Жанр: Драма
Доклад: Иосиф и его братья
...четырехгранниками угловых башен и
ворот, колоннаду его дворца, окруженный широкой террасой массив его храма.
Он любил смотреть на город, где жило так много людей. Смутно видна была
отсюда и усыпальница его семьи, купленная некогда по всем правилам
Авраамом у хеттеянина Двойная Пещера, где покоился прах предков,
праматери-вавилонянки и позднейших старейшин: карнизы каменных ворот
двойного склепа вырисовывались у обводной стены в левой ее части; и
благоговейные чувства, источником которых является смерть, смешались в его
сердце с симпатией, которую внушил ему вид многолюдного города. Потом он
вернулся, отыскал колодец, освежился, вымылся и умастил свое тело, после
чего и начал то несколько вольное заигрывание с луной, за которым застал
его озабоченный каждым его шагом отец.
ДОНОСЧИК
Теперь он подошел к нему, старик, положил правую руку ему на голову,
взяв посох в левую, и заглянул своими старыми, но проницательными глазами
в прекрасные, черные глаза юноши, которые тот сначала поднял к нему, снова
блеснув финифтью редких своих зубов, но потом опустил - и просто из
почтительности, и в то же время из смутного чувства вины, связанного с
приказаньем одеться. Он и вправду помешкал с одеваньем не ради приятной
воздушной ванны или не только ради нее и подозревал, что отец понял, какие
побужденья и представленья заставили его приветствовать небеса полуголым.
Ему было действительно радостно и заманчиво открыть свою юную наготу луне,
с которой он и благодаря гороскопу и по разным другим догадкам и
соображениям чувствовал себя связанным, он был убежден, что это ей
понравится, и рассчитывал подкупить и расположить к себе этим ее - или
высшую силу вообще. Ощущение прохладного света, коснувшегося с вечерним
воздухом его плеч, он воспринял как успех ребяческих своих действий,
которые нельзя назвать бесстыдными по той причине, что они имели целью
жертвоприношенье стыдливости. Нужно иметь в виду, что обряд обрезания,
перенятый как внешний обычай в царстве Египетском, давно приобрел в роду и
кругу Иосифа особый мистический смысл. Он был установленным по требованию
бога бракосочетанием человека с божеством и совершался над той частью
плоти, которая представлялась средоточием ее сущности и участвовала во
всех связанных с телом обетах. Мужчины часто носили или писали имя бога на
своем детородном члене перед совокупленьем с женщиной. Союз с богом был
половым, он заключался с вожделеющим, стремящимся к безраздельному
обладанью творцом и владыкой, а потому усмирял и ослаблял человеческую
мужественность, сводя ее к женственности. Кровавый жертвенный обряд
обрезания в идее еще ближе к оскоплению, чем физически. Освящение плоти -
это символ одновременно девственности и жертвоприношения девственности, то
есть начала женского. Кроме того, Иосиф был, как он знал и ото всех
слышал, красив и прекрасен, а в сознании своей красоты есть уже и без того
что-то женское; и так как "прекрасный" было прилагательным, которое
относили обычно прежде всего к луне, луне полной, не затемненной и чистой,
так как оно было эпитетом луны, определеньем из небесной, собственно,
сферы и к человеку могло быть отнесено, строго говоря, только
метафорически, то для Иосифа понятия "прекрасный" и "нагой" почти
сливались, и ему казалось, что он поступает умно и благочестиво, отвечая
прекрасной красоте светила собственной наготой, чтобы удовольствие и
восхищенье были взаимны.
Мы не беремся судить, сколь тесно или сколь отдаленно связана была
известная вольность его поведения с этими туманными мыслями. Шли они, во
всяком случае, от первоначального смысла культового обнажения, свидетелем
которого ему еще то и дело случалось бывать, и как раз потому вызвали у
него при виде отца и после отцовского замечанья смутное чувство вины. Ибо
он любил духовность старика и боялся ее, прекрасно зная, что она
отвергает, как греховный, почти весь тот мир представлений, с которым он,
Иосиф, пусть только баловства ради, был еще связан, что она проникнута
гордым сознанием доавраамовской его отсталости и всегда готова заклеймить
его словом самого страшного своего осужденья, ужасным словом
"идолопоклоннический". Иосиф ждал решительного и резкого выговора такого
рода. Но из забот, которые, как всегда, задавал ему этот сын. Иаков выбрал
другие. Он начал так:
- Право, было бы лучше, если бы дитя уже сотворило молитву и спало под
защитой хижины. Мне неприятно видеть его одного среди ночи, которая
становится все более глубокой, и под звездами, которые светят добрым и
злым. Почему оно не присоединилось к сыновьям Лии и не пошло туда, куда
пошли сыновья Валлы?
Он знал, конечно, почему Иосиф опять этого не сделал, а Иосиф знал, что
только озабоченность этими известными обстоятельствами заставила отца
задать подобный вопрос. Он отвечал, надув губы:
- К такому уж полюбовному соглашенью пришли мы с братьями.
Иаков продолжал:
- Случается, что лев пустыни и тот, что живет в камышах реки, ближе к
соленому морю, наведывается сюда, когда бывает голоден, и ищет добычи в
загонах, когда его тянет на кровь. Не далее как пять дней назад пастух
Альдмодад лежал передо мною на брюхе и признался, что ночью какой-то
хищный зверь задрал из молодняка двух ярок и одну уволок, чтобы сожрать.
Альдмодад был чист предо мною без клятвы: он представил зарезанную овцу в
крови ее, и разуму ясно было, что другую утащил лев, так что урон этот
падет на мою голову.
- Он невелик, - польстил отцу Иосиф, - и ничего не значит при том
богатстве, каким наделил моего господина в Месопотамии возлюбивший его
господь.
Иаков опустил голову и вдобавок склонил ее несколько набок в знак того,
что он не кичится благословением, хотя оно дало себя знать не без мудрого
содействия сего стороны. Он ответил:
- Кому много было дано, у того может быть и отнято многое. Если господь
сделал меня серебряным, то он может сделать меня глиняным и бедным, как
выброшенный черепок; ибо прихоть бога могущественна и пути его
справедливости нам непонятны. У серебра бледный свет, - продолжал он,
стараясь не смотреть на луну, на которую зато Иосиф сразу же бросил косой
взгляд. - Серебро - это печаль, а самый жестокий страх страшащегося - это
легкомыслие тех, о ком он печется.
Мальчик сопроводил просительный взгляд утешающим и ласковым жестом,
которого Иаков не дал закончить, сказав:
- Подкравшийся лев растерзал ягнят старой матери вон там, на выгоне, в
ста шагах отсюда или двухстах. А дитя ночью в одиночестве сидит у колодца,
сидит неосторожно, нагое, беспечное, беззащитное, забыв об отце. Разве ты
создан для опасности и снаряжен для сраженья? Разве ты похож на своих
братьев Симеона и Левия, да хранит их бог, которые с криком на устах и с
мечом в руках бросаются на врагов и уже сожгли город аморитян? Или ты, как
твой дядя Исав, живущий на диком юге в Сеире, степняк и охотник, и у тебя
красная кожа, и ты космат, как козел? Нет, ты благочестивое дитя хижины,
ибо ты плоть от плоти моей, и когда Исав подходил к броду с четырьмя
сотнями человек и душа моя не знала, чем все это кончится перед господом,
впереди я поставил служанок с детьми их, твоими братьями, за ними Лию с ее
сыновьями, а тебя - тебя я поставил позади всех вместе с Рахилью, твоею
матерью...
Глаза его были уже полны слез. Имя жены, которую он любил больше всех
на свете, Иаков не мог произнести без слез, хотя прошло уже восемь лет с
тех пор, как ее непонятным образом отнял у него бог, и голос его, и так-то
всегда взволнованный, всхлипнул и задрожал.
Юноша протянул к нему руки, а потом поднес сложенные ладони к губам.
- Ах, как напрасно, - сказал он с нежным упреком, - тоскует сердце
папочки моего и милого господина и ах, как преувеличены его спасенья!
Когда гость простился с нами, чтобы проведать драгоценное свое изваянье, -
он насмешливо улыбнулся, чтобы порадовать Иакова, и прибавил: - которое
показалось мне довольно бедным, бессильным и жалким, ничем не лучше грубых
гончарных изделий на рынке...
- Ты его видел? - перебил сына Иаков. Даже это было ему неприятно и
омрачило его.
- Я попросил гостя показать его мне перед ужином, - сказал Иосиф,
презрительно выпячивая губы и пожимая плечами. - Работа средней руки, и
бессилье прямо-таки написано у этой фигурки на лбу... Когда вы закончили
беседу, ты и гость, я вышел с братьями, но один из сыновей Лииной служанки
- кажется, это был честный и прямодушный Гад - предложил мне держаться от
них подальше и причинил мне некоторую душевную боль, назвав меня не моим
именем, а ненастоящими, дурными именами, на которые я не отзываюсь...
Нечаянно и вопреки своему намерению сбился он на наушничество, хотя
знал за собой эту самому же ему неприятную склонность, искренне желал ее
побороть и только что было успешно превозмог. При его неладах с братьями
безудержность его сообщительности как раз и создавала порочный круг,
отделяя его от братьев и сближая с отцом, эти нелады ставили Иосифа в
промежуточное, подстрекавшее к ябедничеству положенье, ябедничество, в
свою очередь, обостряло разрыв, так что трудно было сказать, в чем корень
зла - в неладах или в ябедничестве, но как бы то ни было, старшие уже не
могли глядеть на сына Рахили, не исказившись в лице. Первопричиной раздора
было, несомненно, пристрастие Иакова к этому ребенку - такой объективной
справкой мы не хотим обидеть этого человека чувства. Но чувство по природе
своей склонно к необузданности и к избалованному самоублажению; оно не
хочет таиться, оно не признает умолчания, оно старается показать себя,
заявить о себе, "выставиться", как мы говорим, перед всем миром, чтобы
занять собой всех и вся. Такова невоздержность людей чувства; а Иакова еще
поощряло в ней господствовавшее в его преданьях и в его роду представление
о невоздержности самого бога, о его величественной прихотливости во всем,
что касается чувств и пристрастий: предпочтение, оказываемое Эль-эльоном
отдельным избранникам совсем незаслуженно или не совсем по заслугам, было
царственно, непонятно и по человеческому разумению несправедливо, оно было
высшей волей, которую надлежало слепо, с восторгом и страхом, чтить, лежа
во прахе; и сознавая, - сознавая, правда, в смиренье и страхе, - что и сам
он является предметом такого пристрастия, Иаков в подражание богу всячески
потрафлял своему пристрастью и давал ему полную волю.
Избалованная несдержанность человека чувства была наследством,
доставшимся Иосифу от отца. Нам придется еще говорить о его неспособности
обуздывать свои порывы, о недостатке у него такта, оказавшемся для него
таким опасным. Это он, девяти лет, ребенком еще, пожаловался отцу на
буйного, но доброго Рувима, когда тот, вспылив из-за того, что после
смерти Рахили Иаков раскинул постель не у матери Рувима Лии, которая с
красными своими глазами притаилась, отвергнутая, в шатре, а у ставшей
тогда любимой женой служанки Валлы, сорвал отцовское ложе с нового места
и, с проклятьями его истоптал. Это было сделано сгоряча, ради Лии, из
оскорбленной сыновней гордости, и раскаянье не заставило себя ждать. Можно
было тихонько водворить постель на прежнее место, так что Иаков ни о чем
не узнал бы. Но Иосиф, оказавшийся свидетелем провинности Рувима, поспешил
сообщить о ней отцу, и с этого часа Иаков, который и сам обладал
первородством не от природы, а лишь номинально и юридически, подумывал о
том, чтобы проклясть Рувима и лишить его первородства, передав, однако,
этот чин не следующему по старшинству, то есть не Симеону, второму сыну
Лии, а по полному произволу чувства - первенцу Рахили, Иосифу.
Братья были несправедливы к мальчику, утверждая, что его болтливость
имела целью такие решенья отца. Иосиф просто не умел молчать. Но что и в
следующий раз, зная уже об отцовском намеренье и об упреке братьев, он
снова не сумел промолчать, это было еще непростительнее и подкрепило
подозрение старших сильнейшим образом. Немногим известно, как Иаков узнал
о том, что Рувим "пошутил" с Валлой.
То была история, гораздо худшая, чем история с постелью, и случилась
она еще до того, как они осели возле Хеврона, на одной из стоянок между
Хевроном и Вефилем. Рувим, которому был тогда двадцать один год, не сумел
под напором переполнявших его сил воздержаться от жены своего отца - той
самой Валлы, на которую он так разозлился из-за отставки Лии. Он
подглядел, как она купалась, - сначала случайно, потом - ради удовольствия
унизить ее без ее ведома, затем - с возрастающим вожделеньем. Грубое,
порывистое желанье овладело этим сильным юношей при виде зрелых, но
искусно ухоженных прелестей Валлы, ее упругих еще грудей, ее изящного
живота, и похоти его не могла утолить ни одна служанка, ни одна послушная
любому его знаку рабыня. Он прокрался к побочной и тогда любимой жене
отца, бросился на нее, и если не овладел ею силой, то соблазнил ее, как ни
трепетала она перед Иаковом, полнотой своей силы и молодостью.
Из этой сцены страсти, страха и преступленья маленький Иосиф, праздно,
хотя и без всякого намеренья шпионить, повсюду слонявшийся, подслушал
достаточно много, чтобы с простодушным воодушевленьем, как странную и
любопытную новость, сообщить отцу, что Рувим "шутил" и "смеялся" с Валлой.
Он употребил эти слова, в прямом своем смысле не выражавшие всего, что ей
понял, но своим вторым, обиходным значением выразившие все. Иаков
побледнел и стал тяжело дышать. Спустя несколько минут Валла лежала в
ногах у главы рода и со стонами признавалась в содеянном, раздирая ногтями
груди, которые смутили Рувима и были теперь навсегда осквернены и
неприкосновенны для ее повелителя. А затем в ногах у него лежал сам
преступник, опоясанный в знак полного своего провала и позора одной
дерюгой, и с искреннейшим сокрушеньем, подняв руки и уткнув в землю
посыпанную пылью голову, внимал величавой грозе отцовского гнева, над ним
бушевавшей. Иаков назвал его Хамом, осквернителем отца своего, змеем
хаоса, бегемотом и бесстыжим гиппопотамом: в последнем эпитете сказалось
влияние египетского поверья, будто у гиппопотамов существует мерзкий
обычай убивать своих отцов и насильственно совокупляться со своими
матерями. Изображая дело так, будто Валла действительно приходится матерью
Рувиму, только потому, что он, отец его, сам с нею спал, громыхавший Иаков
проникся древним и смутным представленьем, что, совокупляясь с собственной
матерью, Рувим хотел стать господином над всеми и всем, - и назначил ему
как раз противоположное. С простертыми руками отнял он у стонавшего Рувима
его первородство - только, правда, отнял это почетное звание, но покамест
не передал его дальше, так что с тех пор в этом вопросе царила
неопределенность, при которой величественно-откровенное пристрастие отца к
Иосифу заменяло до поры до времени всякие юридические факты.
Любопытно, что Рувим не только не затаил злобного чувства к мальчику,
но относился к нему терпимей, чем все братья. Он совершенно справедливо не
считал его поступка просто злым, внутренне признавая за братом право
заботиться о чести отца, тем более что тот так любит его, и оповещать
Иакова о делах, постыдность которых он, Рувим, вовсе не собирался
оспаривать. Сознавая свою неправоту, Рувим был добродушен и справедлив.
Кроме того, будучи при своей большой физической силе, как все Лиины
сыновья, довольно дурен собой (слабые глаза он тоже унаследовал от матери
и часто, хотя и без пользы, мазал мазью гноившиеся веки), Рувим ценил
общепризнанную миловидность Иосифа больше, чем другие, он находил в ней по
контрасту с собственной неуклюжестью что-то трогательное и чувствовал, что
переходящее наследство глав рода и великих отцов, избранность,
благословенье божье досталось скорее этому мальчику, чем ему или кому-либо
другому из двенадцати братьев. Поэтому отцовские желания и замыслы,
связанные с вопросом о первородстве, были понятны Рувиму, хотя и наносили
тяжелый удар ему самому.
Таким образом, у Иосифа были основания пригрозить сыну Зелфы, тоже,
впрочем, благодаря своему прямодушию не самому худшему из братьев,
справедливостью Рувима. Рувим не раз уже, хотя и пренебрежительно,
заступался за Иосифа перед братьями, неоднократно защищал его от обиды
силой своих рук и бранил их, когда они, возмущенные очередным его
предательством, собирались жестоко с ним рассчитаться. Ибо из ранних
неприятностей с Рувимом этот дуралей не извлек никакого урока, великодушие
брата тоже не сделало его лучше, и когда Иосиф подрос, он стал еще более
опасным соглядатаем и доносчиком, чем в детстве. Опасным и для себя
самого, и главным образом для себя самого; усвоенная им роль с каждым днем
обостряла его отлученность и обособленность, мешала его счастью,
взваливала на него бремя ненависти, нести которое было противно его
природе, и давала ему повод бояться братьев, а это оборачивалось новым
искушеньем обезопасить себя от них, подольстившись к отцу, - и все это
продолжалось, несмотря на то что Иосиф не раз давал себе слово
придерживать язык, чтобы этим простым способом оздоровить свои отношенья с
десятью братьями, ни один из которых не был злодеем и которые, составляя
вместе с ним и его маленьким братом число зодиакальных созвездий, были, в
сущности, как он чувствовал, связаны с ним священной связью.
Напрасные обещания! Стоило Симеону и Левию, людям горячим, затеять
невыгодную для семьи драку с чужими пастухами, а бывало, и с горожанами;
стоило Иегуде, которого мучила Иштар, гордому, но несчастному человеку, не
находившему в том, что было для других смехом, решительно ничего смешного,
запутаться в неугодных Иакову тайных приключениях с дочерьми страны;
стоило кому-либо из братьев провиниться перед Единственным и Всевышним,
тайком покадив изваянью, что ставило под угрозу плодовитость скота и
навлекало на него болезни - оспу, паршу или веретенницу; стоило сыновьям,
здесь или под Шекемом, попытаться при продаже выбракованного скота
выторговать и тайком от Иакова разделить между собой какой-то
дополнительный барыш - отец узнавал это от своего любимчика. Он узнавал от
него даже неправду, совершеннейший вздор, но склонен был верить прекрасным
глазам Иосифа. Тот утверждал, что некоторые братья вырезали у живых овец и
баранов куски мяса и тут же съедали их; так, по его словам, поступали все
четыре сына наложниц, но чаще других - Асир, который и в самом деле
отличался прожорливостью. Аппетит Асира был единственным доводом в пользу
этого обвинения, которое и само по себе казалось весьма неправдоподобным и
никак не могло быть доказано. Объективно это была клевета. С точки зренья
Иосифа, поступок его не вполне, может быть, заслуживал такого названия.
Вероятно, эта история ему приснилась; вернее, он заставил ее присниться
себе в момент резонного ожидания порки, чтобы с помощью этой небылицы
заручиться отцовской защитой, а потом уже не мог и не хотел отличить
правду от наважденья. Но понятно, что в этом случае возмущенье братьев
было особенно бурным. Оно обладало привилегией невиновности, на которую
напирало с несколько чрезмерным ожесточеньем, словно в ней можно было
все-таки сомневаться и в виденьях Иосифа содержалась какая-то доля правды.
Больнее всего нас уязвляют обвиненья, которые хоть и вздорны, но не
совсем...
ИМЯ
Иаков вспылил было, услыхав о дурных именах, которыми Гад назвал
Иосифа, ибо старик готов был сразу же усмотреть в них преступное
оскорбленье священного своего чувства. Но быстро повеселевший Иосиф сумел
так мило и ловко отвлечь и успокоить отца, заговорив о другом, что гнев
Иакова, не успев разгореться, остыл, и он мог уже только глядеть,
мечтательно улыбаясь, в черные, чуть раскосые, лукаво сузившиеся глаза
говорившего.
- Это пустяки, - слышал он резкий и хрупкий голос, который любил,
потому что многое в нем напоминало голос Рахили. - Я по-братски побранил
его за грубость, и поскольку он принял к сведенью мои увещанья, это его
заслуга, что мы разошлись полюбовно. Я ходил на холм поглядеть на город и
на двойной дом Ефрона; здесь я омылся водой и молитвой, а что касается
льва, которым папочка изволил мне пригрозить, распутника преисподней,
исчадья черной луны, то он остался в зарослях Иардена (название реки Иосиф
произнес не так, как мы, с другими гласными; он сказал: "Иарден", - с
небным, но не раскатистым "р" и с довольно открытым "е") и нашел свой ужин
в лощинах под обрывом, а дитя не видело его ни вблизи, ни вдали.
Он назвал самого себя "дитя", зная, что особенно растрогает отца этим
прозвищем, сохранившимся от более ранней поры. Он продолжал:
- Но даже если бы он и пришел, колотя хвостом, и даже если бы голос его
гремел от голода, как голоса серафимов, когда они поют свою хвалебную
песнь, мальчик ни чуточки не испугался бы его ярости или только чуть-чуть.
Ведь он, конечно, опять набросился бы на ягненка, разбойник, если бы
Альдмодад не прогнал его трещотками и огнями, а детеныша человеческого
зверь мудро обошел бы стороной. Разве мой папочка не знает, что звери
боятся и избегают человека, потому что бог наделил его духом разума и
указал ему разряды, на которые все делится, разве не знает он, как возопил
Семаил, когда человек, созданный из праха земного, назвал всякое творенье,
словно сам был повелителем его и творцом, и как изумились, как опустили
глаза все слуги огненные, которые только и знают, что хором кричат на
разные голоса "свят, свят!", а ничего не смыслят в разрядах и подразрядах?
Звери тоже стыдятся нас и поджимают перед нами хвост, потому что мы знаем
их и, владея их именем, лишаем силы рычащую их единичность. Посмей он
явиться сюда со злобно раздутыми ноздрями, я бы все равно не потерял
голову от ужаса и не оробел бы перед его загадкой. "Имя твое, наверно,
Жажда Крови? - спросил бы я, чтобы над ним подшутить. - Или, может быть,
тебя зовут Смертельный Прыжок?" Но потом я приосанился бы и воскликнул:
"Лев! Ты - лев, вот кто ты по своему разряду и подразряду, и тайна твоя
мне открыта, и видишь, мне ничего не стоит ее назвать". И он заморгал бы
глазами от страха перед именем, он сник бы перед словом и убрался бы
прочь, не в силах ответить мне. Ведь он же полный невежда и понятия не
имеет о письменных принадлежностях...
Иосиф начал играть словами, в чем всегда находил удовольствие, но
сейчас он хотел этим, точно так же как и предшествовавшей похвальбой,
рассеять отца. Имя его своим звучанием напоминало слово "сефер", книга,
письменная принадлежность, - к неизменному его удовлетворению, ибо, в
отличие от всех своих братьев, ни один из которых писать не умел, Иосиф
любил это занятие и был в нем настолько искусен, что вполне мог бы служить
писцом в таких местах скопления документов, как Кириаф-Сефер или Гевал,
если бы можно было представить себе, что Иаков одобрит подобную
деятельность.
- Пусть папочка, - продолжал он, - приблизится, пусть он непринужденно
и удобно сядет рядом с сыном у бездны, вот здесь, например, на краю, а
грамотное это дитя село бы несколько ниже, у его ног, что дало бы довольно
приятный порядок их размещенья. Затем дитя развлекло бы своего господина,
рассказав ему одну небольшую сказку-басню об имени, которую они выучило и
может занимательно изложить. Во времена поколении потопа ангел Семазаи
увидел на земле одну девицу, которую звали Ишхара, и, обезумев от ее
красоты, сказал ей: "Послушайся меня!" А она сказала в ответ; "Не смей и
надеяться, что я тебя послушаюсь, если ты не откроешь мне прежде то
настоящее и неизменное имя бога, силой которого ты возносишься, когда
произносишь его". Обезумевший гонец Семазаи и вправду открыл ей это имя,
до того ему не терпелось, чтобы она послушалась его. Но как думает
папочка, что сделала Ишхара, как только завладела именем, и каким образом
непорочная эта девушка оставила в дураках назойливого гонца? Это самое
интересное место в моей истории, но, увы, я вижу, что папочка не слушает,
что уши его закрыты мыслями и он погрузился в раздумья?
Действительно, Иаков не слушал, он "задумался". Это была на редкость
выразительная задумчивость, воплощенье задумчивости, задумчивость, так
сказать, образцовая, высшая степень патетически-сосредоточенной
отрешенности, - тут уж он ничего не слышал; если уж он задумался, то это
должна была быть настоящая, видная и за сто шагов, великолепная, могучая
задумчивость, чтобы каждому было ясно, что Иаков погрузился в раздумье,
больше того, чтобы каждый только сейчас вообще узнал, что такое подлинная
задумчивость, и благоговел перед этим состояньем и этой картиной: старик,
обеими руками опершийся на высокий посох, склоненная к плечу голова,
полные сокровенно-мечтательной грусти губы в серебряной бороде, карие,
старческие, упорно роющиеся в глубинах воспоминаний и мыслей глаза, их
глухой, обращенный внутрь взгляд снизу вверх, почти теряющийся в нависших
бровях... Людям чувства свойственна внешняя выразительность, ибо она
вытекает из тщеславия чувства, которое откровенно и без стесненья о с
...Закладка в соц.сетях