Купить
 
 
Жанр: Драма

Во имя четыреста первого, или исповедь еврея

страница №6

дущие гунны были уже светочами культуры. Он и спину себе
свернул на ниве благотворительности, разгружая дрова для одной из бесчисленных
ученических матерей-вдов: это тебе не возводить социализм под
конвоем за лагерную пайку - бескорыстие противопоказано евреям, - с тех
пор у нас не выводилась вонь экзотических растирок: вы подумайте - змеиный
яд, какой-то африканский "Бом-бенге"! Вечная же благодарность вдов и
сирот помогала как мертвому припарка.
Для русского народа она была просто-таки опасной: великий возрожденный
Василий Васильевич Розанов, чье величие не дано постигнуть чужакам,
совершенно справедливо указывал, что евреи наиболее опасны тем, что искренне
услужливы и привязчивы - оттого каждый из них и находит покровителей
(изменников) среди русских.
Поправлюсь насчет гуннов: если лет пятнадцать подряд хватать и глотать
любую подвернувшуюся книгу - чего-то все же наберешься: отец был
принят как свой в круг захолустной сибирской интеллигенции, среди которой
благодаря тюремно-ссыльной политике Советской власти попадались личности
нетривиальные: тот окончил Льежский университет, другой играл в
шахматы с самим Ласкером, третья с такой прямой спиной садилась на стул,
что прочие женщины предпочитали в ее присутствии вовсе не садиться...
Правда, более давнишние ее знакомые где-то сидели очень прочно, по
многу лет, - зато среди детей этих отверженцев теперь полно известных
литераторов, крупных инженеров, а просто почтенные люди - так все без
исключения.
Главное свое богатство - стремления - эти гниды унесли с собой в
ссылку и передали детям без уплаты налогов на наследство.
Отца пристроили на жительство к местному профсоюзному боссику Дерюченко,
из-за его однорукости считавшемуся героем гражданской войны. Отец
взвозил для супругов Дерюченко воду в бочке на обледенелую гору, задавал
корму коровам и свиньям, у которых ему позволялось почерпнуть несколько
мелких картошек в мундире, таскал дрова и затапливал печь, - не в своей
комнате, разумеется. За это ему была предоставлена дверь, уложенная на
два ящика и укрытая двумя мешками с соломой и брошенным сверху кожухом,
который воспрещалось выносить из помещения. Одноразовые же услуги - перевезти,
скажем, из степи под покровом ночи (от завистливых глаз подальше)
стог сена и едва при этом не замерзнуть - специально не оговаривались.

О каком же антисемитизме в народе может идти речь, если в скором времени
заведующая районо Валентина Николаевна Корзун, приглядевшись, выдала
отцу талон на носки - до этого он обматывал ноги в брезентовых тапочках
каким-то тряпьем. Более того, через какое-то время, из трех человек,
знавших немецкий язык, райком доверил именно ему перевести для актива
засланные ради ознакомления с идеями врага фашистские пропагандистские
брошюры. Все, что касалось евреев в этих брошюрах, встречало у актива
полное одобрение. Содержание этих же брошюр отцу было приятно снова
встретить - воспоминания молодости! - почти без изменений в перестроечных
публикациях журналов "Их современник" и "Старая гвардия".
Дерюченки тоже давали ему возможность своебразно блюсти день субботний:
вечером, вместе с заведующим Продснабом усаживаясь за стол с водкой,
с неописуемой и неуписуемой жратвой, они заодно приглашали и трудолюбивого
квартиранта. Пока он церемонно отщипывал того-сего, хозяева
жизни жрали, пили, а затем пускались в безумный пляс - словно лед старались
проколотить то одним, то другим каблуком,- а затем валились и засыпали
где попало.
И тут начиналась большая жратва! Объедков для свиней отец оставлял
ровно столько же, сколько в будние дни они оставляли ему. Даже в понедельник
он еще похвалялся в учительской набитым животом. Все хохотали, и
только юная преподавательница физики, математики и астрономии с невыразимой
гадливостью взывала к его достоинству: "Ну как, как вы можете такое
рассказывать?!"
Это была моя мама. Когда, забравшись на стремянку, она поправляла
портрет Вождя, ему бросились в глаза ее забинтованные из-за голодных
чирьев лодыжки. "Как у лошади Ворошилова", подумал он. Зато в колхозе на
шефском - "Все для фронта!" - сенокосе она лучше всех управлялась с вилами,
а он вообще творил геркулесовы подвиги, именно там заложив фундамент
своей педагогической славы.
Тогдашние ученики еще лет сорок писали ему и ездили к нему (в Ясную
Поляну, едва не написалось с разбега). Зря мы религию уничтожили, делились
они своими прозрениями, а кое-кто договаривался до того, что мы
построили какой-то не такой социализм. Отец для виду возражал, а сам
тайно радовался поздним всходам своих семян.
Лучшими работниками для фронта, для победы оказались дети раскулаченных
- "джюкояков", переселенных к нам откуда-то из Центральной России.
Слово "джюкояк" означало, как будто, "деревянная нога" - в наших краях
до тех пор не видели лаптей. Начавши с землянок - крытых жердями ям (за
это их край именовался Копаем), джюкояки через десять лет уже жили в хороших
домах и учили детей в институтах. Главного богатства - стремлений
- их тоже лишить не смогли, - вечная справедливость достижима только через
убийство.

Каждый ученик, поступивший в институт, был для моих родителей предметом
гордости: их память была заселена десятками выпусков, и они до последних
дней горячо спорили, кто был способней - Петруша Ванюшин или Ванюша
Петрушин.
Мне казалось, что отец вечно и неизменно был общим любимцем и только
успевал раскланиваться на радостные крики со всех сторон: "Здрасьте,
Яков Абрамович!" - лишь совершенно случайно, через много лет я узнал,
что какой-то переросток (а среди них тогда попадались жутчайшие типы)
крикнул ему в спину: "Жид!" - языки просвещения уже заглядывали и в такие
закоулки.
Отец тряхнул его за грудки так, что затылок ударился о лопатки, и,
опомнившись, отшвырнул от себя, едва не раскроив ему череп о батарею, -
и это вместо того, чтобы смиренно попросить прощения у несчастного юноши
за те обиды, которые наверняка нанесли ему какие-то другие евреи.
"Ага! - подумал я, - и в тебе, душенька, не молчит разбойничья
кровь". Снова подтверждаю вашу правоту, дорогие фагоциты: нельзя верить
еврейской кротости, хоть бы она и выдерживалась тридцать лет сряду -
ведь даже я мог поклясться, что отец никого не способен тронуть пальцем.
И еще кружка на вашу мельницу: он тоже был тайным сионистом, ибо ни
из-за какого личного оскорбления отец никогда никого не схватил бы за
лацканы. Правда, от меня уже никаких эксцессов не ждите, поскольку и я
от вас не жду ничего хорошего: я уже и забыл, когда в последний раз мне
хотелось кого-то ударить или пожелать зла - мне хочется только забиться
в угол, чтобы вас не видеть.
Подружившиеся в трудовых свершениях родители каждый вечер уходили гулять
в степь. Понемногу отец проникся к маме таким доверием, что решился
поделиться с нею самым заветным своим прозрением: что Сталин позаимствовал
план индустриализации у Троцкого. Сильного впечатления эта новость
не произвела. В любую минуту ожидая нового ареста, отец не смел и думать
о женитьбе, но ведь всегда найдутся хлопотуньи, которые похлопочут об
этом вместо тебя. Не знаю, как отец оформил это технически: после лагеря
дед Аврум спросил его, почему он не женится, и он чуть не сгорел от стыда:
с родным отцом да о таких неприличностях (образчик еврейского ханжества).
Для мамы же было непосильным умственным усилием осознать, что
она связывает свою жизнь и со ссыльным и с еврем одновременно - в человеке
ей всегда с трудом удавалось видеть, кроме человека, еще что-то -
национальность, там, чин... Зато во время венчания в загсе она не сумела
выговорить свою новую адскую фамилию.
По части выпивки отец сильно разочаровал дедушку Ковальчука, но зато
так отличился на кизяке (им у нас топили - кирпичами сушеного навоза,
предварительно перемешанного босыми ногами), так скользил от колодца с
четырьмя ведрами разом, так играючи припер с базара пятипудовый мешок
муки - три версты как-никак... Впрочем, бабушку он скорее всего купил
именно тем, чем разочаровал дедушку.
Ледяная комнатенка в бараке, где помещалась только кровать, - на мой
взгляд, идеальное помещение для новобрачных (и это когда русский народ
истекал кровью на полях сражений - ни один еврей не имеет права спать с
женой, пока страдает хоть один русский - пусть благоденствуют только Дерюченки!).
До самого рождения Гришки мама продолжала звать отца на "вы"
и Яковом Абрамовичем.
Уже с Гришкой на руках (война успела кончиться) родители совершили
исход в Воронежскую область - каким-то чудом подвернулась работа в пединституте,
ближе к обожаемой Науке. Там отец на недолгое время воссоединился
с папой Аврумом и мамой Двойрой. Там же моя мама наконец поняла,
что слово "еврей", которым ее предостерегали понимающие люди, и в самом
деле что-то означает: какие-то странноватые люди обращаются к ее мужу:
каля-баля, каля-баля (так у нас в Эдеме изображали казахский язык), а
он, к ее изумлению, внезапно в ответ тоже: каля-баля, каля-баля...
Мое появление на свет, ночные бдения над новой диссертацией, конспиративные
поездки в московские библиотеки (отец не имел права задерживаться
в крупных городах), непрекращающийся лекторский триумф (прочитав
в книжке что-то интересное, отец едва мог дотерпеть до утра, чтобы рассказать
ученикам), студенты-орденоносцы в кубанках (когда они склонялись
над тетрадями, медали, позвякивая, ложились на бумагу, восхищенно вспоминал
отец).
Бдительный доносчик (отец в лекции упомянул, что Волго-Донской канал
какие-то космополитические турки выдумали раньше Сталина), ректор, бывший
командир партизанского отряда, заткнувший подлую доносчикову пасть,
объявив, что Каценеленбоген давно реабилитирован, - наглость была настолько
рискованной, что никому не пришло в голову проверить (а отцу не
пришло в голову считать доносчика таким же русским человеком, как и спасителя:
он остался в уверенности, что русские его всегда только спасали).

Аресты "повторников", начальник госбезопасности - отцовский студент-заочник,
продержавший его всю ночь, а наутро, тоже рискуя шкурой,
собственноручно доставший ему билет обратно в Акмолинскую область спасать
дебилов от двоек и хулиганов от тюрьмы (у нас дома вечно толкались
какие-то уголовные рожи - но для меня это были очень заманчивые знакомства).


Унесши ноги за месяц до защиты новой диссертации, отец уже не мечтал
о большем, кроме как сдать маму с детьми в мозолистые руки дедушки Ковальчука,
а самому податься куда-нибудь в старатели или лесорубы, но его
снова зазвали в школу - сначала на гибельную Ирмовку, а потом и в центральный
состав - еврею дай только палец. В пятидесятом, что ли, году воротившийся
из столицы партийный активист Разоренов выразил возмущение в
райкоме, что повсюду сажают евреев - одни мы остались в стороне от прогресса.
У нас было два еврея. Директора Мехзавода Гольдина таки посадили
за то, что он распорядился развозить рабочим воду на заводской лошади.
Отца же всего только отстранили от преподавания партийной науки логики и
партийной науки географии, - на языках же можно было оставить и чужака.
Но как мог отец сердиться на такие мелочи, если студенты-орденоносцы
всю ночь прождали его у здания ГБ в темноте под деревьями. Ради этих
верных фронтовых друзей отец, тоже роевым образом, не принимал всерьез и
Разоренова: фагоциты, эти закономернейшие порождения и необходимейшие
ограждения любого народа, представлялись ему кучкой нетипичных негодяев.
По-настоящему они достали его только через детей, то есть через нас с
Гришкой.
Слово "карьера" вызывало у отца недоуменно-брезгливое выражение, но
тот факт, что его чистых, одаренных сыновей государство при практически
полном одобрении либо равнодушии коллег твердо отказывается признать
своими, был, возможно, самым сильным потрясением в его бурной жизни. И
где-то в семидесятые годы он взбунтовался - бунт на коленях: принялся с
множеством предосторожностей (умысел-то был крамольнейший!) собирать доказательства
того, что евреи суть не что иное, как люди. Лет за десять,
ложась щекой на страницу и мученически куролеся пером у себя под глазом,
отец собрал громаднейшую картотеку, неопровержимо свидетельствующую о
том, что евреи тоже плачут, теряя родных и близких, что бывают случаи,
когда они проявляют храбрость и великодушие, что иногда они погибают на
войне, а то и совершают легкомысленные поступки, что среди них попадаются
не только большевики, но и меньшевики и даже кадеты, не только чекисты,
но и борцы с оными - и т.д. и т.д. Он изводил нас, зачитывая все новые
и новые доказательства того, что мы тоже люди. Он так выискивал и
высматривал всюду все, что касалось евреев, что это начинало злить меня:
как будто, кроме его драгоценных евреев, и интересоваться больше нечем,
- я не понимал, что именно меня он и пытался защитить.
Какая разница, закипал я, сколько среди евреев Героев Советского Союза,
физиков и поэтов и сколько палачей и аферистов, - я не желаю ни лавра
Кафки, ни тавра Ягоды, - каждый должен отвечать только за себя: я покушался
опять-таки на Единство, важнейшей опорой которого является принцип
"один за всех - все за одного". Отец же старался уверить себя, что
антисемитизм - плод искреннего заблуждения, которое можно рассеять фактами.
И теперь у меня опять-таки не поднимается рука снести в макулатуру
самую полную в мире, подвижнически, по-муравьино-пчелиному собранную
коллекцию улик, перед лицом которых ни один суд не сможет отрицать, что
в мороз еврею холодно, а в жару жарко.
Но и к евреям отец сделался необыкновенно строг за то, что они таки
действительно дают аргументы антисемитам, льют воду на мельницу врага:
неустанно доказывая, что евреи тоже люди, он желал, чтобы они превратились
в ангелов (он не догадывался, что им бы и это не помогло). Он осуждал
государство Израиль за его арапскую политику - он был уверен, что
великодушием и попустительством можно обезоружить любого террориста: вот
у них в лагере был убийца-калмык, а отец с ним в конце концов все-таки
сдружился! Отец осуждал еврейских диссидентов за высокомерное поведение
в судах и на следствиях - им полагалось возбуждать в судьях и следователях
не раздражение, а симпатию и раскаяние. Проявления всевозможных национальных
исключительностей у самых разных народов вызывали у отца насмешливую
улыбку, национальные исключительности русских делали эту насмешку
горькой. Как историк и бывалый человек он мог бы составить на их
счет ой какую русофобскую картотеку - ведь самой злобной клеветой на народ
всегда оказывается правда, - "только выискивать такое стыдно, позорно!",
но от еврейских исключительностей он просто заболевал. "Я ей говорю:
какой у вас умный мальчик, а она: что вы хотите - это же еврейский
ребенок! Надо же такое сказать!.." Подобные эпизоды как будто разрушали
труд всей его жизни. Диалектических академиков Юдина и Митина он называл
не иначе, как "два паршивых жида".
Я был твердо уверен, что социализму, как и всякому господству лжи и
жлобства, не будет конца, - отец же был убежден, что все, построенное на
лжи, недолговечно, - так ему когда-то растолковал его еврейский папа дед
Аврум (освободившись от еврейского марксизма, отец вновь впал во власть
местечковых предрассудков), так что из нас двоих "перестройка" удивила
только меня. Но национальные движения повергли в изумление уже и его -
их массовость, часто обнаруживающаяся самым неприятным образом.
Чтобы оставить чистым Народ, отец всюду искал происки кучки образованных
национал-карьеристов, всегда задаваясь чисто учительским вопросом:
"Кто научил?" - "Но ведь их же всю жизнь учили не красть, не лодырничать,
не трескать водку, не... А они ни в какую. А как громить, сразу
тысячи выучились", - но отец не позволял себе даже услышать, что миллионы
самых что ни на есть простых людей обретают вдохновение только в противостоянии
чужакам. Он со слезами на глазах, не оставляя ни малейшей
щелочки для словечка правды, начинал безостановочно причитать дрожащим
голосом, что его дед Аврум никогда не делал разницы между русскими и евреями,
что простые женщины не только прятали его во время погромов (кто
устраивал эти погромы, он обходил молчанием), но еще и спрашивали, "что
ему можно йысты", что дед Ковальчук охотно водил дружбу с казахами, что
студенты ждали его под дверями Органов, что...

Иногда он возвышался до убеждений собственного внука: нет никаких народов
- есть только отдельные люди, плохие и хорошие (никакого леса нет
- есть отдельные деревья). Святые слова "наша земля" повергали его в
скорбь: земля принадлежит всем, и язык хорош тот, который уже знают все,
и если из-за этого предстоит раствориться и исчезнуть еврейскому народу
- туда ему и дорога, - лишь бы отдельные люди жили в мире.
Отец, случалось, даже забывал о священной скромности и ссылался на
всеобщую любовь к себе всех народов мира, с которыми он имел дело. Это
была почти правда, хотя в почти всеобщей любви к нему часто проскальзывала
снисходительность, с которой умудренные взрослые поглядывают на
прелестного ребенка. В старости, сделавшись окончательным красавцем, он
продолжал стричь свои пророческие седины под полубокс, - младенчески
торчали наивные голые уши. Его международной славе все равно было далеко
до местечкового авторитета его отца: деду Авруму доверяли даже вручать
уряднику общественную взятку, которая, как известно, передается без расписки.

Однажды урядник попался катастрофически неберущий, а следовательно,
умеющий разглядеть, кто чем торгует, всколькером шьет и сколько платит
налогов. Так дед усовещевал его до тех пор, пока тот не распахнул мундир:
"Видите, у меня даже рубашки нет!" Дед немедленно притаранил отрез
мадеполаму на рубашку и подштанники - и экономика местечка была спасена,
а экономика державы Российской подорвана.
Уже в шестидесятые годы я внезапно увидел деда среди других старцев,
восседающих вдоль синагогальной стены, в документальном фильме о гидре
сионизма. Но как истый представитель "малого народа" дед Аврум, несмотря
на перечисленные преступления против Большого Народа, ничуть не сомневался,
что попадет в рай.
На месте еврейского Бога я все-таки взял бы туда и отца, всю жизнь
прослужившего гоям. Я прислушался бы и к их голосам. Когда, уже явно залетной
птицей в фирменных джинсах - мои статьи начали переводить в Англии
и в Штатах, - я навестил опечатанный Ангелом Смерти Эдем, на железнодорожной
станции со мной разговорился немолодой алкаш. Узнав, что я
родом из Степногорска, он первым делом полюбопытствовал, помню ли я Яков
Абрамовича - "Во был мужик!" Я разбил последнюю его иллюзию, не скрыв,
что сын такого человека сделался откровенным чужаком, - а ведь яблоко от
яблони...
В еврейском раю отцу будет очень не хватать гоев - вдов-уборщиц и сирот-хулиганов,
хотя - еврей есть еврей - собственной жены и детей ему
будет недоставать все-таки сильнее. Поэтому у меня есть убедительная
просьба к Великому Ягве пренебречь формальностями пятого пункта и пропустить
к отцу мою русскую маму - пусть тоже вечно угощается рыбой-фиш,
именуемой Левиафан, хотя мама никогда не была в восторге от еврейской
кухни. Насчет себя я не имею претензии - я не заслужил места рядом с отцом.

Рожденный для подвигов, я был склонен претворять в жизнь то, чем другие
только хвастаются. Первый свой подвиг я совершил в еще полуживотном
состоянии, когда желание занять достойное место среди своих - желание,
которое только и делает человека человеком, - едва начало вызревать в
моей душе.
Пацаны на улице много и горячо толковали о страшно забавной шутке -
упасть под ноги, когда кто-то, эйфорически размякнув, катит с горы на
коньках. Я и проделал эту штуку с пацаном хоть и постарше меня, но все
равно очень маленьким. Он запоролся носом и заплакал. Его старший брат -
если бы он отреагировал стандартным, роевым образом - как типичный
представитель типичному представителю дал бы, скажем, пендаля, - я бы
этим, может, еще и хвастался. Но он оскорбленно допытывался как частное
лицо у частного лица, зачем я это сделал, - и я не мог выговорить ни
слова от стыда и недоумения: а и правда, зачем? И вместе с тем, я
чувствовал в вопросе глубокую неправоту: "зачем?", "для чего?" - эти корыстные
вопросы важны только чужакам.
Становясь все более и более своим, я крепнул духом не по дням, а по
часам, хотя начал подниматься из очень низкой точки. Когда, например,
два недосягаемо больших пацана - сейчас я такими взрослыми ощущаю разве
что бухгалтеров и прокуроров - убивали щенка-подростка, я на некоторое
время просто перестал существовать. Вот только что я с тревогой поглядывал
на приближающихся больших пацанов и с интересом на "собачонка", бежавшего
вприпрыжку, как бы легкомысленно болтая руками и после каждого
прыжка приземляясь поперек предыдущему приземлению, - а вот я уже не существую,
а только вижу, как один пацан берет собачонка за задние лапы и
"со всей силы" ляпает им по спекшейся, а сейчас еще и промерзшей глиняной
стене осевшей шахты, превратившейся в обширную яму.
Хряска и визга не помню, - вероятно, Всевышний из частично присущего
ему милосердия на время приглушил звук.
Они выхлопывали собачонка об глину, как половик, по очереди прыгали
на нем, а он все дышал и дышал. Наконец они закидали его снегом и снова
прыгали, но утоптанный бугорок продолжал пружинить.

Не понимаю, что и как я сумел объяснить маме - вопреки своей обычной
манере, я даже не ревел, а только трясся и лепетал. После некоего расследования
мама (не помню кому - как будто в пустоту) говорила тихим
серьезным голосом: "Он сначала зашел к Тихонову: давай убьем твою собаку.
Тихонов не захотел, тогда он пошел к Смирнову. Смирнов согласился."
Зачем один хотел убить и зачем другой согласился - об этом в Эдеме не
спрашивают: там все бескорыстно.
Зато когда я стал своим... Школьному конюху Урузбаю на недолгое время
попала в руки малокалиберная винтовка - мелкашка, и ее надо было срочно
использовать. Урузбай, честный человек, повел в степь на поводке уже не
чужую, а собственную собаку, а мы толпой повалили за ним. Урузбай, стараясь
быть достойным своей миссии, всю дорогу нас как бы не замечал. На
шишковатом бережке степного болотца он привязал собаку к козьему столбику
и, по-прежнему нас не замечая, со сдержанным воодушевлением, словно
утонченный ценитель дуэльного кодекса, отсчитал ровно тридцать шагов, а
затем начал прицельную стрельбу с колена. Надо отдать ему должное - он
ни разу не промазал, потому что после каждого хлопка собака начинала заново
визжать и метаться. Нутро у меня оцепенело, но я выстоял. Наконец
Урузбаю не то надоело, не то он почувствовал конфуз за ее бессмертность,
а может, вышли патроны: не замечая нас, суровым шагом он подошел к уже
без перерыва визжащей псине, приставил дуло к ее ясному девичьему лобику
и хлопнул в последний раз. Собака наконец успокоилась.
Заледенелость в груди и в животе держалась у меня всю дорогу - но и я
выглядел безупречно.
Но вообще-то, хоть я какое-то время и смотрелся отменным человеческим
экземпляром, на самом деле я только в гомосапиенсы и годился, а биологической
особью был довольно паршивой - только стремление стать своим и
вывело меня в люди. Всему я должен был учиться по-человечески - через
слово, показ, упражнение. Вот мой родной братец Гришка и двоюродный Юрка
все схватывали без слов: сел на велосипед - и покатил (да не верхом, а
под рамой, вплетаясь в конструкцию, избочась, как поворотливый уродец),
махнул топором - сук заподлицо, навалился пузом на шило - фанера насквозь,
а заодно и палец, чтобы через каких-нибудь полчаса похваляться уже
почерневшим бинтом: "Если бы Левка так просадил - полгода бы плакал!" -
и до обретения человеческого облика так оно и было бы.
Гришка и Юрка были одарены одинаковыми доблестями, благодаря которым
Гришка сделался первоклассным конструктором и настоящим мужчиной хемингуэистого
розлива, а Юрка дважды отсидел и если не находится в лечебно-трудовом
профилактории и по сей день, то лишь потому, что это противоречит
международным соглашениям о правах человека. Поскольку антисемиты
убеждены, что человек становится конструктором, писателем или ученым
не потому, что умеет делать что-то писательское или конструкторское, а
потому, что занимает место, на котором написано "конструктор", "писатель",
"музыкант" - постольку можно сказать, что Гришка занял Юркино
место, вынудив его (уже из другого города!) увлечься до самозабвения
систематическими мордобоями на танцплацу, покинуть школу, после армии в
день окончания техникума ввязаться в драку и лишиться хорошего распределения,
колотить жену и попадать в милицию каждый раз, когда начинала
складываться очередная карьера - у него по-прежнему любое дело горело в
руках, - а потом заливать очередную неудачу традиционными напитками: его
главным несчастьем, как и у всех людей на свете, оказались его склонности,
а не возможности.
Судьба вообще поставила меня между двумя семейными кланами, словно
желая испытать на прочность. Ковальчуки и теперь кажутся мне более одаренными
- по крайней мере, с ними всегда было интересно: шум, гам, слезы,
ругань, хохот - все вперемешку и все такое же яркое, как винегреты
на их праздничном столе, сияющие, словно рубиновые звезды Кремля, и лица
от выпивки светятся рубинами.
"Мама, вы ж про холодец забыли!" - у них на хохлацкий манер звали родителей
на "вы". - "Ах, ты ж, Господи - да на порог его поставьть - шо,
вже застыв?!"
И для каждого нового гостя тарелка переворачивается вверх ногами, то
есть

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.