Жанр: Драма
Крутые парни не танцуют
...Хорошо.
Она проводила меня до двери. Там она остановилась и сказала:
- Есть еще одна вещь, о которой тебе надо знать. - Она кивнула самой себе. - Но если я о ней
скажу, ты захочешь остаться и поговорить.
- Обещаю, что не сделаю этого.
- Нет, ты нарушишь слово. Подожди, - сказала она, - подожди здесь. - Она отошла к
стоящему в гостиной двухтумбовому столу, торгово-пассажной подделке под колониальный стиль,
написала на листке бумаги несколько слов, запечатала его и вернулась.
- Одно обещание ты уже дал, - сказала она. - Теперь я хочу, чтобы ты не читал этой записки,
пока не проедешь больше половины пути до дома. Потом вскрой ее. Обдумай ее. Не звони мне,
чтобы ее обсудить. Я говорю тебе то, что знаю. Не спрашивай, откуда я знаю,
- Это уже шесть обещаний, - заметил я.
- Мистер Шестерка, - сказала она, подошла ближе и прильнула своими губами к моим. Это
был один из самых потрясающих поцелуев в моей жизни, хотя в нем было мало страсти. Однако мне
передались вся ее глубокая нежность и весь кипящий в ней гаев - признаюсь, что я был ошарашен
этой комбинацией, точно хороший боксер поймал меня на неожиданный хук слева и добавил
крепчайший хук справа, это не слишком удачное описание для поцелуя, не дающее понятия о том,
какой бальзам он пролил на мою душу, зато теперь вы можете себе представить, на каких резиновых
ногах я шел обратно к машине.
Я сдержал шесть своих обещаний и вскрыл записку только после того, как отдал обратно
арендованный в Хайянисе пузырь, сел в родной "порше" и доехал до самого Истема. Там я
остановился на шоссе, чтобы прочесть ее сообщение, и это заняло три секунды. Я не стал звонить ей
- просто перечитал записку снова. Вот ее текст: "У моего мужа роман с твоей женой. Поговорим об
этом, когда ты будешь готов их убить".
Что ж, я снова завел "порше", но вас вряд ли удивит, что я не мог сконцентрировать внимание на
дороге, а потому, завидев указатель Службы национальных парков - "Пляж Маркони", свернул на
шоссе номер шесть и выехал к обрыву над Атлантическим океаном. Я оставил свои колеса на стоянке
у конторы, добрел до невысокой дюны, сел там и, играя песком, задумался о колонистах: может быть,
именно напротив этого мыса они повернули на север, чтобы обогнуть кончик Кейп-Кода и приплыть
к Провинстауну? Разве нашел бы Маркони лучшее место, чтобы отправить через океанские просторы
первое беспроволочное сообщение? Однако это были слишком далекие предметы, и я ощутил, как
мои мысли расплываются; тогда я вздохнул и стал думать об иных беспроволочных сообщениях,
которыми обменивались Жанна д'Арк и Жиль де Ре, Елизавета и Эссекс, царица и Распутин и, более
скромным и умеренным образом, мы с Мадлен. Я сидел на вершине этого небольшого взгорка, и
пересыпал песок из руки в руку, и пытался понять, что же изменила в общей ситуации моя встреча с
Мадлен. Неужели все сводилось к Элвину Лютеру Ридженси?
Мне пришло в голову, что я лишь кое-как могу управиться с винтовкой и вряд ли - с
пистолетом. А на кулаках я и вовсе дрался в последний раз пять лет назад. Из-за алкоголя и, в
последнее время, курева мою печень, наверное, разнесло вдвое. Однако при мысли о схватке с
Ридженси я почувствовал прилив старого боевого духа. Я не начинал уличным бойцом и полагал, что
вряд ли кончу таковым, но несколько лет в промежутке, когда я работал в барс, научили меня коекаким
приемам, а в тюрьме эти знания удвоились - я хранил в памяти огромный перечень подлых
уловок, - хотя это, собственно говоря, роли не играло. В уличных драках я стал под конец так
звереть, что меня всегда приходилось оттаскивать. В моих жилах текла кровь отца, и я, кажется,
унаследовал суть его кодекса. Крутые парни не танцуют.
Крутые парни не танцуют. На этой странной фразе моя память, словно корабль, огибающий маяк,
чтобы войти в гавань, вернулась к моей юности, и я снова перенесся в год, когда мне исполнилось
шестнадцать и я принял участие в турнире "Золотая перчатка". Это было очень далеко от той точки,
где я находился сейчас с запиской Мадлен. Или не так уж далеко? В конце концов, именно в
"Золотой перчатке" я впервые попытался причинить кому-то серьезный вред, и, сидя здесь, на
истемском пляже, я заметил, что улыбаюсь. Ибо я снова увидел себя таким, как раньше, а в
шестнадцать лет я считал себя крутым парнем. Между прочим, мой отец был круче всех в нашем
квартале. Хотя я даже тогда понимал, что с ним мне не сравняться, однако говорил себе, что
достаточно похожу на него: ведь на втором году учебы меня уже взяли в университетскую
футбольную команду. Это было большим достижением! И именно той зимой, после конца
футбольного сезона, я стал испытывать по отношению к миру гордую враждебность, которую мне
едва удавалось сдерживать. (Как раз в том году развелись мои родители.) Я стал ходить на занятия
боксом поблизости от отцовского бара. Это было неизбежно. Будучи сыном Дуги Маддена, я не мог
не записаться на матчи "Золотой перчатки".
Один мой экзетерский приятель, еврей, рассказывал, что худшим в его жизни был год перед его
тринадцатилетием. Тогда он напряженно готовился к бар-мицве* и никогда не знал, ложась в
постель, то ли он заснет, то ли будет бодрствовать, повторяя речь, которую ему полагалось
следующей зимой произнести в синагоге перед двумя сотнями друзей семьи.
* Бар-мицва - обряд инициации у евреев, которому подвергаются мальчики в тринадцать лет.
Это еще не так худо, поведал я ему, как первое выступление в "Перчатке". "Во-первых, - сказал
я, - ты выходишь полуголый, а ведь никто тебя к этому не готовил. Там сидят пятьсот человек. И не
всем ты нравишься. Они болеют за другого. Они смотрят на тебя критически. Потом ты видишь
противника. Он кажется тебе сущим дьяволом".
"Что заставило тебя пойти туда?" - спросил мой приятель.
Я сказал ему правду: "Мне хотелось порадовать отца".
Руководимый таким похвальным намерением, я тем не менее здорово нервничал в раздевалке.
(Кроме меня, там было еще пятнадцать ребят.) Все остальные, как и я, должны были выступать в
синем углу. Рядом, за перегородкой, была раздевалка для пятнадцати выступающих в красном углу.
Примерно каждые десять минут кто-то из нас выходил в зал, а кто-то возвращался. Ничто не
сплачивает так быстро, как боязнь унижения. Мы не были знакомы, но по очереди желали друг другу
удачи. Искренне. Каждые десять минут, как я уже сказал, один парень выходил, и сразу после этого
входил предыдущий. Он был в восторге, если победа досталась ему, и в отчаянии, если проиграл, но
по крайней мере для него все было уже кончено. Одного внесли на руках и вызвали врачей. Его
послал в нокаут черный боксер с крепкой репутацией. В эту минуту я чуть не удрал с соревнований.
Меня удержала только мысль об отце, сидящем в первом ряду. "Ладно, папа, - сказал я себе, -
умру ради тебя".
Едва выйдя на ринг, я обнаружил, что для овладения культурой бокса требуются годы (в этом он
не отличается от прочих культур), и немедленно потерял те незначительные навыки, которые у меня
были. Я был так испуган, что не переставая молотил противника. Противник же мой, толстый негр,
был испуган не меньше и тоже не останавливался. К первому удару гонга мы оба совершенно
выдохлись. Сердце мое, казалось, вот-вот разорвется. Во втором раунде мы уже ничего не могли
сделать. Мы стояли неподвижно, испепеляли друг друга взглядами, блокировали чужие выпады
головой, так как слишком устали, чтобы уворачиваться, - легче было выдержать удар, чем нырнуть.
Наверное, со стороны мы походили на двух докеров, которые так напились, что просто не могут
драться. У обоих из носа текла кровь, и я слышал запах его крови. Тем вечером я открыл, что кровь
каждого человека пахнет по-своему, как и его пот. Это был кошмарный раунд. Возвращаясь в свой
угол, я чувствовал себя перегруженным двигателем, который может заклинить в любой момент.
"Тебе надо поднажать, а то не выиграем", - сказал тренер. Он был приятелем моего отца.
Когда мне удалось совладать со своим голосом, я произнес как можно официальнее, словно уже
учился в частной школе: "Если вы хотите прекратить бой, я это переживу". Однако его взгляд сказал
мне, что он будет вспоминать эту фразу до конца жизни.
"Сынок, иди и вышиби из него мозги", - ответил мой тренер.
Прозвучал гонг. Он вставил мне капу и вытолкнул на середину ринга.
Теперь я дрался с отчаянием. Я хотел вытравить все следы своего предложения. Отец кричал так
громко, что мне даже почудилось, будто я побеждаю. Бум! Я налетел на бомбу. Это было похоже на
полновесный удар по уху бейсбольной битой. Наверное, меня повело по всему рингу, потому что я
видел соперника лишь урывками. Сначала я был в одном месте, потом сразу в другом.
Однако эта затрещина, видимо, раскупорила во мне новый источник адреналина. Мои ноги
налились жизнью. Я принялся кружить и наносить удары по корпусу. Я прыгал, я нырял и бил по
корпусу (с чего и надо было начинать). Наконец-то мне стало ясно: мой партнер понимает в боксе
меньше, чем я! Как раз когда я примерялся, чтобы провести хук (ибо я заметил, что он неизменно
опускает правую руку, стоит мне сделать ложный выпад левой ему в живот), - именно тут,
разумеется, и прозвенел гонг. Бой кончился. Подняли его руку.
После этого, когда доброжелатели ушли и мы с отцом остались одни в соседнем кафе (у меня
начинался второй прилив боли), Биг-Мак пробормотал: "Ты должен был победить".
"Если по-честному, то я и победил. Все так говорят".
"Это друзья. - Он покачал головой. - Ты отдал последний раунд".
Ну нет - теперь, когда все кончилось и я проиграл, я считал, что выиграл. "Все сказали, что я
здорово выдержал тот удар и не перестал двигаться".
"Друзья". Он повторил свой ответ похоронным тоном; можно было подумать, будто
национальное проклятие ирландцев - это именно друзья, а не выпивка.
Меня никогда так не тянуло спорить с отцом. Нет ничего тоскливее, чем сидеть с измочаленным
рассудком, торсом и конечностями, чувствовать во всем теле жаркий свинец, а в душе - цепенящий
холод при мысли о том, что ты проиграл бой, который, по словам друзей, у тебя украли. Поэтому я
сказал своими распухшими губами (наверное, ни разу больше я не изображал из себя перед ним
такого петуха): "Моя ошибка была в том, что я не танцевал. Мне надо было выскочить с ударом
гонга и сунуть ему. Потом уйти: бац! бац! Уход, - продолжал я, показывая руками, - и обойти
кругом. Потом опять джеб, и танцевать, чтобы не достал, кружить и танцевать, и по корпусу! По
корпусу! - Я кивнул, вдохновленный этим тактическим планом. - А когда бы он вымотался, я бы
его свалил".
Лицо моего отца оставалось бесстрастным. "Помнишь, кто такой Фрэнк Костелло?" - спросил
он.
"Главарь мафии", - восхищенно ответил я.
"Однажды вечером Фрэнк Костелло сидел в ночном клубе со своей подружкой, славной
блондинкой, а еще за его столиком сидели Роки Марсиано, Тони Канцонери и Грузовик Тони
Галенто. В зале сплошь итальянцы, - сказал мой отец. - Играет оркестр. И вот Фрэнк говорит
Галенто: "Эй, Грузовик, - я хочу, чтобы ты потанцевал с Глорией". Галенто нервничает. Кому охота
танцевать с девушкой большого человека? А если ты ей понравишься? "Слушайте, мистер Костелло,
- говорит Грузовик Тони, - вы же знаете, я не танцую". - "Поставь пиво, - говорит Фрэнк, - и
двигай. У тебя все получится". Тогда Грузовик Тони встает и водит Глорию посреди зала на
расстоянии вытянутой руки, а когда он возвращается, Костелло говорит то же самое Канцонери, и
тому приходится выйти с Глорией. Потом настает очередь Роки. Марсиано считает, что он тоже
фигура и имеет право называть Костелло по имени, а потому говорит: "Мистер Фрэнк, мы,
тяжеловесы, не очень-то хороши на балу". - "Иди, поработай ногами", - отвечает Костелло. Пока
Роки танцует, Глория улучает момент, чтобы шепнуть ему на ухо: "Чемпион, сделай одолжение.
Упроси дядюшку Фрэнка выйти со мной на круг".
Ну вот, номер кончается, и Роки ведет ее назад. Он чувствует себя получше, и остальные уже не
так нервничают. Они начинают подшучивать над боссом, очень осторожно, понимаешь, просто
легкое безобидное поддразнивание. "Эй, мистер Костелло, - говорят они, - мистер К., выходите,
станцуйте со своей девушкой!" - "Прошу вас, - говорит Глория, - пожалуйста!" - "Ваша
очередь, мистер Фрэнк", - продолжают они. Костелло, сказал мне отец, качает головой. "Крутые
парни, - говорит он, - не танцуют".
У моего отца было в запасе примерно пять таких фраз, и он никогда не произносил их, если в
этом не было нужды. "Inter faeces et urinam nascimur" стала последней и самой печальной, тогда как
"Не болтай - обезветришь парус" всегда была наиболее жизнерадостной, но в пору моей юности
доминантой была фраза "Крутые парни не танцуют".
В шестнадцать лет я, ирландец-полукровка с Лонг-Айленда, ничего не знал о мастерах дзэна и об
их коанах*, иначе я назвал бы это отцовское выражение коаном, так как не понимал его, но оно
оставалось со мной; взрослея, я находил в нем все больше смысла, и вот теперь, сидя на истемском
пляже и наблюдая за волнами, разбивающимися о берег после трехтысячемильной пробежки,
задумался о странной эрозии своего характера, вызванной жизнью с Пэтти Ларейн. Вполне
естественно, что я ощутил прилив жалости к себе и решил, что надо либо взглянуть на мой коан под
новым углом, либо вовсе перестать думать о нем.
* Коан - парадоксальная фраза, служащая в дзэн-буддизме объектом медитации.
Конечно, отец имел в виду нечто более глубокое, чем просто совет крепко стоять на ногах в
минуту опасности, нечто более тонкое, чего он не мог или не хотел выразить, но его девиз остался со
мной. Пожалуй, это было даже что-то вроде клятвы. Не упустил ли я какой-нибудь важный принцип,
на котором могла выкристаллизоваться его философия?
Именно в этот миг я заметил человека, идущего ко мне вдоль пляжа. Чем ближе он подходил, тем
больше я его узнавал, и моя поглощенность собой начала отступать в тень.
Это был высокий, но не угрожающего вида мужчина. Откровенно говоря, он был толстоват и
рисковал в ближайшем будущем стать похожим на грушу, так как его узкие плечи и солидное
брюшко остались бы с ним при любом весе. И шел он по песку как-то комично. Он был хорошо одет:
темно-серый фланелевый костюм, полосатая сорочка с белым воротником, клубный галстук, в
нагрудном кармане - маленький красный платочек, а на руке сложенное пальто из верблюжьей
шерсти. В другой руке он держал туфли, снятые во избежание повреждений, и ступал по
ноябрьскому песку в одних пестрых носках. Из-за этого шаг у него получался легким, гарцующим,
как у скакуна-медалиста на мокрой мостовой.
- Как поживаешь, Тим? - сказал мне этот человек.
- Уодли! - Я был вдвойне ошеломлен. Во-первых, потому, что он так пополнел - когда я
видел его в последний раз, на бракоразводном процессе, он был худощав, - а во-вторых, из-за того,
что мы встретились на истемском пляже, куда я не забредал уже лет пять.
Уодли наклонился и сунул руку примерно в том направлении, где я сидел.
- Тим, - сказал он, - ты, конечно, вел себя как последний подонок, но имей в виду, я на тебя
зла не держу. Друзья, знаешь ли, не дают забыть, что жизнь для этого чересчур коротка.
Я пожал ему руку. Раз он выразил такое желание, я не видел возможности отказаться. В конце
концов, его жена наткнулась на меня в одном из баров Тампы, когда я крепко сидел на мели, дала мне
работу шофера, уложила с собой в постель прямо под его носом, возобновив таким образом
романтическую связь, возникшую между нами в Северной Каролине, а потом довела дело до того,
что я стал всерьез обдумывать, как его прикончить. Избежав этого, я тем не менее дал показания
против него на суде, заявив под присягой (и это было отчасти правдой), что он уговаривал меня
свидетельствовать против нее за приличную мзду. Я добавил, что он предлагал мне увезти Пэтти
Ларейн в дом в Ки-Уэсте, куда он собирался нагрянуть с сыщиком и фотографом. Это было не совсем
так. Он просто рассматривал вслух такую возможность. Еще я сообщил, что он просил меня
соблазнить ее, чтобы потом дать показания в его пользу, и это было уже чистое лжесвидетельство.
Пожалуй, мое выступление помогло Пэтти Ларейн не меньше, чем ее адвокат со своим
видеотренингом. Защитники Уодли определенно считали меня главным свидетелем другой стороны и
сделали все, чтобы очернить меня как бывшего заключенного и пляжного тунеядца. Этого следовало
ожидать, но разве это искупало мою собственную вину? Все время, пока я работал у него шофером,
Уодли обращался со мной как с приятелем по Экзетеру, переживающим черную полосу. Я же
отплатил ему явно не лучшим образом.
- Да, - сказал он, - сначала я и впрямь обиделся, но Микс частенько говорил мне: "Уодли,
никогда не жалей себя. Это чувство не для нашей семьи". Надеюсь, что теперь Микса вымачивают в
котлах с дегтем, но какая разница. Когда тебе дают хороший совет, к нему надо прислушаться.
У Уодли был совершенно невообразимый голос. Позже я опишу этот голос, но сейчас надо мной
нависло его лицо. Подобно многим неуклюжим людям, он имел привычку нагибаться к сидящему
собеседнику, так что его физиономия маячила прямо перед вашей и вы начинали опасаться, что он
вот-вот оросит вас своей патрицианской слюной. На солнце, особенно с близкого расстояния, он
выглядел как щедрая порция застывшей овсянки. Если бы не его одежда, он казался бы
придурковатым, потому что его жидкие темные волосы были прямыми, а чертам лица недоставало
четкости, силы и завершенности, но глаза у него были поразительные. Очень блестящие, они
обладали странным свойством вспыхивать в ответ на чужую реплику, чуть не вылезая из орбит,
точно сам сатана тыкал в Уодли корявым пальцем.
Так что взгляд его завораживал. У него была манера упорно смотреть вам в лицо, словно он
впервые нашел на белом свете хотя бы отдаленно родственную себе душу.
И потом, голос. Мой отец возненавидел бы его сразу. Голос Уодли был эталоном божественной
благопристойности. Все, что Бог недодал ему в других отношениях, восполнялось его дифтонгами.
Эти дифтонги вогнали бы в краску любого сноба.
Если я так долго описываю своего старого школьного приятеля, то в этом виноват испытанный
мной шок. Всю жизнь я верил в необъяснимые совпадения и даже впадал в крайность, считая, что их
всегда следует ожидать в необычных или тяжелых обстоятельствах, - это странное, но глубокое
убеждение я прокомментирую после. Однако то, что Уодли вздумал появиться на этом пляже... нет,
для начала я поискал бы какую-нибудь рациональную причину.
- Просто чудо, что ты здесь, - помимо воли вырвалось у меня.
Он кивнул:
- Я верю в случайные встречи. Будь у меня свое божество, его звали бы Интуитивным
Прозрением.
- Ты вроде как рад видеть меня.
Он поразмыслил над этим, глядя мне прямо в глаза.
- Знаешь, - сказал он, - в общем и целом, пожалуй что да.
- Хороший у тебя характер, Уодли. Садись.
Он послушался, что принесло мне облегчение. Не мог же я смотреть на него в упор до
бесконечности. Однако его ляжка, раздувшаяся, как и все остальное, приткнулась к моей - большой,
мягкий, приятный на ощупь физический объект. По правде говоря, если бы на моем месте оказался
человек с соответствующей склонностью, он схватил бы его за эту ляжку и т. д. В его плоти
ощущалась особого рода зрелая пассивность, которая прямо-таки провоцировала на насилие. В
тюрьме, вспомнил я, его прозвали "герцогом Виндзорским". Я слышал, как заключенные говаривали
об Уодли: "А, герцог Виндзорский. У него очко с помойное ведро".
- Ты какой-то замотанный, - пробормотал Уодли.
Я пропустил это мимо ушей и в свою очередь спросил:
- И давно ты в этих краях? - Под "этими краями" могли подразумеваться пляж Маркони,
Истем, Кейп-Код, Новая Англия и, коли на то пошло, даже весь Нью-Йорк и Филадельфия, но он
только отмахнулся.
- Давай потолкуем о вещах поважнее, - сказал он.
- Это проще.
- Проще, Мак, тут ты прав. Я сколько раз говорил... то есть повторял Пэтти Ларейн: "У Тима в
крови тяга к хорошим манерам. Как и ты, он рубит правду-матку. Но всегда придает ей самое
благопристойное обличье". Пытался, понимаешь, исподволь воспитывать эту упрямицу. Намекал ей,
как надо себя вести. - Он рассмеялся с наслаждением, свойственным богачам, которые всю жизнь
смеются вслух наедине с собой; смех этих людей выдает не только их одиночество, но и их глубокий
индивидуализм, точно им наплевать, сколько ужасающих каверн и пробок в их душевной системе
может открыться постороннему взору. Свобода быть самими собой для них дороже всего остального.
Когда он кончил смеяться, а я начал думать, что могло его так развеселить, он сказал:
- Поскольку для тебя, меня и Пэтти такие вопросы уже не внове, позволь мне быть кратким. Как
ты смотришь на то, чтобы ее пришить? - Он произнес это с восторгом, словно предлагал мне
украсть бриллиант "Кохинор".
- Совсем?
- А как же.
- Да уж, на обиняки ты времени не тратишь.
- Это мне тоже советовал отец. Говорил: "Чем важнее дело, тем скорее надо выносить его на
обсуждение. Иначе на тебя начнет давить сама его важность. Тогда и до сути не доберешься".
- Наверное, твой отец был прав.
- Разумеется.
Он явно полагал, что реализацию его идеи я должен взять целиком на себя.
- Интересно, - сказал я, - какова же цена?
- Сколько ты хочешь?
- Пэтти Ларейн обещала мне золотые горы, - сказал я. - "Только избавься от этого чертова
гомика, - говорила она, - и получишь половину всего, что мне достанется". - Своей грубостью я
хотел задеть его за живое. Меня разозлил его комплимент насчет моих хороших манер. Слишком
откровенная лесть. Поэтому я решил проверить, затянулись ли его старые раны. Мне думалось, что
нет. Он быстро сморгнул, точно удерживая короткую эмоциональную дистанцию перед возможными
непрошеными слезами, и сказал:
- Любопытно, не говорит ли она сейчас чего-нибудь столь же приятного и в твой адрес.
Я засмеялся. Не совладал с собой. Я всегда считал, что после того, как мы расстанемся, Пэтти
будет относиться ко мне лучше, чем прежде, но это и впрямь могло быть чересчур вольным
допущением.
- Она тебе что-нибудь завещала? - спросил он.
- Не имею понятия.
- Ты достаточно ее ненавидишь, чтобы сделать дело?
- В пять раз сильнее.
Я сказал это немедля. Пустой пляж позволял говорить все, что хочешь. Но потом меня озадачило
произнесенное число. Выразил ли я свои настоящие чувства, или это было лишь эхом
оскорбительного заявления Мадлен Фолко о том, что ее муж Ридженси каждую ночь пятикратно
извергается в некогда обожаемый мною храм? Подобно боксеру, я страдал от обмена свирепыми
ударами, состоявшегося несколько часов тому назад.
- Я слышал, - произнес Уодли, - что Пэтти дурно с тобой обошлась.
- Можно сказать и так, - ответил я.
- У тебя побитый вид. Не верится, что тебе это по силам.
- Ты абсолютно прав.
- Лучше бы я ошибался.
- А почему бы тебе самому этого не сделать? - спросил я.
- Тим, ты мне в жизни не поверишь.
- Все равно ответь. Может, я вычислю правду, сравнивая ложь разных людей.
- Красивая мысль.
- Это не моя. Льва Троцкого.
- Надо же. А я бы скорее погрешил на Рональда Фербэнка*.
* Рональд Фербэнк (1886-1926) - английский писатель, автор юмористических рассказов.
- Где теперь Пэтти Ларейн? - спросил я.
- Недалеко. Можешь быть уверен.
- Почем ты знаешь?
- Мы с ней боремся за покупку одной и той же недвижимости.
- Так ты хочешь убить ее или обойти в бизнесе?
- Как получится, - сказал он, шутовски блеснув белками. Уж не пытался ли он подражать
Уильяму Ф. Бакли-младшему*?
* Уильям Ф. Бакли-младший - американский актер.
- Но ты хотел бы, чтобы она умерла? - настаивал я.
- Не от моей руки.
- Почему?
- Ты мне просто не поверишь. Я хочу, чтобы она взглянула в глаза своему убийце и все поняла
не так. Не хочу, чтобы в последний миг она увидела меня и сказала: "А, старина Уодли пришел
получить должок". Уж больно это было бы для нее легко. Она умерла бы спокойно. Зная, кого пугать
по ночам, когда наладит свой быт по ту сторону. А меня ведь найти нетрудно. Поверь мне, я
предпочитаю, чтобы она рассталась с жизнью в полном смятении. "Как Тим мог на это решиться? -
спросит она себя. - Неужто я его недооценила?"
- Ты прелесть.
- Ну вот, - сказал он, - я знал, что ты меня не поймешь. Впрочем, это неудивительно, если
учесть, как давно мы не виделись.
Он уже повернулся ко мне настолько, что его глаза снова уперлись в мои. Вдобавок ко всему его
дыхание было не слишком ароматным.
- Но если ты обскачешь ее на покупке недвижимости, - сказал я, - она догадается, что это ты
ей мстишь.
- Догадается. Я этого хочу. Хочу, чтобы мои живые враги обо мне помнили. Чтобы каждую
секунду у них в голове свербило: да, да, это Уодли нам такое устроил. Смерть - другое дело. Туда
они должны отправляться в смятении.
Я вряд ли отнесся бы к его словам серьезно, если бы в тюрьме он не убрал человека, который
угрожал ему. Я был рядом, когда он нанимал убийцу, и его речи в тот день не особенно отличались
от нынешних. Заключенные смеялись над ним, но только за его спиной.
- Расскажи мне об этой сделке, - попросил я.
- Поскольку твоя жена и я положили глаз на одну и ту же усадьбу, я не уверен, что стоит тебе
рассказывать. Никто не знает, когда Пэтти Ларейн вернется и прижмет тебя к груди.
- Да, - сказал я, - в таком случае мне будет трудновато. - И подумал, как от Пэтти,
наверное, будет разить и. о. шефа полиции Элвином Лютером Ридженси.
- Не надо бы тебе говорить. - Он помолчал, затем добавил: - Но меня тянет на
откровенность, и я расскажу.
Теперь мне пришлось посмотреть в эти отталкивающе огромные, пытливые глаза.
- Я не хочу оскорблять твои чувства, Тим, но, по-моему, ты не до конца понял Пэтти Ларейн.
Она прикидывается, будто ей плевать на то, что мир о ней думает, но должен сказать тебе, что на
самом деле она из того же теста, из какого слеплены флагманы человечества. Просто она слишком
горда, чтобы упорно лезть по общественной лестнице. Вот и делает вид, что ее это не интересует.
Я думал о первом сборище,
...Закладка в соц.сетях