Жанр: Драма
Доктор Живаго
...ка — что-то вроде бравады, — и я поспешил уйти".
17 сентября на общемосковском собрании писателей в Доме
ученых А. А. Фадеев предупредил, что "безыдейная и аполитичная
поэзия Пастернака не может служить идеалом для наследников
великой русской поэзии".
"Сначала все это "ныне происходящее" в моей собственной
части ни капельки не тронуло меня, — рассказывал Пастернак О.
М. Фрейденберг в письме от 5 октября 1946 года. — Я сидел в
Переделкине и увлеченно работал над третьей главой моей
эпопеи.
Но вот все чаще из города стала Зина (3. Н. Пастернак. --
В. Б.) возвращаться черною, несчастною, страдающей и
постаревшей из чувства уязвленной гордости за меня, и только
таким образом эти неприятности, в виде боли за нее, нашли ко
мне дорогу...
Как это все старо и глупо и надоело!"
"Почва колебалась, — писал Пастернак своему новому
грузинскому другу Ладо Гудиашвили об "известном
землетрясении", — и мне делали упреки... как это я ничего не
замечаю, продолжаю ходить ровной походкой, не падаю. Тогда
меня убедили переехать в город, чтобы не раздражать своим
пребыванием на лоне природы, как на картинах Мане и Ренуара, в
такое (!) время".
Утешая беспокоившуюся о нем Нину Табидзе, Пастернак писал
ей 4 декабря 1946 года:
"Милая Ниночка, осенняя трепотня меня ни капельки не
огорчила. Разве кто-нибудь из нас так туп и нескромен, чтобы
сидеть и думать, с народом он или не с народом? Только такие
фразеры и бесстыдники могут употреблять везде это страшное и
большое слово...
Мне было очень хорошо в конце прошлой зимы, весною,
летом... Я не только знал (как знаю и сейчас), где моя правда
и что Божьему промыслу надо от меня, — мне казалось, что все
это можно претворить в жизнь, в человеческом общении, в
деятельности, на вечерах. Я с большим увлечением написал
предисловие к моим шекспировским переводам... С еще большим
подъемом я два Месяца проработал над романом, по-новому, с
чувством какой-то первичности, как, может быть, было только в
начале моего поприща. Осенние события внешне замедлили и
временно приостановили работу (все время денег приходится
добиваться как милостыни), но теперь я ее возобновил. Ах,
Нина, если бы людям дали волю, какое бы это было чудо, какое
счастье! Я все время не могу избавиться от ощущения
действительности как попранной сказки".
Работа над первыми главами романа была возобновлена в
середине октября. В письме к О. М. Фрейденберг от 13 октября
1946 года Пастернак следующим образом излагал его замысел:
"Собственно, это первая настоящая моя работа. Я в ней хочу
дать исторический образ России за последнее сорокапятилетие, и
в то же время всеми сторонами своего сюжета, тяжелого,
печального и подробно разработанного, как, в идеале, у
Диккенса и Достоевского, — эта вещь будет выражением моих
взглядов на искусство, на Евангелие, на жизнь человека в
истории и на многое другое. Роман пока называется "Мальчики и
девочки"... Атмосфера вещи — мое христианство, в своей широте
немного иное, чем квакерское и толстовское, идущее от других
сторон Евангелия в придачу к нравственным.
Это все так важно и краска так впопад ложится в задуманные
очертания, что я не протяну и года, если в течение его не
будет жить и расти это мое перевоплощение, в которое с почти
физической определенностью переселились какие-то мой
внутренности и частицы нервов".
В последние месяцы 1946 года работа над третьей главой,
начавшаяся еще в августе, была приостановлена, и Пастернак
принялся за радикальную переработку второй, вчерне уже
написанной главы.
"У меня был перерыв в работе над романом, — писал он
Симону Чиковани в декабре 1946 года, — и во второй главе,
действие которой приходится на 1905 г., мне насоветовали
усилить и детализировать революционный фон изложения, стоявший
на заднем плане. Теперь я это вынес вперед, делаю вставки в
уже написанное и, наверное, порчу вещь, задерживая ее
развитие".
Не имея возможности заняться здесь подробным
текстологическим анализом второй главы, назовем лишь несколько
наиболее интересных фабульных завязок, упраздненных
Пастернаком в беловой редакции и свидетельствующих о том, что
осенью 1946 года еще не все линии развития романа были ему
окончательно ясны. К ним относятся: подробное описание
революционной деятельности Ивана Ивановича Воскобойникова; его
связь с "революционной богемой близкого ему толка",
группирующейся вокруг брата и сестры Александра и Александры
Волковичей. размышления Николая Николаевича Веденяпина о
"последнем из могикан народничества" Дементии Матвеевиче
Дудорове, только что освобожденном с каторги по амнистии (отце
Иннокентия Дудорова); случайное знакомство Веденяпина с Ларой;
встреча и разговор Веденяпина с Тиверзиным; бегство Тиверзина
в Швейцарию. Записки Веденяпина в более пространном изложении
охватывают больший круг тем, нежели в окончательном тексте.
Наконец, в черновой рукописи второй главы по сравнению с
окончательным текстом даны развернутые психологические
характеристики отношений Лары и Комаровского.
Не исключено, что вставки и переделки во второй главе были
связаны с намерением Пастернака в тот момент создать "боковую"
редакцию романа с другим главным героем: 23 января 1947 года
он заключил с "Новым миром" договор на роман в 10 авторских
листов под названием "Иннокентий Дудоров" ("Мальчики и
девочки").
Осенью 1946 года в редакции "Нового мира" Пастернак
познакомился с О. В. Ивинской, работавшей в отделе поэзии.
Встреча эта наложила "резкий и счастливый личный отпечаток" на
жизнь Пастернака ближайших лет и повлияла на дальнейшую
разработку им образа Лары Гишар.
Переполнявшее его в то время ощущение творческого счастья и
сознание небывалости задуманной работы требовали выхода и
отклика — Пастернаку не терпелось поделиться ими со своими
друзьями. 27 декабря 1946 года он читал начало романа в доме
М. К. Баранович. Не считая "домашних" чтений в Переделкине,
это была первая "публикация" незаконченного романа, с которой
началось его долгое "догуттенберговское" бытование в
литературе. На память об этом вечере Пастернак подарил хозяйке
дома только что вышедшую книжку своих переводов ("Грузинские
поэты". М., 1946), на шмуцтитуле и четырех вклеенных листках
которой им были вписаны три первых тогда стихотворения из
будущей тетради Юрия Живаго: "Гамлет", "Бабье лето", "Зимняя
ночь", соответственно датированных февралем, сентябрем и
декабрем 1946 года.
В январе 1947 г. Пастернаком было написано четвертое
стихотворение в "Юрину тетрадь" — "Рождественская звезда". 6
февраля 1947 года в квартире пианистки М. В. Юдиной, при
довольно большом стечении гостей, Пастернак читал первые две
главы романа и стихи из него.
Из дневника Лидии Чуковской (6 февраля 1947 года):
"...Вижу перед собою это горячее, страстное, даже в
усталости страстное, и в старости молодое лицо...
...Еще слова и слова о романе. Точно могу записать
немногое:
— Такого течения, как то, которое представляет у меня
Николай Николаевич, в то время в действительности не было, и я
просто передоверил ему свои мысли.
Читает.
Все, что изнутри, — чудо. Чудо до тех пор, пока изнутри.
Забастовка дана извне и хотя и хороша, но тут чудо кончается.
Читает горячо, как будто "жизнь висит на волоске", но из
последних сил... Борис Леонидович читает стихи из романа.
"Рождество". "Рождество"!.."
Первый известный нам отзыв о незаконченном романе — письмо
М. В. Юдиной Пастернаку, посланное через день после
устроенного ею вечера:
"...Вдруг особенно ясно стало — кто Вы и что Вы. Иной плод
дозревает более, иной менее зримо. Духовная Ваша мощь вдруг
словно сбросила с себя все второстепенные значимости, спокойно
и беззлобно улыбаясь навстречу как бы задохнувшемуся изумлению
и говоря: "Как же это Вы меня раньше не узнали? Я же всегда
был здесь..."
...Если слишком долго говорить о том, что думаешь в связи с
этой вещью, то о чувстве и впечатлении можно сказать кратко,
ибо это непрекращающееся высшее созерцание совершенства и
непререкаемой истинности с_т_и_л_я, пропорций, деталей,
к_л_а_с_с_и_ч_е_с_к_о_г_о соединения глубоко запечатленного за
ясностью формы чувства (как в моем любимом классицизме во всех
искусствах — Моцарт, Глюк, архитектура Петербурга: нарочно
обхожу литературные аналогии) и грандиозности общего замысла,
то редкостное убеждение незыблемости, адекватности каждого
слова, выражения, оборота, размера фразы. Вначале в
особенности... меня донельзя поразила краткость отточенных
фраз, усугубляемая яркой выразительностью Вашего чтения, из
каждой сияющая образность и стягивающий их в единый центр
этический смысл... О стихах и говорить нельзя. Если бы Вы
ничего кроме "Рождества" не написали в жизни, этого было бы
достаточно для Вашего бессмертия на земле и на небе".
В марте 1947 года нападки на Пастернака в печати, заглохшие
было зимой, возобновились с удвоенной силой. 15 марта 1947
года "Литературная газета" напечатала грубый стихотворный
фельетон Я. Сашина "Запущенный сад", высмеивающий стихи
Пастернака, — поэт привычно не обратил на него никакого
внимания. На следующий день он писал одной из своих
корреспонденток:
"...Мое прошлое сейчас меня не интересует, так много я
работаю и так п_о-н_о_в_о_м_у в последнее время. Я пишу сейчас
большой роман в прозе о человеке, который составляет некоторую
равнодействующую между Блоком и мной (и Маяковским и Есениным,
может быть). Он умрет в 1929 году. От него останется книга
стихов, составляющая одну из глав второй части. Время,
обнимаемое романом, 1903 — 1945 гг. По духу это нечто среднее
между Карамазовыми и Вильгельмом Мейстером".
21 марта 1947 года в газете "Культура и жизнь" появилась
"установочная" статья Суркова "О поэзии Пастернака" — и
каждому, кто жил в послевоенной сталинской Москве, было
очевидно, какими последствиями эта статья грозит поэту:
"реакционное отсталое мировоззрение", "живет в разладе с новой
действительностью", "прямая клевета" и, наконец, "советская
литература не может мириться с его поэзией".
Серьезность положения была ясна и самому Пастернаку, но,
несмотря на худшие опасения, он не оставлял работы.
К апрелю 1947 года была завершена (в одной из первых
редакций) глава "Елка у Свентицких". 5 апреля О. В. Ивинская
устроила чтение романа у своего знакомого литератора П. А.
Кузько.
Из дневника Лидии Чуковской (6 апреля 1947 года):
"Накануне я отговаривала Ивинскую устраивать чтение у
Кузько, но она была неудержима...
Борис Леонидович произнес небольшое предисловие.
Привожу свою стенографическую запись:
"Я думаю, что форма развернутого театра в слове — это не
драматургия, а это и есть проза. В области слова я более всего
люблю прозу, а вот писал больше всего стихи. Стихотворение
относительно прозы — это то же, что этюд относительно
картины. Поэзия мне представляется большим литературным
этюдником.
Я, так же как Маяковский и Есенин, начал свое поприще в
период распада формы — распада, продолжающегося с блоковских
времен. Для нашего разговора достаточно будет сказать, что в
моих глазах проза расслоилась на участки. В прозе осталось
описательство, мысль, только мысль. Сейчас самая лучшая проза,
пожалуй, описательная. Очень высока описательная проза Федина,
но какая-то творческая мета из прозы ушла. А мне хотелось
давно — и только теперь это стало удаваться, — хотелось
осуществить в моей жизни какой-то рывок, найти выход вперед из
этого положения. Я совершенно не знаю, что мой роман
представит собой объективно, но для меня, в рамках моей
собственной жизни, — это сильный рывок вперед в плане мысли.
В стилистическом же плане — это желание создать роман,
который не был бы всего лишь описательным, который давал бы
чувства, диалоги и людей в драматическом воплощении. Это проза
моего времени, нашего времени и очень моя. <...>
(У Блока были поползновения гениальной прозы — отрывки,
кусочки.)
Я подчинился власти этих сил, этих слагаемых, которые
оттуда — из Блока — идут и движут меня дальше. В замысле у
меня было дать прозу, в моем понимании реалистическую, понять
московскую жизнь, интеллигентскую, символистскую, но воплотить
ее не как зарисовки, а как драму или трагедию...""
Некоторые из присутствовавших на этом вечере прислали
Пастернаку развернутые письма-отзывы об их впечатлениях.
Точнее всех поняла замысел романа Э. Г. Герштейн, назвав его
"книгой о бессмертии", "самой современной из всех, какие мы
знаем". "Скольким людям этот роман будет сопутствовать, --
писала она, — сколько новых мыслей и чувств он породит,
сколько будет последователей, продолжателей..."
Совсем иные отклики вызвало чтение, устроенное 11 мая в
доме художника П. П. Кончаловского.
Из дневника Лидии Чуковской (12 мая 1947 года):
"...Вечером позвонил Б. Л. Он и вчера звонил мне, но был
крайне возбужден, устал и невнятен. Он сказал, что читал у
Кончаловских, где должна была (пропущено одно слово --
"собраться"? — Д. Б.) знать: Ивановы, Ливановы, много еще
всяких. И не пришел никто, кроме Иванова с Комой (домашнее имя
сына Вс. Иванова Вяч. Вс. Иванова. — В. Б.), причем Иванов
был недоволен романом".
По-видимому, об этом вечере идет речь в воспоминаниях вдовы
Вс. Иванова Тамары Владимировны: "Всеволод упрекнул как-то
Бориса Леонидовича, что после своих безупречных стилистически
произведений "Детство Люверс", "Охранная грамота" и других он
позволяет себе писать таким небрежным стилем. На это Борис
Леонидович возразил, что он "нарочно пишет почти как Чарская",
его интересуют в данном случае не стилистические поиски, а
"доходчивость", он хочет, чтобы его роман читался "взахлеб"
любым человеком".
К весне 1947 года Пастернак все еще не нашел названия
своему роману, которое с наибольшей полнотой и точностью
передавало бы его главную мысль (название "Мальчики и девочки"
с начала 1947 г. исчезает из его переписки). В рукописных
материалах частично сохранились следы этих настойчивых
поисков.
В центре пожелтевшей бумажной обложки черновой карандашной
рукописи крупно написано "Р_ы_н_ь_в_а" (*) — упоминаемое во
второй книге "Доктора Живаго" название "знаменитой судоходной
реки", на которой стоит город Юрятин. Название это, в
географии неизвестное, образовано Пастернаком, хорошо знакомым
с уральской топонимикой, по типу реально существующих местных
гидронимов (реки Вильва, Иньва и др.), но. на первый взгляд
кажется непонятным, что, помимо колоритного звучания, побудило
его избрать это слово в качестве заглавия романа о бессмертии.
К ответу приводит нас контекст, в котором упоминается Рыньва
уже в "начале прозы 36 года": "Это была Рыньва в своих
верховьях. Она выходила с севера вся разом, как бы в сознании
своего речного имени..." "Речное имя" Рыньвы составлено
Пастернаком из наречия "рын" (настежь), встречающегося в одном
из диалектов языка коми, и существительного "ва" (вода, река)
и может быть переведено как "река, распахнутая настежь"(**).
Наделенная атрибутами одушевленности ("сознанием",
"созерцанием" и т. д.) Рыньва — "живая река", или,
метафорически, "река жизни", и текущая в ней вода, конечно, та
же самая, что "со Страстного четверга вплоть до Страстной
субботы... буравит берега и вьет водовороты" в стихотворении
Юрия Живаго ("На Страстной"). Это река жизни, текущая в
бессмертие. В рукописи это заглавие решительно перечеркнуто --
по-видимому, Пастернак отказался от него из-за сложности
ассоциативных ходов, требующихся для его адекватного
понимания.
(* Из других, явно рабочих и отброшенных Пастернаком
вариантов заглавия назовем "Нормы нового благородства",
"Земной воздух", "Живые, мертвые и воскресающие".)
(** Ср. образ будущего, "распахнутого настежь", в
стихотворении "За поворотом" (1956).)
Только к весне 1948 года, когда Пастернак заканчивал
четвертую часть ("Назревшие неизбежности"), появилось наконец
устойчивое название романа — "Доктор Живаго", среди смысловых
обертонов которого отчетливо различим и "доктор Фауст".
Посылая один из экземпляров перепечатанных четырех частей,
первоначально составлявших "первую книгу" романа, О. М.
Фрейденберг, Пастернак писал ей:
"Наверное, эта, первая книга написана для и ради второй,
которая охватит время от 1917 г. до 1945-го. Останутся живы
Дудоров и Гордон, Юра умрет в 1929 году, и после его смерти в
бумагах, которые будет разбирать его сводный брат Евграф,
будет найдена тетрадь стихотворений, уже написанная, часть
которых тут приложена. Все эти стихотворения, одно за другим
подряд, составят одну из глав будущей второй книги.
Сюжетно и по мысли эта вторая книга более готова в моем
сознании, чем при зарождении была первая... Меня так и
распирает от разных мыслей и предположений и хочется работать,
как никогда.
Мы все-таки, помимо революции, жили еще во время общего
распада основных форм сознания, поколеблены были все полезные
навыки и понятия, все виды целесообразного умения.
Так поздно приходишь к нужному, только теперь я овладел
тем, в чем всю жизнь нуждался, но что делать, спасибо и на
том... Я счастлив действительно, не в экзальтации какой-нибудь
или в парадоксальном каком-нибудь преломлении, а
по-настоящему, потому что внутренне свободен и пока,
благодаренье Создателю, здоров".
О. М. Фрейденберг отозвалась на прочитанное взволнованным и
глубоким письмом:
"Это жизнь — в самом широком и великом значеньи. Твоя
книга выше сужденья. К ней применимо то, что ты говоришь об
истории как о второй вселенной. То, что дышит из нее, --
огромно. Ее особенность какая-то особая (тавтология
нечаянная), и она не в жанре и не в сюжетоведении, тем менее в
характерах... Это особый вариант книги Бытия... Но знаешь,
последнее впечатление, когда закрываешь книгу, страшное для
меня. Мне представляется, что ты боишься смерти и что этим все
объясняется — твоя страстная бессмертность, которую ты
строишь как кровное свое дело".
"Как поразительно ты мне написала! — отвечал Пастернак в
тот же день, как получил этот отклик... — Так это дошло до
тебя?! Это не страх смерти, а сознание безрезультатности
наилучших намерений, и достижений, и наилучших ручательств, и
вытекающее из этого стремление избегать наивности и идти по
правильной дороге, с тем чтобы если уже чему-нибудь пропадать,
то чтоб погибало безошибочное, чтобы оно гибло не по вине
твоей ошибки...
Главное мое потрясенье — папа, его блеск, его
фантастическое владенье формой, его глаз, как почти ни у кого
из современников, легкость его мастерства, его способность
отхватывать по несколько работ в день и несоответственная
малость его признания, потом вдруг повторилось (потрясение) в
судьбе Цветаевой, необычайно талантливой, смелой,
образованной, прошедшей все перипетии нашей "эпики", близкой
мне и дорогой, и приехавшей из очень большого далека затем,
чтобы в начале войны повеситься в совершенной неизвестности в
глухом захолустье.
Часто жизнь со мной рядом бывала революционирующе,
возмущающе мрачна и несправедлива, это делало меня чем-то
вроде мстителя за нее или защитником ее чести, воинствующе
усердным и проницательным, и приносило мне имя и делало меня
счастливым, хотя, в сущности говоря, я только страдал за них,
расплачивался за них.
Так умер Рильке через несколько месяцев после того, как я
списался с ним, так потерял я своих грузинских друзей...
И перед всеми я виноват. Но что же мне делать? Так вот,
роман — часть этого моего долга, доказательство, что хоть я
с_т_а_р_а_л_с_я.
Поразительна близость твоего понимания, мгновенного,
вырастающего совсем рядом, уверенно распоряжающегося; так
понимала только та же Марина Цветаева..."
"Вторая книга" романа, первоначально открывавшаяся частью
пятой (окончательная композиция романа была установлена
Пастернаком только в 1955 году), создавалась на протяжении
шести лет, с большими перерывами в работе, вызванными
необходимостью исполнения срочных переводных обязательств.
В начале октября 1949 года Пастернак пережил личное горе --
арест О. В. Ивинской.
Написанные в ноябре-декабре 1940 года семь стихотворений в
тетрадь Юрия Живаго пропитаны тоской, болью и ощущением
неотвратимого конца. Три "евангельских" стихотворения --
"Дурные дни", "Магдалина I", "Гефсиманский сад" — появились в
ноябре. 13 января 1950 г., посылая вдове Андрея Белого К. Н.
Бугаевой четыре декабрьских стихотворения ("Осень",
"Нежность", "Магдалина II", "Свидание"), Пастернак писал: "в
"Осени" вытье почти собачье, а "Нежность" должна была быть
глубже и не удалась" (последнее стихотворение не было включено
Пастернаком в цикл "стихов из романа").
Верный друг Пастернака Н. А. Табидзе, почувствовав по его
письмам, что он нуждается в поддержке, в конце декабря 1949
года приехала в Москву. Ей и своим домашним он читал,
по-видимому, близкую к окончанию пятую часть романа "Прощание
со старым". Следующая, шестая часть ("Московское становище")
была завершена только к октябрю 1950 года.
Отголоски нелестных отзывов об этих частях слышны в
рассказе Пастернака его грузинской знакомой Раисе Микадзе:
"Все чаще раздаются голоса самых близких, родных и самых
проверенных друзей, которые видят упадок, утерю мною самого
себя и уход в ординарность в моих интересах последнего времени
и давшейся мне так нелегко моей нынешней простоте. Что же, не
горе и это. Если есть где-то страданье, отчего не пострадать
моему искусству и мне вместе с ним? Может быть, друзья мои
правы, а может быть, и не правы. Может и очень может быть, я
прошел только немного дальше по пути их собственных судеб в
уважении к человеческому страданию и готовности разделить
его... Я говорю о самом артистическом в артисте, о жертве, без
которой искусство не нужно и скандально-нелепо... Я
по-прежнему живу как хочу и здоров и счастлив этим правом, за
которое готов заплатить жизнью".
К началу октября 1952 года были написаны еще две части
романа ("В дороге" и "Приезд"), а 20 октября Пастернака увезли
в Боткинскую больницу с обширным инфарктом миокарда. Выйдя из
больницы, Пастернак писал из санатория Болшева в феврале 1953
года своему другу В. Ф. Асмусу: "Мне лучше. Я стал работать,
засел за окончание Живаго".
Летом 1953 года Пастернак пережил ощущение творческого
взлета, напомнившее ему другое счастливое для него лето --
1917 года. В эти необыкновенно плодотворные месяцы Пастернак
стремительно продвинулся к завершению работы — им были
написаны еще одиннадцать стихотворений в "тетрадь Юрия Живаго"
(два из них — "Бессонница" и "Под открытым небом" — не вошли
в цикл) и черновые редакции прозаических кусков, составивших в
окончательном тексте шесть частей (с девятой по
четырнадцатую).
"В романе, в прозе главное вчерне уже написано. Герой с
главною героинею уже расстался и более никогда ее не увидит.
Мне осталось (в первой черновой записи) описать пребывание
доктора в Москве с 1922 года по 1929, как он опускался и все
забывал и потом как умер, и затем написать эпилог, относящийся
к концу Отечественной войны. Так насквозь, не задерживаясь на
частностях и откладывая их до общей отделки, я писал только
раз в жизни, "Детство Люверс", а потом случаи такой свободы,
непосредственности и радости не повторялись".
В период работы над романом, и особенно над второй книгой,
Пастернак помимо разнообразных исторических документов обильно
использовал фольклорные источники: сборники уральского
фольклора, "Народные русские сказки" А. Н. Афанасьева,
собственные фольклорные записи, которые он вел еще в Чистополе
в 1942 г. Внимательно читал он в это время известную книгу В.
Я. Проппа "Исторические корни волшебной сказки", вышедшую в
1946 г. в Ленинграде. Обращение Пастернака к миру народной
культуры первостепенно важно для понимания поэтики "Доктора
Живаго" (в частности, для осмысления функций таких "странных",
на первый взгляд, персонажей, как, например, Евграф Живаго или
Самдевятов).
9 ноября 1954 года он объяснял особенности заканчиваемой им
книги Т. М. Некрасовой: "...теперь мне первая книга кажется
вступлением ко второй, менее обыкновенной. Большая
необыкновенность ее, как мне представляется, заключается в
том, что я действительность, то есть совокупность
совершающегося, помещаю еще дальше от общепринятого плана, чем
в первой, почти на грань сказки.
Это вышло само собою, естественно, и оказалось, что в этом
и заключается основное отличие и существо книги, ее часто и
для автора скрытая философия: в том, ч_т_о__и_м_е_н_н_о, среди
более широкой действительности, повседневной, общественной,
признанной, привычной, он считает более узкой
д_е_й_с_т_в_и_т_е_л_ь_н_о_с_т_ь_ю__ж_и_з_н_и, таинственной и
малоизвестной".
Напомним пастернаковское определение жизни как "поруган
...Закладка в соц.сетях