Жанр: Драма
Чего же ты хочешь
...а Дон, к нашим родным генералам!.. -
Старик не без горечи усмехнулся. - И в итоге прозевал все. Да, все. Это же
представить только, как было тут захватывающе интересно после окончания
гражданской войны! Голод, холод - а мечты о сплошной электрификации! Вошь,
тиф - а всеобщая ликвидация неграмотности. Огромные людские массы совершали
огромные исторические маневры, перестроения, перегруппировки, меняя все в
укладе России, меняя тысячелетние принципы существования человека. Дорого бы
отдал я за то, чтобы в те времена не официантом бегать в третьеразрядных
парижских трактирах, а быть здесь, дома, и участвовать во всем этом. Знаете,
сейчас не каждый это понимает, а может быть, даже и никто не понимает, что
происходило на русской земле в те годы и как значительна, как грандиозна та
эпоха в истории человечества. Когда-нибудь летосчисление пойдет не от
мифической даты рождения Иисуса Христа, а с Октября тысяча девятьсот
семнадцатого года. Я убежден в этом. Если, конечно, до того времени
Цандлеры-Брауны, жуки-точильщики, не подточат это прекрасное
социалистическое здание. Я не могу поверить в такую возможность, я не хочу в
нее верить и все-таки тревожусь. Поэтому-то мне и хотелось увидеться с вами
и все это вам сказать. Нельзя ли вашу мисс обратно отправить? Она
компрометирует прекрасное дело. А главное - пакостит здесь. Я не знаю, как,
но она пакостит, пакостит, не сомневаюсь. Она это умеет, это ее стихия.
Империалистический Запад присылал сюда колорадских жуков, сбрасывал с
воздушных шаров всякие книжечки - это ерунда: жуков опрыснули купоросом,
книжки собрали и сожгли. А Цандлеров-то да Браунов чем же опрыснешь?
Старик мучился своей заботой. Сабурову она была далека. В подрывную
работу мисс Браун ему не верилось, он видел в ней просто потаскуху,
авантюристку, которая, может быть, и получает что-то от своих хозяев, но не
слишком оправдывает средства, которые на нее отпускаются. Она и хозяев,
видимо, надувает. Сабурова заинтересовал сам старик, который, оказавшись
полвека назад в положении, сходном с положением его, Сабурова, нашел в конце
концов иной исход.
- А у вас, у вашей семьи была собственность до революции? -
расспрашивал он.
- Была, конечно, была. Матушка-императрица нашего исходного Маркова
щедро наделила добром. Землями, крепостными мужиками, деньгами. Но мои
прадеды не умножили полученное. Напротив, они да затем и деды только
растрачивали его. Не обладали, видимо, должной жилкой предпринимательства. К
революции какое-то поместье значилось за семьей. Да и оно было то ли
заложено, то ли сдано в аренду. Я ваш вопрос понимаю, господин Карадонна. Вы
так размышляете: у старика ничего не было, Советская власть, следовательно,
у него ничего не отняла, у него к ней счетов и нет. Было, оказывается, все
было, отняла, счет можно расписать длиннющий. При желании. Но желания - вот
чего нет, господин Карадонна. Я стрелял в красных, я боролся против
революции, и что вы думаете, несмотря на это, они мне пенсию назначили! Я
монархист, я врангелевец, и, вот как получается, они меня в архивариусы
определили! Не могу сидеть дома на пенсионном положении. Хожу в должность, и
с большим удовольствием хожу. Не каждый день, правда. Иной раз неможется. Ни
слова не говорят. А дети? Сын - агроном, его жена с ним там же, в совхозе,
дочь - диктор на радио, на французских передачах. Нет, те наши потери не
ослепляют меня. Вот кто лавочку потерял, я заметил, тот никак не успокоится,
и даже дети, внуки его эту галантерейную лавочку помнят где-нибудь тут, на
Кузнецком, или в Питере, на Невском. Ох, за лавочку они готовы посчитаться с
Советской властью.
- И в Советском Союзе есть такие?
- А как вы думаете, дорогой мой! Всего полсотни лет прошло! Лавочка,
мещанская квартирка, беккеровский рояльчик, подшивка "Нивы" или "Синего
журнала"... Это я привожу вам названия обывательских русских журнальчиков,
распространенных до революции... Пасхальная служба, христосование... На
улицах в этот день незнакомые чмокали друг друга в губы. Разговление.
Жратва. Грошовое вольнодумство, так чтобы крамольных речей квартальный не
услышал. Обыватель, господин Карадонна, лавочник - он страшнее Врангеля. Это
здесь один поэт был. Маяковский. Владимир. Он очень тонко заметил: "Страшнее
Врангеля обывательский быт!" Кто за Гитлером в первых рядах пошел? Лавочник.
Кто за вашим дуче пошагал? Лавочник. Кто негров линчует в Соединенных
Штатах? Лавочники. Кто сейчас вокруг нового фюрера вертится в Западной
Германии, вокруг фон Таддена-то? Все лавочники. Я, честно говоря, людей делю
на две категории. Я не марксист, могу и ошибаться. Но у меня вот такой,
свой, домашний критерий. Лавочник или не лавочник. Посмотрю на иного. Он
ученым себя называет. Верно, сидит, выписки делает, диссертацию или еще
что-то стряпает. А гражданской души у него ни на грош. Все в своем
индивидуальном мирке видит, все в домик тащит. Ну, я на него свой
инвентарный номерок и приколачиваю: "Лавочник". Писателя слушал как-то, был
у нас, читательскую конференцию проводили. Все о себе, о себе, о том, как он
настрочил гениальный труд, а его не возносят, затирают, ходу не дают, в то
время как другие вот идут незаслуженно в гору. Зачем он нам это говорил?
Почему? А потому, что лавочник. Директора одного знаю. На моих глазах в два
раза толще за семь лет стал. Еле в автомобиль влезает. Ему даже автомобиль
дали в два раза больший, чем прежний. От дома отъезжает минута в минуту,
возвращается минута в минуту, пакеты какие-то таскает с харчами. Я человек
общительный, пытался было здороваться с ним - он в нашем доме живет, -
кивнул в ответ, как бонза. А заговорить - и не думай. Знающие люди
рассказывали, что до него вообще не дойдешь. Звонить станешь - секретарши
тебя отсекут, прийти захочешь - пропуск нужен, а пропуск - опять звони, а
там все равно отсекающие секретарши. Мне один сказал про него: сенатор. А
какой же это сенатор! Лавочник. Они, лавочники-то, ни на что настоящее не
годны. Случись что, власть бы, скажем, - тьфу, тьфу, тьфу! - переменилась, -
утром выйди при новой власти на улицу, а они, эти, уже в лавочках сидят, за
прилавками торгуют кто чем, за ночь переоборудовались. Так кое-где во вторую
мировую войну и было в местах, захваченных гитлеровцами. Бойтесь лавочников,
господин Карадонна! Словом, я рад, что побеседовал с вами и все вам сказал.
А кстати, с чего это ваш господин Клауберг такой необщительный? Он не из
лавочников? Ну, я шучу, шучу. Так обдумайте, как со шлюхой быть. Гнать ее
надо, гнать. Дед ее тоже лавочником был. И отец, месье Браун, тоже, если не
вру.
Сабуров уже не раскаивался в том, что согласился на встречу с этим
человеком. Марков помогал ему проникнуть в сущность явлений, в которую без
хорошего, знающего проводника не проникнешь.
- Послушайте, господин Марков, - сказал он. - Я, пожалуй, способен
понять вас, так радующегося тому, что вы хотя и поздно, но возвратились на
родину и готовы теперь сражаться за нее, если над нею нависнет угроза. Но
вот у нас за границей известно, что белые эмигранты, остающиеся там и
сегодня, продолжают надеяться на то, что они еще вернутся в Россию, и не в
такую, какая она есть, а в такую, какой бы им ее хотелось видеть...
- Знаю, - перебил старик. - Прихвостни. Жалкие прихвостни! Служат
врагам России, получают от них подачки, а выдают себя за радетелей русского
народа. Вот я вам скажу. Они к пятидесятилетию сочинили обращение к
интеллигенции России. Наплели всякого о страданиях, о стенаниях, о том,
что... В общем, долой коммунистов, да здравствует хваленая буржуазная
демократия. Подписались мастодонты, эмигрантские киты. Увидел я среди них и
имечко знакомого мне господина Вейдле, который выдаст себя за писателя,
искусствоведа, а в общем-то, если говорить по правде, он публицист, и притом
не больно крупный. Ну и что? Разговорился я тут с одним из наших - тоже
вернувшийся на родину после войны. Тот сказал мне: "Батенька Сергей
Николаевич, не верь ты им, радетелям этим. За кость, за мосол с хозяйского
стола тявкают на Советскую власть. Ты же знаешь, что Вейдле этот на
мюнхенскую радиостанцию пошел работать, антисоветчину вещать на русском
языке. Повстречал его несколько лет назад в Западной Германии, говорю ему:
что ж так, во время войны вроде бы трепыхался, "ура" покрикивал Красной
Армии там, во Франции, а теперь вот - антисоветчина, служба у американцев.
Он в ответ: "Платят хорошо. Нащелкаю у них зеленых бумажек, куплю виллу на
Лазурном берегу, тогда и удалюсь на покой". Вот вам, господин Карадонна, и
вся идея этих господ, плакальщиков о судьбах России. Вилла под Ниццей! Ну
что ж... - Он поднялся со скамейки. - Желаю успеха вашему предприятию.
Хорошее дело, хорошее. Только гоните, пожалуйста, свою паршивую мисс долой
от него.
Старик пожал руку Сабурову и ушагал, высокий, прямой, преисполненный
горделивого достоинства.
Сабуров вновь опустился на скамейку, смотрел ему вслед, пока он не
скрылся в уличной толчее, и еще долго раздумывал обо всем, что услышал от
старика. Возвратясь в отель, он постучал к Клаубергу. Тот был дома.
- Слушай, Уве, а ты был прав насчет Порции. Видишь ли, русские ее
неплохо знают. Кое-что они мне порассказали. Она-то нет, ни в каком, как ты
говоришь, борделе не работала. Но ее мамаша - да, потрудилась, это,
утверждают, совершенно точно. Линда Мулине! Ты слышал такое имя?
- Она что-то пишет, кажется? Такая кочующая русская стерьвь. То она в
Лондоне, то в Нью-Йорке, то в Париже. Эта?
- Видимо, да. В революцию ее родители бежали в Одессу, оттуда в Стамбул
вместе с войсками Деникина и Врангеля.
- Верно, верно! - воскликнул Клауберг. - Папаша там умер от поноса.
Мамаша, у нее две девчонки были, занялась проституцией. Кормить-то девчонок
надо! Неужто наша Порция одна из тех девок?
- Нет, этого не может быть по возрасту. Она дочка одной из тех, как ты
говоришь, девок Линды, которая стала Мулине.
- Так она кто же, Мулине? Браун?
- Цандлер!
- Ну не немка же, Умберто!
- Именно немка. Твоя соотечественница. Фольксдойче. Из тех немцев,
которые еще при Петре Первом поселились в России.
- Я думаю, что со времен Петра дело так перепуталось, что в ней и
единой капли немецкой крови уже нет, - сказал Клауберг. - Только фамилия.
- Меня твои заботы о чистоте немецкой расы не волнуют, - отозвался
Сабуров.
- Да, вы, русские, народ неразборчивый. Вы и на японках, и на
негритянках, и на черт те ком жениться готовы. Широкие натуры! А пройдет
время - и спохватитесь: где русский народ? Нет его. Растворился в разных
других нациях. Посмотри на евреев. Железный закон: жениться только на
еврейках, выходить замуж только за евреев.
- Чушь! Давно этого закона нет.
- Нет, есть, но, может быть, неписаный. Иначе они бы давно
ассимилировались.
- И тогда вам, немцам, не было бы столько хлопот по спасению от них
человечества?
- Ну, начинаешь свои проповеди, Умберто! Пошел ты к свиньям!
Клауберг перекидывался так словами с Сабуровым, а сам раздумывал о мисс
Браун. Это было забавным, что она оказалась дочерью Линды Мулине, которая во
время войны пописывала при немцах в Париже прогитлеровские статейки и вообще
была на хорошем счету у немцев. В качестве кого же лондонские дельцы
подсунули ее в группу - в качестве русской, американки или немки? Могли бы
ему-то сказать своевременно правду.
35
Поезд шел из Москвы в Псков. В нескольких купе одного из вагонов
разместились писатели, живописцы и скульпторы. Среди них были маститые,
пожилые, были и средних лет, начавшие свой путь в искусстве и в литературе
во время войны или по ее окончании. Одни обладали обширными лысинами во всю
голову, другие еле продирали расческами свои превосходные шевелюры; одни
пили чай, принесенный проводницей, другие коньяк из прихваченных с собой
бутылок: одни шумно рассказывали какие-то истории, другие молча и
сосредоточенно смотрели сквозь стекла окон в завагонную темень. Все были
разные; объединяло их в этом вагоне лишь то, что во время войны они
находились в составе войск, действовавших на северо-западном участке фронта
борьбы против гитлеровских армий, в том числе и там, куда спешил скорый
ночной поезд. Время было позднее, пассажиры в других купе давным-давно
спали, а в купе, занятых творцами прекрасного, о сне еще никто и не думал.
Вспоминали былое - дивизионные и армейские газеты, артиллерийские дивизионы,
разведывательные роты, политотделы, в которых они служили, своих фронтовых
друзей, смешные и трагические случаи из военной жизни.
Почти все они собрались в конце концов в купе, в котором вместе с тремя
своими коллегами расположился Василий Петрович Булатов. Писатель-кубанец, с
наголо обритой головой, плотный, неторопливый, больше похожий не на
писателя, а на председателя богатого колхоза, подымая стакан, в котором был
коньяк, сказал:
- А не выпить ли нам, други мои, за здоровье того псковского редактора,
который свел нас в этом вагоне? Годами же не встречались, а тут встретились,
и до чего же это хорошо
Тост одобрили, с кубанцем чокнулись, кто коньяком, а кто и чаем,
лимонадом, минеральной миргородской водой, неведомо как оказавшейся в поезде
следовавшем из Москвы через Псков в Таллин.
- Леший его знает, - философствовал кубанец, - живешь, кипятишься, дел
всяких по горло, а о друзьях своих, об единомышленниках забываешь. Где они,
что с ними? Ну, прочтешь новый роман, ну, репродукцию с новой картины,
скажем, в "Огоньке" увидишь, порадуешься: живет наше военное братство,
действует, и только. А вот так, посидеть, по душам покалякать, - нету этого.
А жаль. Жизнь-то уходит, уходит. Самому молодому среди нас тут, пожалуй, не
менее сорока пяти? - Он оглядел до отказа набившихся в купе. - Да, вот так.
Не успеешь оглянуться - и уже в газете нечто печатное за подписью: "Группа
товарищей".
- Завел, Степан! - сказал густобровый москвич, тоже, как кубанец,
писатель-прозаик. - Ты всегда был пессимистом.
- Не пессимист я, а реалист, в облаках не витаю, смотрю всегда в
корень.
- И ты, в общем, прав, - поддержал кубанца второй москвич, известный
скульптор. - Вы, конечно, знаете, товарищи, моего друга-бородача, с которым
мы работали над последним памятником. Талант, широкая натура, чудесная душа.
Казалось, могуч здоровьем - дальше некуда. А вот лежит с инфарктом, и врачи
говорят, положение угрожающее. Кстати. - скульптор невесело усмехнулся, -
инфаркт к нему пришел не сам собою. На фронте пуля миновала, в мирное время
не смог уберечься от нее
- Неужели? - разом воскликнуло несколько человек. - В него стреляли?
Кто же? Где?
- Пуля та была особого рода. Вы же знаете его, знаете, какого он
общественного темперамента, каких политических убеждений. Выступал, кое-кому
портил кровь, не давал безнаказанно штукарствовать, угождать западным
ценителям и покровителям. Ну и вот сначала его прокатили на выборах в
правление. Пожимал плечами, смеялся. Потом оплевали с помощью наемного пера
его новую работу. Выстоял, говорил: "И не такое видывали". Подобрались
совсем с другой стороны. Допекли анонимками: в партийный комитет - о том,
что избил, пьяный, шофера такси: еще куда-то - что он наркоман и получает
наркотики из-за границы; жену поздравили с тем, что он завел себе молодую
блондиночку и таскает ее по дачам своих приятелей. Покуда бегал и доказывал,
что все это ложь, бред, свинство, инфаркт его и хватил.
- Слушайте, - сказал кубанец, - други мои ридны, тогда я вам вот какую
цидулю покажу. - Он порылся в карманах, вытащил конверт и из него листок
тетрадочной бумаги в клетку. - Слушайте: "Да будет вам известно, что отец
ваш во время войны укрывался от мобилизации в армию. Будучи, наконец,
разыскан и доставлен в военкомат милицией, сумел устроиться в дивизионной
газете. Но и там проявил себя как последний трус. Под обстрелом немецкой
артиллерии он бросил редакцию, своих товарищей и прямо из-под Великих Лук
бежал в Москву. Вы дочь презренного труса, который ныне в своих писаниях
восхваляет героизм, клеймит дезертиров, хотя сам он и есть первый дезертир".
Ну и так далее. - Кубанец стал складывать листок в конверт. - Это моей
дочери-студентке прислали. Три дня ревела. Как мы с матерью ни объясняли, не
помогает. Цидулька все равно ей душу мутит. А потом говорит: "Ну почему же с
такими не борются, которые способны на подобную гадость, вот так писать? Их
же надо наказывать". Верно, надо. Но поймай-ка за руку!
В купе заговорили, зашумели. Оказалось, что не было в нем человека,
который так или иначе не столкнулся бы с анонимками. Об одном писали, что
он, выдавая, видите ли, себя за твердокаменного ленинца, скрыл свое
подлинное социальное происхождение: никакой он не крестьянин, а сын
казачьего урядника; другому грозились, ни многим ни малым, а повешением на
фонарном столбе "в свое время", третьему предлагалось самому, добровольно,
своею собственной рукой застрелиться во избежание "суда грозного и
беспощадного"...
- А ведь действительно пули свищут, - сказал Булатов, внимательно
слушавший рассказы своих товарищей. - Какая-то индустрия клеветы действует.
- Насколько все было проще, когда мы воевали вот здесь, - сказал
московский скульптор и указал рукой за темные окна вагона, за которыми
пролетали черные болотистые леса. - Вот так враг, вот так ты. Все ясно. Он
пулей - ты пулей, он гранатой - ты гранатой. А как быть с этими доводящими
до инфарктов письменами?
Всем стало противно, мерзко; стали расходиться по своим купе.
Утром в Пскове их встретил тот самый редактор газеты, за здоровье
которого они чокались ночью и который и был подлинным виновником их
появления в древнем русском городе. Он был молодой, доброжелательный, всем
понравившийся, и встреча, общение с ним в какой-то мере освободили людей от
того тяжкого душевного гнета, какой ощутили они после разговора о ядовитых,
как мышьяк, злобных анонимках.
Энергичный редактор созвал в свой Псков столько писателей, живописцев и
скульпторов для того, чтобы показать им, по его мнению, замечательный
памятник в одной из деревень, точнее, на месте одной из бывших деревень,
поскольку деревня была сожжена гитлеровцами до основания.
Не откладывая этого на завтра, группа, прибывшая из Москвы, разместилась
в специальном автобусе и отправилась по дороге на Порхов. Проплывали по
сторонам живописные земли древней Руси - пологие холмы с желтеющими
колхозными нивами, задумчивые леса, на опушках которых паслись пестрые
степенные коровы, темные глубокие речки с нависшими над ними ивами, куда-то
уходящие проселки и тропинки. Трудно было бы представить себе, что по этим
местам прошла одна из самых кровопролитных и всесжигающих войн во всей
истории человечества, если бы люди, которые ехали в автобусе, сами не
принимали участия в борьбе с фашистскими ордами, зверствовавшими в этих
местах, и сами не повидали то, что ныне уже скрыто временем от глаз новых
поколений.
- Красуха! - сказал с волнением редактор. - Вот она!
Но никакой Красухи нигде не было. Кое-где в траве виделись камни былых
фундаментов да свисали над ними ветви одиноких берез и лип, как-то
избежавших огня пробушевавшего здесь пожарища. Лента дороги рассекала надвое
этот скорбный пустырь. По одну сторону от нее стоял в отдалении обелиск
братской могилы. По другую...
Взгляды всех вышедших из автобуса остановились на поразившей их фигуре
женщины, которую скульптор вырубил из серого гранита. Женщина в платке,
деревенская, простая женщина, каких в России миллионы, совсем живая, не
каменная, сидела на камне и, опустив голову, придерживая ее рукой труженицы,
раздумывала над пепелищем. В ее памяти проходило все, что случилось на этом
месте двадцать седьмого ноября тысяча девятьсот сорок третьего года. Как
здесь стучали немецкие автоматы, как трескуче пылал огонь, в котором сгорали
обжитые, уютные особым сельским уютом красухинские дома, как в этом треске и
свисте каратели одного за другим, расстреливая, приканчивая штыками и
ударами прикладов, кидая живыми в огонь, лишили жизни двести восемьдесят
красухинских односельчан - старых, молодых, совсем детишек.
- Послушайте, за что же? - сказал московский скульптор, всматриваясь в
прекрасно выполненную фигуру женщины-матери, потерявшей своих детей. -
Почему так жестоко?
- Да потому, - ответил редактор. - что среди этих двухсот восьмидесяти
не нашлось ни одного, кто бы выдал немцам партизан, кто бы согласился
показать места, где они скрываются после успешных нападений на коммуникации
Восемнадцатой немецкой армии, на эшелоны с пополнением для ее частей, на
штабы.
Все разбрелись по пепелищу, каждый по-своему обдумывал то, что видели
его глаза.
"Двести восемьдесят человек! - думал Булатов. - В живых не оставили даже
грудных ребятишек. Почему же в мире знают Лидице, знают Орадур, хотя в
Лидице ни женщин, ни детей не расстреливали и живьем в огонь никого не
кидали, но совсем не знают о псковской, русской Красухе? Почему даже
советские публицисты непременно оснастят свои статьи названиями Лидице и
Орадур, но о Красухе не вспомнят?" Он думал о том, что вот здесь, на
каменистой северной земле, под этим мягко-голубым, светлым, высоким северным
небом, где в далекие века рождалось могучее русское государство, должен бы
ежегодно исполняться какой-то очень волнующий сердца и чувства народный
гимн; что для исполнения его на месте гибели двухсот восьмидесяти верных
Родине советских людей должны съезжаться лучшие голоса страны; не по церквам
бы, в дыму свечей и ладана, петь иным знаменитым русским тенорам, а вот
здесь, над пеплом геройски и мученически павших голубоглазых и русоволосых
псковичей и псковитянок.
- Из всех из них, - услышал он голос редактора, - осталась в живых одна
Мария Лукинична Павлова. Случайно осталась. Раненная, свалилась под пол, под
сырую солому. Но двое ее детей были брошены в огонь. Представляете?
Трудно это было представить во всей жестокой действительности, и потому
люди молчали.
- А кто автор памятника? - спросил наконец один из скульпторов.
- Совсем молодой автор, - ответил редактор. - Девушка. Это ее дипломная
работа. У нее у самой три брата погибли в боях Отечественной войны, а сестру
немцы угнали в Германию.
- Вот и видно, что тема прошла через сердце человека. - сказал
кубанец. - С холодным сердцем такого не создашь. Можно нагромоздить мечей,
щитов и прочего реквизита, раздуть в несусветных масштабах, и все равно те
груды камня и металла не будут затрагивать душу, не будут волновать. А
тут... Да... Спасибо автору, земной ей поклон!
Булатова интересовало, известны ли имена тех, кто учинил расправу над
красухинцами, понесли ли палачи наказание. Кое-кого, как рассказал редактор,
изловили. Но главные-то преступники скрылись, сидят в ФРГ и лелеют мечту о
новых, более успешных походах на Восток по дорогам, облюбованным еще их
далекими предками, псами-рыцарями, битыми на Чудском озере, неподалеку от
Пскова.
Приезжим захотелось побывать на знаменитых местах Псковщины. Хозяева
дали им и такую возможность. К рыбакам? Пожалуйста, к рыбакам. К Вороньему
камню? Вот вам Вороний камень, точнее, то место, где он должен бы быть, но
не то рассыпался от времени, не то ушел на дно озера. Труворова могила? Вот
и она близ обомшелых Изборских стен.
Долго ходили по дворам Псково-Печорского монастыря. Многие о нем кое-что
знали. Знали, например, о том, какую неприглядную роль святые отцы сыграли
во время войны, истово сотрудничая с немцами.
- Вот кто мог бы порассказать о виновниках трагедии Красухи, - сказал
Булатов, указывая глазами на типов, сновавших вокруг в черных монашеских
одеждах. - Но они, конечно, немы, как рыбы, и глухи, как булыжники
монастырских стен.
Порция Браун расхаживала по мастерской Свешникова. Липочка цепко
рассматривала ее своими пристальными глазами и в мыслях придиралась к
каждому движению гостьи. Все-таки эти иностранцы, засевшие в посольствах,
представляющие в Москве разные газеты и телеграфные агентства, наезжающие
сюда по чьим-то заданиям, нельзя, конечно, сказать - все, но уж очень
многие, - все-таки они большие нахалы. Откуда у них этакое самомнение,
этакое воображение о своем превосходстве? Почему они так развязны и
самодовольны? Посмотрите, как ходит эта мисс! Даже своей походкой, случайно,
на ходу забредшего человека, который сейчас и уйдет отсюда, она
демонстрирует не то снисходительность к художнику, что-то малюющему под этой
стеклянной крышей, не то поощрение сверху вниз, этакое поощрение босса,
хозяина, работнику.
Да, у них, у этих зарубежников, много превосходных вещей. Всяких плащей,
шуб, кофточек, туфель, платочков, сумочек, которые так нравятся ей, Липочке.
Да, она любит красивые вещи, ей приятно быть хорошо одетой. По почему за это
надо расплачиваться унижением? Да, да, унижением, потому что, принимая
услуги иностранцев, причем вот именно такие, связанные с меркантильностью,
как ни говори, а
...Закладка в соц.сетях