя Николая Веденяпина?
— Ну конечно. До знакомства с тобой, и потом, по частым
твоим рассказам. О нем часто упоминает Симочка Тунцева. Она
его последовательница. Но книг его, к стыду своему, я не
читала. Я не люблю сочинений, посвященных целиком философии.
По-моему философия должна быть скупою приправой к искусству и
жизни. Заниматься ею одною так же странно, как есть один хрен.
Впрочем, прости, своими глупостями я отвлекла тебя.
— Нет, напротив. Я согласен с тобою. Это очень близкий мне
образ мыслей. Да, так о дяде. Может быть, я действительно
испорчен его влиянием. Но ведь сами они в один голос кричат:
гениальный диагност, гениальный диагност. И правда, я редко
ошибаюсь в определении болезни. Но ведь это и есть ненавистная
им интуиция, которой якобы я грешу, цельное, разом
охватывающее картину познание.
Я помешан на вопросе о мимикрии, внешнем приспособлении
организмов к окраске окружающей среды. Тут в этом цветовом
подлаживании скрыт удивительный переход внутреннего во
внешнее.
Я осмелился коснуться этого на лекциях. И пошло! "Идеализм,
мистика. Натурфилософия ГТте, неошеллингианство".
Надо уходить. Из губздрава и института я уволюсь по
собственному прошению, а в больнице постараюсь продержаться,
пока меня не выгонят. Я не хочу пугать тебя, но временами у
меня ощущение, будто не сегодня-завтра меня арестуют.
— Сохрани Бог, Юрочка. До этого, по счастью, еще далеко.
Но ты прав. Не мешает быть осторожнее. Насколько я заметила,
каждое водворение этой молодой власти проходит через несколько
этапов. В начале это торжество разума, критический дух, борьба
с предрассудками.
Пока наступает второй период. Получают перевес темные силы
"примазавшихся", притворно сочувствующих. Растут
подозрительность, доносы, интриги, ненавистничество. И ты
прав, мы находимся в начале второй фазы.
За примером далеко ходить не приходится. Сюда в коллегию
ревтрибунала перевели из Ходатского двух старых политкаторжан,
из рабочих, некоего Тиверзина и Антипова.
Оба великолепно меня знают, а один даже просто отец мужа,
свекор мой. Но собственно только с перевода их, совсем
недавно, я стала дрожать за свою и Катенькину жизнь. От них
всего можно ждать. Антипов недолюбливает меня. С них станется,
что в один прекрасный день они меня и даже Пашу уничтожат во
имя высшей революционной справедливости.
Продолжение этого разговора состоялось довольно скоро. К
этому времени произведен был ночной обыск в доме номер сорок
восемь по Малой Буяновке, рядом с амбулаторией, у вдовы
Гореглядовой. В доме нашли склад оружия и раскрыли
контрреволюционную организацию. Было арестовано много людей в
городе, обыски и аресты продолжались. По этому поводу
перешептывались, что часть подозреваемых ушла за реку.
Высказывались такие соображения: "А что это им поможет? Река
реке рознь. Бывают, надо сказать, реки. В Благовещенске на
Амуре, например, на одном берегу советская власть, на другом
— Китай. Прыгнул в воду, переплыл, и адью, поминай как звали.
Вот это, можно сказать, река. Совсем другой разговор".
— Атмосфера — сгущается, — говорила Лара. — Время нашей
безопасности миновало. Нас несомненно арестуют, тебя и меня.
Что тогда будет с Катенькой? Я мать. Я должна предупредить
несчастье и что-то придумать. У меня должно быть готово
решение на этот счет. Я лишаюсь рассудка при этой мысли.
— Давай подумаем. Чем тут можно помочь? В силах ли мы
предотвратить этот удар? Это ведь вещь роковая.
— Бежать нельзя и некуда. Но можно отступить куда-нибудь в
тень, на второй план. Например, уехать в Варыкино. Я подумываю
о Варыкинском доме. Это порядочная даль и там все заброшено.
Но там мы никому не мозолили бы глаз, как тут. Приближается
зима. Я взяла бы на себя труд перезимовать там. Пока бы до нас
добрались, мы отвоевали бы год жизни, а это выигрыш.
Поддерживать сношения с городом помог бы Самдевятов. Может
быть, согласился бы прятать нас. А? Что ты скажешь? Правда,
там теперь ни души, жуть, пустота. По крайней мере, так было в
марте, когда я ездила туда. И, говорят, волки. Страшно. Но
люди, особенно люди вроде Антипова или Тиверзина, теперь
страшнее волков.
— Я не знаю, что сказать тебе. Ведь ты сама меня все время
гонишь в Москву, убеждаешь не откладывать поездки. Сейчас это
стало легче. Я справлялся на вокзале. На мешочничество,
видимо, махнули рукой. Не всех зайцев, видимо, снимают с
маршрутов. Устали расстреливать, расстреливают реже.
Меня беспокоит, что все мои письма в Москву остаются без
ответа. Надо добраться туда и выяснить, что с домашними. Ты
мне сама это твердишь. Но тогда как понять твои слова о
Барыкине? Неужели ты одна без меня пустишься в эту страшную
глушь?
— Нет, без тебя, конечно, это немыслимо.
— А сама отправляешь меня в Москву?
— Да, это необходимо.
— Послушай. Знаешь что? У меня замечательный план. Поедем
в Москву. Отправляйся с Катенькой вместе со мною.
— В Москву? Да ты с ума сошел. С какой радости? Нет, я
должна остаться. Я должна быть наготове где-нибудь поблизости.
Здесь решатся Пашенькины судьбы. Я должна дождаться их
развязки, чтобы в случае надобности оказаться под рукою.
— Тогда давай подумаем о Катеньке.
— Ко мне захаживает по временам Симушка, Сима Тунцева. На
днях мы с тобой о ней говорили.
— Ну как же. Я часто вижу ее у тебя.
— Я тебе удивляюсь. Где у мужчин глаза? На твоем месте я
непременно бы в нее влюбилась. Такая прелесть! Какая
внешность! Рост. Стройность. Ум. Начитанность. Доброта.
Ясность суждения.
— В день возвращения сюда из плена меня брила ее сестра,
швея, Глафира.
— Я знаю. Сестры живут вместе со старшею, Авдотьей,
библиотекаршей. Честная работящая семья. Я хочу упросить их в
случае крайности, если нас с тобой заберут, взять Катеньку на
свое попечение. Я еще не решила.
— Но действительно только в случае безвыходности. А до
такого несчастья, Бог даст, авось еще далеко.
— Говорят, Сима немного того, не в себе. Действительно, ее
нельзя признать женщиной вполне нормальной. Но это вследствие
ее глубины и оригинальности. Она феноменально образована, но
не по интеллигентски, а по народному. Твои и ее взгляды
поразительно сходны. Я с легким сердцем доверила бы Катю ее
воспитанию.
Опять он ходил на вокзал и вернулся ни с чем, не солоно
хлебавши. Все осталось нерешенным. Его и Лару ожидала
неизвестность. День был холодный и темный, как перед первым
снегом. Небо над перекрестками, где оно простиралось шире, чем
над вытянутыми в длину улицами, имело зимний вид.
Когда Юрий Андреевич пришел домой, он застал в гостях у
Лары Симушку. Между обеими происходила беседа, носившая
характер лекции, которую гостья читала хозяйке. Юрий Андреевич
не хотел мешать им. Кроме того, ему хотелось побыть немного
одному. Женщины разговаривали в соседней комнате. Дверь к ним
была приотворена. С притолоки опускалась до полу портьера,
из-за которой были слышны от слова до слова их разговоры.
— Я буду шить, но вы не обращайте на это внимания,
Симочка. Я вся превратилась в слух. Я на курсах в свое время
слушала историю и философию. Построения вашей мысли очень по
душе мне. Кроме того слушать вас для меня такое облегчение. Мы
последние ночи недосыпаем вследствие разных забот. Мой долг
матери перед Катенькой обезопасить ее на случай возможных
неприятностей с нами. Надо трезво о ней подумать. Я не
особенно сильна в этом. Мне грустно это сознавать. Мне грустно
от усталости и недосыпания. Ваши разговоры успокаивают меня.
Кроме того с минуты на минуту должен пойти снег. В снег такое
наслаждение слушать длинные умные рассуждения. Если покоситься
в окно, когда снег идет, то правда, кажется, будто кто-то
направляется двором к дому? Начинайте, Симочка. Я слушаю.
— На чем мы прошлый раз остановились?
Юрию Андреевичу не было слышно, что ответила Лара. Он стал
следить за тем, что говорила Сима.
— Можно пользоваться словами: культура, эпохи. Но их
понимают так по-разному. Ввиду сбивчивости их смысла не будем
прибегать к ним. Заменим их другими выражениями.
Я сказала бы, что человек состоит из двух частей. Из Бога и
работы. Развитие человеческого духа распадается на огромной
продолжительности отдельные работы. Они осуществлялись
поколениями и следовали одна за другою. Такою работою был
Египет, такою работой была Греция, такой работой было
библейское богопознание пророков. Такая, последняя по времени,
ничем другим пока не смененная, всем современным вдохновением
совершаемая работа — христианство.
Чтобы во всей свежести, неожиданно, не так, как вы сами
знаете и привыкли, а проще, непосредственнее представить вам
то новое, небывалое, что оно принесло, я разберу с вами
несколько отрывков из богослужебных текстов, самую малость их
и то в сокращениях.
Большинство стихир образуют соединение рядом помещенных
ветхозаветных и новозаветных представлений. С положениями
старого мира, неопалимой купиной, исходом Израиля из Египта,
отроками в печи огненной, Ионой во чреве китовом и так далее,
сопоставляются положения нового, например, представления о
зачатии Богородицы и о воскресении Христове.
В этом частом, почти постоянном совмещении, старина
старого. новизна нового и их разница выступают особенно
отчетливо.
В целом множестве стихов непорочное материнство Марии
сравнивается с переходом иудеями Красного моря. Например, в
стихе: "В мори Чермнем неискусобрачные невесты образ написася
иногда" говорится: "Море по прошествии Израилеве пребысть
непроходно, непорочная по рожестве Еммануилеве пребысть
нетленна". То есть море после перехода Израиля стало снова
непроходимо, а дева, родив Господа, осталась нетронутой.
Какого рода происшествия поставлены тут в параллель? Оба
события сверхъестественны, оба признаны одинаковым чудом. В
чем же видели чудо эти разные времена, время древнейшее
первобытное, и время новое, послеримское, далеко подвинувшееся
вперед?
В одном случае по велению народного вождя, патриарха Моисея
и по взмаху его волшебного жезла расступается море, пропускает
через себя целую народность, несметное, из сотен тысяч
состоящее многолюдство, и когда проходит последний, опять
смыкается и покрывает и топит преследователей египтян. Зрелище
в духе древности, стихия послушная голосу волшебника, большие
толпящиеся численности, как римские войска в походах, народ и
вождь, вещи видимые и слышимые, оглушающие.
В другом случае девушка — обыкновенность, на которую
древний мир не обратил бы внимания, — тайно и втихомолку дает
жизнь младенцу, производит на свет жизнь, чудо жизни, жизнь
всех, "Живота всех", как потом его называют. Ее роды незаконны
не только с точки зрения книжников, как внебрачные. Они
противоречат законам природы. Девушка рожает не в силу
необходимости, а чудом, по вдохновению. Это то самое
вдохновение, на котором Евангелие, противопоставляющее
обыкновенности исключительность и будням праздник, хочет
построить жизнь, наперекор всякому принуждению.
Какого огромного значения перемена! Каким образом небу
(потому что глазами неба надо это оценивать, перед лицом неба,
в священной раме единственности все это совершается) — каким
образом небу частное человеческое обстоятельство, с точки
зрения древности ничтожное, стало равноценно целому
переселению народа?
Что-то сдвинулось в мире. Кончился Рим, власть количества,
оружием вмененная обязанность жить всей поголовностью, всем
населением. Вожди и народы отошли в прошлое.
Личность, проповедь свободы пришли им на смену. Отдельная
человеческая жизнь стала Божьей повестью, наполнила своим18
Юрий Андреевич пришел с вокзала усталый. Это был его
ежедекадный выходной день. Обыкновенно он по этим числам
отсыпался за всю неделю. Он сидел, откинувшись на диване,
временами принимая полулежачее положение или совсем
растягиваясь на нем. Хотя Симу он слушал сквозь приступы
набегающей дремоты, ее рассуждения доставляли ему наслаждение.
"Конечно, все это от дяди Коли, — думал он. — Но какая
талантливая и умница!"
Он соскочил с дивана и подошел к окну. Оно выходило во
двор, как в комнате рядом, где Лара с Симушкой теперь невнятно
шептались.
Погода портилась. На дворе темнело. На двор залетели и
стали летать, высматривая, где им сесть, две сороки. Ветер
слегка пушил и раздувал их перья. Сороки опустились на крышу
мусорного ящика, перелетели на забор, слетели на землю и стали
ходить по двору.
"Сороки к снегу", — подумал доктор. В ту же минуту он
услышал из-за портьеры:
— Сороки к вестям, — обращалась Сима к Ларе. — К вам
гости собираются. Или письмо получите.
Спустя немного снаружи позвонили в дверной колокольчик на
проволоке, который незадолго перед тем починил Юрий Андреевич.
Из-за портьеры вышла Лариса Федоровна и быстрыми шагами пошла
отпирать в переднюю. По ее разговору у входной двери Юрий
Андреевич понял, что пришла сестра Симы, Глафира Севериновна.
— Вы за сестрою? — спросила Лариса Федоровна. — Симушка
у нас.
— Нет, не за ней. А впрочем, что же. Вместе пойдем, если
она домой собирается. Нет, я совсем не за тем. Письмо вашему
приятелю. Пусть спасибо скажет, что я когда-то на почте
служила. Через сколько рук прошло, и по знакомству в мои
попало. Из Москвы. Пять месяцев шло. Не могли разыскать
адресата. А я ведь знаю, кто он. Брился как-то у меня.
Письмо, длинное, на многих страницах, смятое, замасленное,
в распечатанном и истлевшем конверте, было от Тони. До
сознания доктора не дошло, как оно у него очутилось, он не
заметил, как Лара вручила ему конверт. Когда доктор начал
читать письмо, он еще помнил, в каком он городе и у кого в
доме, но по мере чтения утрачивал это понимание. Вышла,
поздоровалась и стала с ним прощаться Сима. Машинально он
отвечал, как полагается, но не обратил на нее внимания. Ее
уход выпал из его сознания. Постепенно он все более полно
забывал, где он и что кругом него.
"Юра, — писала ему Антонина Александровна, — знаешь ли
ты, что у нас есть дочь? Ее крестили Машей, в память мамы
покойницы Марии Николаевны.
Теперь совсем о другом. Несколько видных общественных
деятелей, профессоров из кадетской партии и правых
социалистов, Мельгунова, Кизеветтера, Кускову, некоторых
других, а также дядю Николая Александровича Громеко, папу и
нас, как членов его семьи, высылают из России за границу.
Это — несчастие, в особенности в от
...Закладка в соц.сетях