Купить
 
 
Жанр: Драма

Во имя четыреста первого, или исповедь еврея

страница №14

ой-нибудь угнетенный народ - за негритянский, испанский, чилийский,
- только евреям я никогда не сочувствовал, а тем более - русским.
Евреи должны были стать выше своих мелких обид, а вообразить угнетенными
русских не мог бы и безумец: угнетен тот, кто должен краснеть.
Мне, уже закоренелому еврею, даже сейчас трудно особенно разжалобиться,
когда кому-то чего-то недодают, - вот когда не берут - тут сочувствие
у меня вмиг вспыхивает гудящим титаническим (как в кипятильнике
- титане) пламенем. Я говорю о высоком, титаническом сочувствии - бытовое-то
дружелюбие било из меня во все стороны сверкающими фаянсовыми
улыбками. Поделиться последней копейкой, потратить три часа на объяснение,
- я чуть ли не сам на это напрашивался. Однако благодетельствуемые
вполне могли заметить, что дружбу я вожу только с умниками и забулдыгами,
только с блестящими или бесшабашными, воспринимая остальных как фон,
которому нужно улыбнуться, помочь и забыть.
Только проварившись как следует в котле семидесятых и восьмидесятых,
которые сделались первыми и вторыми, я догадался, что фон - это и есть
настоящая жизнь.
В ту же самую пору мой папа Яков Абрамович сделался общим любимцем в
Кара-Тау с быстротой, неправдоподобной даже для еврея. Родительская комнатенка,
словно гостиная знатного спортсмена, была сверху донизу уставлена
кубками и вазами с прочувствованными надписями от благодарных студентов.
Меж кубками проглядывали бюсты и барельефы Владимира Ильича Ленина
- единственного соперника Якова Абрамовича по части скромности и
человечности.
- Здравствуйте, Яков Абрамович! - радостно кричал ему чуть не каждый
встречный - то учитель ("мугалим"), то администратор Дома пионеров ("Пионерлер
уй"), то инструктор обкома, то сексот, то сапожник, то нищий. И
с каждым он останавливался для краткой - оживленной или проникновенной -
беседы и, двинувшись дальше по подплывающему от жары асфальту, пояснял:
"Мой студент". Или студентка. Очники и заочники. Лица студентов тянулись
на цыпочки от уважения, студентки светились обожанием, граничащим с набожностью.

Наводивший ужас хулиган Пендя, которого после армии занесло на истфак
нашего педа, сияя, тряс мне, ничтожеству, мою не обагренную ничьей
кровью руку (я невольно высматривал, не выпирает ли откуда его финарь):
"Приходи к нам на лекцию, к твоему бате. Гад буду, не пожалеешь!" Не видал
я моего бати... Вместо меня к "бате" пришла Пендина мать, вдова Героя
Советского Союза, которого сумел добить только алкоголь. "Вы первые
к нему отнеслись по-человечески", - плакала она, не подозревая, что продает
русский народ мировому еврейству.
Чем дальше от Книги ты начинал, тем ярче сиял Яков Абрамович при каждом
твоем успехе - ни о ком он не говорил с такой нежностью, как о Тамаре
Аспановой и Динаре Арслановой. Я первое время ушам своим не верил,
когда и он начал робко ворчать по поводу ленинской национальной политики.
Заходил он всегда очень издалека, но я уже понимал: если началось
растроганное перечисление сотен и тысяч удивительных, ни с чем несравнимых
казахов, жди антитезиса. Получалось так, что кроме этих - истинных,
природных, так сказать, казахов - есть еще как бы искусственные, инкубаторские.

Природные казахи были просто люди среди просто людей (замечательные
люди среди замечательных людей), а инкубаторских специально выращивали в
качестве именно Казахов, именуя их нацкадрами - вот от них-то и шло все
зло. Нащупав две не имеющие ничего общего между собой породы казахов,
папа почувствовал себя окрыленным: появилась возможность свободно обсуждать
самые неблаговидные дела, совершаемые казахами, без необходимости
тут же уравновешивать их лихорадочной чередой русских и - высшая справедливость!
- еврейских мерзавцев и невежественных бар: отныне все негативные
тенденции касались исключительно инкубаторских казахов.
Они (нацкадры) не заботятся о своем народе, - сам подавленный своим
цинизмом, высказывал папа ужасающую догадку: как можно принять диплом
доктора философии, а тем более - просто доктора, если рядом есть более
знающие, более умеющие, пусть хотя бы и русские, - робко недоумевал папа,
чувствуя, что посягает на что-то святое. "Казахи обращаются с русскими,
- криво усмехался я, - так же, как сами русские с евреями: умный
ты или идиот, праведник или прохвост - мы все равно выберем нашего. Кто
из русских отказался от чина, от аспирантуры - вон, дескать, Каценеленбоген
умнее меня? Или какой-нибудь рабочекрестьянин протестовал, что надо,
мол, выдвигать не по происхождению, а по личным заслугам? А когда
Единство обернется против них, все сразу вспоминают про личные заслуги -
приобретенное, мол, выше наследуемого!.."
Как видите, я уже тогда открыл основные свои положения (забота о правах
человека - удел отщепенцев), только ошибочно полагал, что просто
злобствую.
Не казахи обращаются с русскими, не русские с евреями,
нет-нет-нет-нетнетнетнет, это кучка негодяев, а настоящие казахи, настоящие
русские - это Пушкин-Фуюшкин, Баянжанов-Биробиджанов, - водопад
благороднейших имен не умолкал ни на миг, чтобы как-нибудь не пропустить
хоть словечко правды. Количество и качество природных казахов превосходило
самое разнузданное воображение. А какие казашки и казахи у него
учились и продолжают - золото, золото сердце народное! Но прямо злой
рок: как в целевую аспирантуру, в горком, в хренком - так обязательно
выдвигают кого похуже. И ведь теперь все они при должностях, при степенях
- сквозь их кору настоящему казаху уже и не пробиться, вот в чем
ужас... Вот-вот-вот-вот-вот, любые привилегии - это обязательно победа
худших. Другое дело - помогать тем, у кого были малограмотные родители,
учителя, папа всю жизнь только и делал, что им помогал, - и каких людей
он вывел в люди: Орлюка, Мурлюка, Касымханова, Молдоханову...

- Так помощь кому-то одному - это тоже привилегия, - эти мои слова
папа даже не удостаивал заглушить низвержениями своих воспитанников, ибо
и в самом деле не видел ничего общего между помощью отдельным лицам и
привилегией для отдельных групп. Кое-какая разница действительно есть:
помочь человеку взобраться на определенный уровень - это одно, а опустить
уровень до его возможностей - это несколько другое.
Пригрели змею: он помнил даже, что в казахской школе (мектеп) им.
Абая, в которую ни один казах, хоть раз примеривший пиджак и шляпу, не
отдавал своего ребенка (папа давал уроки английского тем, кто едва говорил
по-русски), учительская после шестого урока всегда оказывалась пустой.
"Так вы же ж одни да[cedilla]ть шестой урок, - наконец разъяснила
ему техничка. - Остальные так отпускають". На селе (ауле) и того проще.
"Ребята, почему школа закрыта?" - "Ха, так директорша еще в магазин не
ходил".
Папа катал доклады и газетные усыпстатьи (рука сионизма) для всех
близлежащих начальников - но эти благороднейшие люди для очистки совести
всегда предлагали поделиться гонораром, - и только Касымханов и Валиахметов
клали бабки в карман безо всяких ужимок. Даже начальник обл.КГБ
Тер-Акопян, просивший поставить зачет его приятелю-заочнику, напирал на
благородные мотивы (пошатнувшееся здоровье, безвременно - и не вовремя -
скончавшаяся старушка мать и т.п., и притом его друг обязательно все выучит,
как только здоровье поправится, а мать оживет) - и только Омаров
из Сельхозуправления явился прямо с бешбармаком.
И сколь ему ни тверди, что сын его не видит разницы между Пунической
и Пелопонесской войной, и сколько ни выражай готовность абсолютно безвозмездно
разъяснять ему эту разницу до конца времен, он, переждавши всю
эту жалкую словесную канитель, опять повторяет свое: "Приходи с женой на
бешбармак". А когда мы жили на одной площадке с судьей Джумаевым, к нему
все время являлись с громоздкими подношениями какие-то страховидные личности
- в полосатой пижамной куртке поверх ватника, например, мимо пройти
было страшно.
Не знаю, как папа вынес бы тяжесть этих знаний, если бы все это делали
настоящие, а не инкубаторские казахи. Но, к счастью, настоящие казахи
были святы вдвойне, поскольку они оказывались жертвами еще и нацкадров.
Я не заметил, когда казахи начали забывать свое место - перестали
краснеть при слове "казах". Правда, в Алмате попадались такие экземпляры
- как-то даже напирали по-ястребиному: "кхазакх", - но это было за пределами
Эдема, а потому немедленно забывалось, как все диковинки призрачной
жизни чужаков, - эти горно-степные орлы оставались в том исчезающем,
стоит тебе отвернуться, мире Алматы вместе с то мерцающими сквозь расплавленную
дымку, то сияющими снежными изломами гор, вместе с повисшим,
не успев коснуться дышащей жирной сыростью почвы водопадом зелени, пронизанной
лакированной алой картечью черешни и фиолетовыми синяками накаченных
солнечным медом слив, вместе с илистыми арыками, неумолчно бегущими
в одну и ту же "под гору", вместе с жаркой, будто под одеялом, и
такой же непроглядной тьмой, чуть только унырнет за горы ни мгновения за
день не схалтурившее солнце.
Зато начало перстройки Казаха из рядового жолдаса в партийного Бая я
запомнил: эту перестройку начала партия. Калбитня - вшивая, трахомная,
им что по голове - что по этому столу (раздастся "каля-баля, каля-баля"),
а их тащат в руководство, - этот припев впервые и надолго я услыхал
в доме секретаря райкома по сельскому хозяйству И.С.Казачкова -
простой люд еще долго числил Казаха простым жолдасом.
Это при том, что наш, эдемский секретарь страшно близок был к народу
- квартира его вполне могла быть выставлена в этнографическом музее при
табличке "Дом зажиточного эдемчанина". Туда же отправьте и корову в
стайке, хрупающую аппетитной, но недоступной чужому зубу (зубу чужака)
жвачкой для внутреннего пользования, и астматически за стайкой благоухающее
сено, и хитроглазую ядреную супружницу, увлеченно брешущую заодно
со всеми. Даже сын Вовка Казак, мой лучший друг и юный атлет, дрался и
хватал параши как и никакой не сын. А стоило скромному И.С.Казачкову
всего-то раз,поправляя широкий офицерский ремень имени Сергея Мироновича
Кирова, выступить на учительской конференции: "Мы жалам, чтобы все успевали",
- так и то жидовствующая полуссыльная интеллигенция десять лет
потом передразнивала: "Мы жалам, мы жалам..."
Хлопнув дверцей "виллиса", И.С.Казачков, широкий и осанистый, как товарищ
Киров, в обычное время благословлявший аллею в Горсаду, на которую
меня, пятилетнего, однажды вырвало кровавой фруктовкой, - итак, он всходил
на крыльцо походкой Гипсового Гостя, а трезвый, положительный шофер,
собирая мощные складки на шее, выгружал то седой, курящийся мешок с мукой,
то успевавший дохнуть головокружительной копчатиной кабаний окорок,
то флягу медлительного меда. "Из совхоза привезли", - разъяснял Вовка.
В совхозах жили люди сказочной щедрости, но если шофер, обтряхиваясь,
приговаривал с юмористической сокрушенностью: "Хоть бы вшей не набраться!"
- значит закусывали где-то у казахов. На этот счет существовал
целый секретарский цикл: один секретарь угощался кумысом из бурдюка - ан
в бурдюке-то возьми и окажись - черви! Другой секретарь, от души, то
есть от пуза, покушав пельменей, вздумал поудивляться, откуда, дескать,
фарш: "У тебя ж и мясорубки нет", - "Ничего, начальник, мой всю ночь не
спал - тебе мяс жевал". Третий секретарь... но это уже не для дам.

Пока казахи знали свое место (исправно краснели), у нас в школе
склонны были дразнить, скорее, джукояков ("Пашанцо, пашанцо"), иной раз
забывавших о скромности. Но Вовка уже тогда выходил из стандартов: обрезки,
обкуски, калбитня, казачня - его, Казачкова, словно дополнительно
оскорбляла фонетическая близость между казаком и казахом.
Полутемная сценка, заспиртованная в необозримых пустотах моего черепа:
Вовкина бычья шея на фоне быка (рваный, дикий камень), над которым
бредут кони (дело разворачивается под мостом от Шахты к Фабрике). Из-за
быка появляются пятеро казахских пацанов со школьными сумками. Вовка отрывается
от быка и - пошла сеча: в зубы, в ухо, в рыло, в харю - только
Чувство Правоты, только Вера Отцова может даровать такое бесстрашие. А
противники - всего лишь частные лица, без Веры Отцовой они рассыпаются
прыгучим сушеным горохом (последний получает завершающий пендаль). Сценка
эта - из животного Главкосмоса, но Вовкина целеустремленность убила
неисчерпаемость: я всегда вижу Вовку в битве, в преодолении - даже когда
он в банном морге тартает жестяную шайку к цементному прокрустову ложу.
В этой мертвецкой атлетизирующаяся фигура Казака - уменьшенная с коэффициентом
0.95 копия моего папы Яков Абрамовича, - осталось подернуть дымчатой
шерстью.
Взвивая ядовитую ртутную пыль, Вовка рвет по зунтам, а за ним с тяжелым
топотом несется потерявший терпение Сергей Миронович Киров с вилами
наперевес. "Казак, смывайся, Казак, смывайся!" - надсаживаются болельщики,
но через час-другой они потихоньку отпадают, отпадают, и герой, как
водится, остается один. Нет - с верным другом, которого он - в тот вечер
изгнанник и отверженец - тогда-то и обрел во мне.
Я бродил с ним по меркнущим и холодеющим каменным отвалам, хотя дома
у меня с каждой просроченной минутой тоже густел и наливался скандал. Но
- лучше смерть, чем измена! При добела раскаленной луне (Боже, неужто и
сейчас мне светит, безмятежно и беспощадно, та же самая луна?!), под собачий
брех и коровий мык, я рискнул пробраться на переговоры. Благородное
Чувство Правды вело меня так безошибочно, что Гипсовый Гость временно
аннулировал отцовское проклятие. "Как фамилие?" - строго спросил он,
словно не узнать хотел, а меня проверить. "Ка-це...", - начал я, изнемогая
от стыда. "Вот с ним и дружи! И еще с Бубырем", - распорядился И.С.,
не дослушав последних трех каскадов.
Водиться с Бубырем лихой Казак считал западло, но опора на евреев
принесла кое-какие плоды: так я, инородец, сумел перевести в тройки безысходные
Вовкины двойки по русскому. Но союз с евреями приносит только
временные выгоды: через двадцать лет, обретаясь в доме, купленном и содержимом
на Вовкины гешефты, И.С. лишь, покряхтывая, старался потихоньку
ускользнуть из комнаты, где Вовка агрессивно располагался послушать свои
"Би-би-си" - "пищалку эту...", выбирая страну проживания, которая пришлась
бы ему по богатырскому плечу (он обзавелся прекрасной супругой-жидовкой,
с которой жаждали воссоединиться ее израильские родственники).
Дурачком-то легче прикидываться, обличал Вовка отцовскую спину, курящуюся
выветривающимся гипсом.
А началось Вовкино падение со слов: "Ну ты даешь!", когда я на спор
за два-три прочтения запомнил "Лорелею" на практически неизвестном мне
немецком языке (что значит автор тоже еврей - Вовка клялся, что тут не
хватит недели).
Вовкина морда раздувается в багрец, в пурпур, в фиолетовую синь - но
двухпудовка, которую выжмет еще и не всякий мужик, по миллиметру, но безостановочно,
как минутная стрелка, ползет и ползет все выше и выше. Добавьте
примесь яростной черноты - и увидите, как вздулась Вовкина физия,
когда подгулявший казах в рокочущем, будто крыша под ногой, брезентовом
плаще тащил его с подоконника в Клубе.
Мужик в кураже шуганул пацанов - тут без обиды, он в своем праве: мы,
не помню с кем, вспорхнули как пух, но Вовку бесчестье (уступить казаху!)
налило свинцом. От его ярости охолонул даже брезентовый гуляка и,
едва отметившись задом на подоконнике, сразу же куда-то заторопился. Но
еще неизвестно, чем бы навернул его рассвирипевший Казак, если бы я не
дал ему возможность сделать вид, что его уговорили.
Неукротимый белый человек, с громовым хохотом сокрушающий черепа -
или хоть челюсти - всяким черножо и желтопу макакам, - Казаку, словно
влитая, пришлась впору эта живая картина, зажженная в Главкосмосе нашего
воображения пламенным "Ундервудом" Джека Лондона, чьи лиловые кардинальские
тома (приложение к "Огоньку" без "Огонька") один за другим поставлял
Вовке все-таки я.
Сея расизм своей еврейской рукой, я нудно оспаривал очевидное превосходство
Белого Человека: "Все люди одинаковы" (слышите угасание, переходящее
уже не в шепот, а в шелест?). Правда, подсовывая эту пресную справедливость
Казаку под горячую руку, я уберег от нее довольно много казахских
и без того приплюснутых носов и глаз, все равно подзаплывших
(Вовка всегда указывал мне на это), но негодования я не испытал ни разу
- только скучноватое довольство своим великодушием.

То ли дело мой сынуля - еще румяным пятиклашкой (но уже еврейчиком!)
он сбросил со стола и без того истрепанный нашими с Вовкой вожделениями
сборник лиловых фантазий да еще отпихнул его ногой, не снесши храбрости
Белого Человека. Еврейская ненависть к подвигу...
Я тоже с лживой наивностью люблю задавать вопрос: был ли в истории
один случай, когда охваченные Единством массы двинулись не убивать, а
сажать деревья или утирать слезы тем самым вдовам и сиротам, коими они
только и попрекают друг друга (враг врага). Евреи ехидно хихикают, полуевреи
задумываются, и лишь немногие честные патриоты вспоминают о своем
долге гордо плюнуть мне в лицо.
Мы стремимся уничтожить главное (вернее, единственное), что делает
народы Народами - вражду друг к другу - источник единства и мужества.
Мой сынуля до сих пор повторяет - глумится - то, что писал славный американский
парень о какой-то помеси индейца с негром (с евреем): индеец в
нем требовал поднять голову, а негр - опустить поглубже в канаву.
Зато меня, былого эдемчанина, ничуть не изумляет, что окружающие не
вспыхивают от негодования из-за моих оскорбленных чувств: меня, что ли,
сильно волновали оскорбленные чувства казахов? Протестовал из долга и
самолюбования, да и то не очень громко. По-настоящему стыдно мне всего
только за один случай.
Клуб, кумачовый плакат:
Из всех искусств для нас
важнейшим является кино.
Смотр худсамодеятельности. Усердно танцуют "Яблочко", выбрасывая ноги,
как прогрессивные паралитики с двадцатилетним стажем, ответственно
выводят хором "Партия наш рулевой", - и это никому не кажется смешным. И
тут под звуки домбры (один палка - два струна) выпорхнула на сцену прелестная
узкоглазая девочка в расшитой бархатной тюбетеечке и таком же
бархатном (бордовом?) платьице. Стреляя пасленовыми глазками и сверкая
улыбкой, она закружилась по эшафоту, поочередно вертя перед нами и перебрасывая
из руки в руку невидимое, но все равно живое яблочко. И тут
зал как захохочет, засвистит, заулюлюкает... Она расплакалась и навеки
скрылась за тяжкими складками раздвинутого занавеса - бархат растворился
в бархате.
Всего и делов. Правда, меня и тогда чуточку покоробливала неловкость,
- но обнаружить эти корчи было бы еще более неловко: так уж мир устроен.
Когда в первомайской колонне школа имени Сталина запевает про стены
древнего Кремля - это нормально, а когда школа имени Абая заводит "Партия,
кайда балсан", - это смешно, и ничего тут не поделаешь.
Когда на нас в школе время от времени спускали казахский язык, мы в
ответ отводили душу на "казачке" с университетским ромбиком: у мастеров
любое казахское слово выходило полуматом. И наши классные казахи ничего
не имели (вроде бы?) против. А когда их же казахский язык оставляли
только для казахов, они драпали, как с горящего парохода. Когда молодая
врачиха-казашка в очень достойном тоне отказалась нас принять (не помню,
кто там был прав), тетка в очереди прямо подытожила: "Калбитка", а мама
только уже на улице сказала вполголоса: "Научили их разговаривать..."
Моя добрейшая алматинская тетя, маясь под скрипучий скрипичный телеконцерт,
произнесла растроганно: "Какие тонкие люди есть - находят же в
этом что-то!" Но казахская музыка для нее же была - "В ведро поварешкой
колотит - байбише свою будит".
Нет, ту девчушку мне было жалко больше за ее наивность - зачем уж
выставлять себя на смех? Что бы ей подобрать к расшитой тюбетеечке булыжник
по размеру, завернуть в бархатное платьице, хорошенько перетянуть
дедовским арканом из конского волоса, подыскать колодец поглубже и
ночью, когда все добрые люди спят заслуженным сном, спустить все это к
дяде Зяме!..
Нет, я не сознавал, насколько то улюлюканье было не только гнусным,
но и смертельно опасным (не наноси малых обид!), - я с горечью ощущал
его чуть ли не наполовину заслуженным. А что - вон на районных соревнованиях
наши девчонки бежали в баллонных сатиновых трусах, а юная физкультурница
из совхоза Сауле - в бабских нижних штанах (тоже по колено):
она не видела разницы между черным сатином и ядовито-зеленым трикотажем,
- зато народ просто валился со скамеек. Мое роевое сознание ощущало некую
ответственность бархатной тюбетейки за трикотажные панталоны.
Но почему же сейчас (и уже много лет) мне так нестерпимо стыдно? Неужто
ничего более мерзкого я в жизни не совершал? Обижаете - откалывал я
штуки и похуже. Просто на моем счету нет жертв, до такой степени безвинных
- ибо девчушка эта была только "одной из"; и сам я никогда больше не
бывал до такой степени могуч и неуязвим - ибо в тот раз я был только
"одним из".
Одно утешение - со мною тоже не очень церемонились. Этим-то и опасны
обиженные - им кажется, что они за все уже расплатились.
Только сейчас заметил: я целые годы мусолю пустяковую личную вину и
не ощущаю ни миллиграмма из тысячетонной общей вины за безбрежные россыпи
мертвых казахов, - вот что значит отщепенец! Но покуда я оставался
плотью от плоти народной, я не знал вообще никаких вин - ни таких, ни
сяких: Народ всегда прав. Пробегите любую сводку с театра межнациональных
схваток - невиннейший Эдем! Враги абсолютно без всяких причин
всегда выбирают для уничтожения наиболее безобидных "стариков, женщин и
детей", которые настоящему Народу нужны лишь для одного: для праведной
мести за них. Всякий Народ всегда прав и безупречен. У частных лиц это
именуется паранойей - у Народов же является залогом чести и величия.

Идут Детдомцы - вот где было идеальное слияние в едином Мы, когда они
валили в баню по саше, переходящем в ул.Ленина - серый поток, в который
кто-то вывалил два-три самосвала помятых арбузов, облупленных до того,
что лишь кое-где на них еще сохранились нашлепки изумрудной, вернее,
бриллиантовой зелени. Одной этой поголовной стрижки налысо достало бы
для клички, скажем, Арбузня - но ведь дразнят только полусвоих за то,
что они не совсем свои. А совсем чужих... никому и в голову не приходило
попрекать миклухомаклайского папуаса его пронзенным носовым хрящем, поперек
которого торчит не то клык, не то перо. Про Детдомцев даже не сочиняли
сплетен - это была высшая ступень отчуждения, нам роднее были даже
ингуши, к Единству которых мы сумели-таки присосаться (и подпортить
его) тысячами микроскопических волосяных хоботков - соседствами, приятельствами,
одноклассничествами. Единство же Детдомцев было совершенным
и монолитным, как бильярдный шар.
У них не было даже мод, своей переменчивостью разрушающих Единство с
предками: их гордый мундир был раз и навсегда завещан Верой Отцовой: летом
- лоснящаяся атласной чернотой майка со свернувшимися в черные жгуты
лямками на плечах (одна могла быть оборванной, это допускалось), осенью,
весной - серая туальденоровая рубашка или вельветка с продранной подмышкой
(обязательно левой). Вера Отцова требовала, получивши новую вельветку,
наступить на нее и как следует рвануть за рукав. Если рукав отрывался
целиком, Вера Отцова, словно Омфала Геркулесу, приказывала воину
взяться за иглу.
После Бани детдомское Мы несколько размывалось проступившими неповторимостями,
и все же в Клубе Детдомцы, словно пеплом, покрывали особый
квадрат, к которому чужак не помышлял и приблизиться. Перед кином бетонные
перила клубной лестницы Иакова тоже были до самых небес обложены шевелящимся
серым слоем, над которым волновались окропленные бриллиантовой
зеленью деформированные арбузы. Тронь одного - как воронье подымутся,
дивилась молва, но самолично этого никто не видал (те, кто видел, уже не
могли рассказать). У Детдомцев с нами и не могло быть столкновений, как
у каких-нибудь, скажем, кавалергардов с немцами-колбасниками. "Почему
все друг за друга стоят - одни мы не стоим?" - сокрушались эдемчане по
поводу обретающихся среди них (нас) малых племен, и только теперь я могу
ответить: "Потому что тех, кто не стоял, вы (мы) уничтожили".
Сколько извели гусей на перья и березок на монографии, чтобы уяснить
наконец, что такое народность поэта - описание она сарафана, или способ
чувствования (поэт, чувствующий как все, заведомо никуда не годится),
или - гром и молния! - "кровь и почва", или еще что-то.
Ответ знаю только я, отверженец: народно то, чем укрепляется Народ.
То есть Единство. То есть Отчуждение. Народен тот поэт, во имя которого
готовы убивать те, кто не способен понять ни единой его строки, - вот
формула подлинной народности.
Когда за несколько игривых слов о Пушкине смертоносно серьезные люди
печатно сожалели, что в наше время уже не убивают за поругание святынь,
- я понял, что Пушкин действительно народен. Интересоваться же, читают
ли его массы... да разумеется, нет, как и никого никогда они не читали
(по доброй воле). Всегда смотрите на соль Народа - на его фагоцитов -
они мудро обеспокоены прежде всего неприкосновенностью объединяюще-отторгающих
символов: знаменами и названиями.
Падение великого Народа началось с того, что он переменил название -
Детдомцы стали зваться Интернатцами. Ну и, конечно, приток чужаков, имеющих
родственников за грани... - за пределами реорганизованного интерната.
А в довершение несколько наиболее именитых граждан заняли подобающее
им место на тюремных нарах, а

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.