Жанр: Драма
Слепящая тьма
...гориллы
старались выломать стальные прутья, - он прижимался глазом к очку и колотил
ладонями по массивной двери. Он видел лишь тусклое электрическое марево,
каменный пол и четыре камеры, но волны рокота катились по коридору, а
шарканье, стоны и шаги приближались. Внезапно три человеческие фигуры
появились в дальнем конце коридора. Рубашов перестал стучать и вгляделся.
Через несколько секунд коридор опустел.
Но картина, которую он увидел, резко отпечаталась у него в памяти. Два
охранника, широко шагая, быстро прошли по тюремному коридору; в скудном
освещении их темные фигуры казались огромными и тускло размытыми, между ними
волоклась третья фигура. Человек, которого они волокли, держа его с обеих
сторон под руки, бессильно провисал животом вниз, его голова свешивалась к
полу, а ноги тащились по каменным плиткам; и вместе с тем во всем его теле
угадывалась какая-то неживая оцепенелость. Носки ботинок скребли пол, иногда
цеплялись за швы между плитками, - этот прерывистый скребущий шорох можно
было принять за шарканье. Слипшиеся пряди серых волос свисали на покрытый
испариной лоб и в стороны, к безвольно открытому рту. Изо рта тянулась
струйка слюны. Когда охранники с осужденным скрылись, в коридоре некоторое
время плавало детское хнычащее "у-а-о" и слабые, совсем не мужские стенания.
Но прежде чем хлопнула бетонная дверь, замыкающая коридор одиночного блока,
Богров два раза пронзительно вскрикнул, и Рубашов различил не только гласные
- в отрывистых, распадающихся на слоги воплях он отчетливо услышал:
"Рубашов, Рубашо-о-ов!", - Богров обращался именно к нему.
Крики взломали тяжелое безмолвие и словно бы рассеяли желтое марево.
Лампы загорелись полным накалом, где-то зазвучали шаги надзирателя, и
Четыреста шестой простукал в стенку:
всавай проклятьем заклейменный
Рубашов неподвижно лежал на койке; он не помнил, как до нее добрался.
Ему еще слышался мрачный рокот, но в камере уже установилась тишина -
буднично спокойная тишина одиночки. Четыреста второй, наверное, спал. Земное
существование Михаила Богрова было, по всей вероятности, закончено.
"Рубашо-о-ов!" - дважды повторенный вскрик все еще звучал в ушах
Рубашова. Зрительный образ казался стертым; неживая, бессильно прогнувшаяся
фигура, струйка слюны, взмокшее лицо и ноги, скребущие каменный пол, - это
пятнадцатисекундное видение никак не совмещалось с Михаилом Богровым. Как им
удалось такого добиться? Как им удалось довести Богрова, сильного и сурового
моряка с броненосца, до слабеньких стенаний и детского хныканья? И Арлова...
что же происходило с Арловой, когда ее волокли по тюремному коридору?
Рубашов стремительно сел на койке и прижался виском к холодной стене,
за которой спал Четыреста второй; он боялся, что его опять сейчас вырвет. До
нынешней ночи он не представлял себе смерти Арловой с такими подробностями.
Смерть была отвлеченным понятием; и хоть Арлова вспоминалась с тяжелым
чувством, Рубашов до сих пор ни разу не усомнился в логической оправданности
своего поведения. А теперь вот, чувствуя во рту блевотину, взмокший, с
прилипшей к спине рубахой, он видел безумие подобной логики. Хныканье
Богрова заглушило доводы, которые доказывали его правоту. Жизнь Арловой
входила в уравнение, и логически ею следовало пожертвовать, потому что иначе
уравнение не решалось. И вот оно перестало существовать. Ноги Арловой,
скребущие пол, стерли строгие логические символы. Малозначащий фактор стал
вдруг важнейшим, единственно значимым, а детское хныканье и лишенный
человеческих интонаций голос, которым Богров взывал к Рубашову, и прощальный
угрюмо-торжественный рокот заглушили спокойный голос рассудка, как гром
заглушает шелест листвы.
В конце концов Рубашов уснул - сидя на койке и привалившись к стене;
над его плотно закрытыми глазами поблескивало так и не снятое пенсне.
7
Он стонал; ему снился первый арест; рука, свисающая с койки, дергалась
в поисках рукава; он ждал удара; но пришедшие за ним почему-то медлили.
Его разбудил вспыхнувший свет. Кто-то стоял возле самой койки. Он спал
каких-нибудь пятнадцать минут, но ему всегда требовалось время, чтоб
собраться с мыслями после ночного кошмара. Он щурился от яркого
электрического света, перебирая в уме знакомые возможности - тяжкий, хотя и
привычный ритуал. Да, он арестован - но он ведь не за границей - значит,
арест ему только приснился. Он свободен - и тогда над кроватью должна висеть
литография Первого; он глянул вверх - литографии не было. Зато у стены
виднелась параша. Рядом с кроватью стоял Иванов и дул ему в лицо папиросным
дымом. Может, Иванов тоже ему снится? Нет, это был реальный Иванов, и параша
была реальной парашей. Понятно: он в своей собственной стране, ставшей
вражеской; Иванов - враг, хотя когда-то он был другом; и хныканье Арловой
было реальным. Нет-нет, хныкала вовсе не Арлова, а Богров, "товарищ до
скончания жизни" - его волокли по тюремному коридору, и он кричал: "Рубашов,
Рубашо-о-о-в!" - это он помнит, это не сон. Арлова, та говорила другое: "Ты
можешь сделать со мной что захочешь..."
- Ты заболел? - проговорил Иванов. Рубашова слепил электрический свет.
- Дай мне халат, - сказал он, щурясь.
Иванов промолчал. Он смотрел на Рубашова - у того распухла правая щека.
"Хочешь коньяка?" - спросил Иванов. Не дожидаясь ответа, он подошел к двери
и что-то крикнул в смотровой глазок. Рубашов, щурясь, смотрел на Иванова.
Ему не удавалось собраться с мыслями. Он проснулся, но в себя еще не пришел.
- Тебя тоже арестовали? - спросил он Иванова;
- Нет, - спокойно ответил Иванов. - Я пришел сам. По-моему, ты болен.
- Дай-ка папироску, - сказал Рубашов. Он затянулся, сознание
прояснилось. Он лег на спину и посмотрел в потолок. Дверь открылась, вошел
надзиратель; он принес бутылку коньяку и стакан. Нет, это был не
надзиратель, а охранник - в форме и очках с металлической оправой, молодой и
подтянутый. Он отдал честь, протянул Иванову стакан и бутылку, вышел из
камеры и захлопнул дверь. Простучали, удаляясь, его шаги.
Иванов присел на рубашовскую койку и налил в стакан немного коньяка.
"Выпей", - сказал он. Рубашов выпил. Туман в голове почти рассеялся: первый
арест, второй арест, сны, Арлова, Богров, Иванов - все уже встало на свои
места.
- Так ты что - разболелся? - спросил Иванов.
- Да нет. - Рубашов теперь не понимал одного: почему Иванов сидит в его
камере.
- Тебе здорово разнесло щеку. И я так думаю, что у тебя жар.
Рубашов поднялся, подошел в двери, глянул через смотровой глазок в
коридор, неторопливо прошелся пару раз по камере - он хотел, чтобы голова
прояснилась окончательно. Потом остановился напротив Иванова - тот
по-прежнему сидел на койке, пуская в воздух колечки дыма.
- Чего тебе надо? - спросил Рубашов.
- Поговорить с тобой, - ответил Иванов. - Ложись-ка и выпей немного
коньячка.
Рубашов, все еще не снимая пенсне, иронически прищурился и глянул на
Иванова.
- Знаешь, а я тебе было поверил, - сказал Рубашов размеренно и
спокойно. - Теперь-то я вижу, что ты просто сволочь. Убирайся отсюда.
Иванов не пошевелился.
- Будь любезен, - проговорил он, - объясни, почему ты считаешь меня
сволочью.
Рубашов прислонился спиной к стене, отделяющей его от Рип Ван Винкля, и
сверху вниз посмотрел на Иванова. Тот бесстрастно попыхивал папиросой.
- Что ж, изволь, - сказал Рубашов. - Ты знал о нашей дружбе с Богровым.
И вот по твоему указанию Богрова - или, если хочешь, его останки - волокут
мимо рубашовской камеры полумертвым напоминанием о судьбе несговорчивых. Про
богровский расстрел объявляют заранее - в расчете на подпольную связь
заключенных; расчет оправдывается: мне передают, что нынешней ночью кого-то
ликвидируют. Но этого мало: хитроумный режиссер объявляет через своих
подручных Богрову - перед тем как его волокут расстреливать, что в одной из
одиночек сидит Рубашов, - в расчете на желание несчастного Богрова... ну,
хотя бы попрощаться с товарищем; оправдывается и этот тонкий расчет.
Рубашову, конечно, становится не по себе. И тут является милосердный
спаситель - товарищ Иванов с бутылкой под мышкой. Происходит трогательная
сцена примирения, друзья вспоминают Гражданскую войну, а заодно составляют
"небольшое признаньице". Потом умиротворенный преступник засыпает,
следователь кладет "признаньице" в карман, тихонько, на цыпочках удаляется
из камеры... и вскоре получает повышение по службе. А теперь, прошу тебя,
убирайся отсюда.
Иванов не шевельнулся. Он попыхивал папиросой и улыбался, показывая
золотые коронки.
- Ты считаешь, что я такой уж примитивный? - спросил он Рубашова. - Или
скажем точнее: что я такой уж примитивный психолог?
- Мне опротивели твои подходцы, - пожав плечами, сказал Рубашов. - Я не
могу тебя отсюда вышвырнуть. Когда-то ты был приличным человеком - вспомни
об этом и оставь меня в покое. Черт, как же вы мне все опротивели!
- Давай договоримся. Ты меня слушаешь - только слушаешь внимательно и
не перебиваешь - ровно пять минут. Если после этого ты будешь настаивать,
чтобы я ушел, я сейчас же уйду.
- Хорошо, я слушаю, - сказал Рубашов и демонстративно посмотрел на
часы. Он стоял, все так же привалившись к стене.
- Во-первых, - начал Иванов, - учти: Михаил Богров действительно
расстрелян, не сомневайся и не тешь себя никакими иллюзиями. Во-вторых, он
сидел здесь несколько месяцев, и последние дни его все время пытали. Если ты
упомянешь об этом на Процессе или отстукаешь своим соседям, то мне, сам
понимаешь, труба. Про Богрова я все объясню тебе позже. В-третьих, его
провели мимо тебя и сказали ему, что ты тут, намеренно. В-четвертых, этот,
как ты выразился, подходец придумал младший следователь Глеткин;
воспользовался он им втайне от меня и вопреки моим строжайшим инструкциям.
Он умолк. Молчал и Рубашов, по-прежнему стоявший у кирпичной стены.
- Я бы не сделал подобной ошибки, - через несколько секунд заговорил
Иванов, - и не потому, что я щажу твои чувства, а потому, что у меня другая
тактика, - она диктуется твоей психологией. Последнее время, как я заметил,
ты размышляешь о совести, о раскаянии - словом, тебя одолевает
чувствительность. Совсем недавно ты пожертвовал Арловой - возможно, причина
кроется в этом. Легко понять, что эпизод с Богровым мог лишь усилить твою
угнетенность и толкнуть к дальнейшим морализаторским изыскам; однако Глеткин
этого не понял: психология для него - дремучий лес. За последние десять или
двенадцать дней он буквально прожужжал мне уши разговорами о действенности
жестких методов. Видишь ли, он на тебя разозлился, потому что ты, нисколько
не стесняясь, совал ему в нос драные носки; да он и отрабатывал-то только
крестьян... Надеюсь, про Богрова тебе все ясно. Ну, а с коньяком и совсем
просто: я хотел, чтобы ты подрепился после встряски, устроенной тебе
Глеткиным. Опаивать тебя мне вовсе невыгодно. Невыгодно потому, то пьяный
человек ничем не защищен от нравственных потрясений. А нравственные
потрясения - благодатнейшая почва для твоего возвышенного морализаторства.
Нет, ты нужен мне трезвый и логичный. Мне выгодно, чтобы всесторонне обдумал
то положение, в котором оказался. Уверен: тогда - и только тогда - ты
сделаешь вывод, что должен капитулировать.
Рубашов молча пожал плечами. Он не успел сформулировать ответ, потому
что Иванов заговорил снова:
- Ты убежден, что не пойдешь на капитуляцию, знаю, но ответь мне на
один вопрос: ты капитулируешь, если убедишься, что это объективно правильный
шаг?
Рубашов не сразу нашелся с ответом. У него возникло смутное ощущение,
что разговор принял недопустимый оборот. Назначенные пять минут истекли, а
он продолжал слушать Иванова. Уже одним этим он как бы предавал Арлову, и
Богрова, и Рихарда, и Леви.
- Все это бесполезно, - сказал он Иванову. - Уходи. - Он только сейчас
обнаружил, что шагает взад и вперед по камере.
Иванов неподвижно сидел на койке.
- Насколько я понимаю, - проговорил он, - ты поверил, что в эпизоде с
Богровым я не принимал никакого участия. Почему же ты настаиваешь, чтоб я
ушел? И почему не отвечаешь на мой вопрос? - Он с насмешкой оглядел
Рубашова, а потом сказал, медленно и внятно: - Да просто потому, что ты
боишься меня. Мой метод логических рассуждений и доказательств точно
повторяет твой собственный метод, и твой рассудок это подтверждает. Тебе
остается только возопить: "Изыди, Сатана!"
Рубашов не ответил. Он шагал по камере перед сидящим Ивановым. Ему не
удавалось собраться с мыслями и привести доказательства своей правоты. То
необъяснимое чувство вины, которое Иванов назвал морализаторством, не
находило выражения в логических формулах: его насылал Немой Собеседник, а он
существовал за пределами логики. И в то же время рассудок Рубашова
действительно подтверждал ивановские доводы. Нельзя было участвовать в этом
разговоре: он засасывал, как бездонная трясина.
- Apage, Satanas! - повторил Иванов и налил себе еще коньяка. -
Когда-то человека искушала плоть. Теперь его искушает разум. Время идет, и
ценности меняются. Создам-ка я себе мистерию о Страстях Господних, в которой
за душу Святого Рубашова борется дьявол и Господь Бог. После долгой
многогрешной жизни Рубашов возмечтал о царствии небесном, где процветает
буржуазный либерализм и кормят похлебкой Армии Спасения. Всемогущий владыка
этого рая - мягкотелый идеалист с двойным подбородком. А дьявол - поджарый и
аскетичный прагматик. Он не признает ничего, кроме логики, читает
Макиавелли, Гегеля и Маркса, верит только в целесообразность и безжалостно
издевается над мягкотелым идеализмом. Он обречен на вечное раздвоение:
убивает, чтоб навсегда уничтожить убийства, прибегает к насилию, чтоб
истребить насилие, сеет несчастья ради всеобщего счастья и принимает на себя
ненависть людей из любви к человечеству. Apage, Satanas! Рубашов решает
превратиться в ангела. Либеральная пресса, поносившая его, быстро
присваивает ему сан святого. Он узнал, что существует совесть, а совесть
губит революционера, как гуманизм и двойной подбородок. Совесть сжирает его
рассудок, словно голодная гиена - падаль. Дьявол побежден; однако не думай,
что он скрежещет от ярости зубами, высекая сернистые смрадные искры. Он
логик и аскет, он пожимает плечами, его давно не удивляют дезертиры,
прикрывающие слабость гуманизмом и совестью.
Иванов налил себе еще коньяка. Рубашов, все так же шагая по камере,
спросил:
- За что вы расстреляли Богрова?
- За неправильный взгляд на подводные лодки. Спор о размерах подводных
лодок начался у нас довольно давно. Богров утверждал, что нам надо строить
подлодки с дальним радиусом действия. Партия склонялась к малым судам, Ведь
вместо одной большой подлодки можно построить три небольших. Дискуссия
велась на техническом уровне. Эксперты жонглировали научными данными,
приводили доводы и "за" и "против", но суть спора заключалась в другом.
Строительство больших подлодок означало дальнейшее развитие Мировой
Революции. А малые суда - береговая охрана - означали, что Мировая Революция
откладывается и страна переходит к круговой обороне. За это выступил Первый
- и Партия... Богрова поддерживала старая гвардия и Народный Комиссариат по
морским делам. Убрать Богрова было бы недостаточно: его следовало
дискредитировать перед массами. Открытый процесс показал бы стране что
Богров саботажник и враг народа. Мы уже добились от нескольких инженеров -
его сторонников - твердого согласия признать все, что будет необходимо. Но
Богров отказался с нами сотрудничать. Отстав от жизни на двадцать лет, он
твердил до последнего дня о крупных подлодках и Мировой Революции. Ему
оказалось не под силу понять, что время сейчас работает на реакцию, что
Движение в Европе пошло на убыль и надо ждать следующей волны. На публичном
Процессе его заявления внесли бы путаницу в сознание масс. Он ликвидирован
решением Трибунала. Скажи, разве ты-то в подобном случае не поступил бы
точно так же, как мы?
Рубашов не ответил. Он остановился и, снова привалившись спиной к
стене, замер у параши. Из нее подымались ядовитые, вызывающие тошноту
испарения. Он снял пенсне и глянул на Иванова, его близорукие затравленные
глаза были обведены темными кругами.
- Ты ведь не слышал, - проговорил он, - его стенаний и младенческого
хныканья.
Иванов прикурил новую папиросу от окурка догоревшей до бумаги старой;
зловоние параши становилось нестерпимым.
- Нет, не слышал, - согласился он. - Но я, понимаешь ли, и видел и
слышал много похожего. Ну так и что?
Рубашов промолчал. Он не мог объяснить. Хныканье и мрачно-торжественный
рокот опять зазвучали в его ушах. Словами он этого передать не мог. Так же
как не смог бы описать словами запах спокойного тела Арловой. В словах
ничего нельзя было выразить. "Умрите молча", - говорилось в записке, которую
ему передал парикмахер.
- Ну и что? - снова спросил Иванов. Он вытянул ноги и подождал ответа.
Рубашов молча стоял у стенки.
- Если бы у меня, - заговорил Иванов, - была к тебе хоть искорка
жалости, я оставил бы тебя в покое. Но у меня, по счастью, жалости нет. Я
пью, я покуривал анашу, ты знаешь, но жалости пока что не испытывал ни разу.
Жалость неминуемо гробит человека. Муки совести и самобичевание - вот оно,
наше национальное бедствие. Сколько наших великих писателей погубили себя
этой страшной отравой! До сорока, до пятидесяти они бунтари, а потом их
начинает сжигать жалость, и мир объявляет, что они святые. Ты заразился
массовой болезнью, а считаешь себя первым и единственным! - Иванов почти
выкрикнул последнюю фразу, вытолкнул с клубом табачного дыма. - Учти,
исступление к добру не приводит. Хотя и в каждой бутылке спиртного есть
отмеренная доза исступления. Да очень уж немногие наши соотечественники - и
то в основном из мужиков - понимают, что исступленное смирение или там
страдание такая же дешевка, как исступленное пьянство. Когда я очнулся после
наркоза и увидел, что остался с одной ногой, меня тоже охватило исступленное
отчаяние. Ты помнишь свои тогдашние доводы. - Иванов наполнил стакан и
выпил.
- Короче говоря, - продолжал он, - мы не можем допустить, чтоб реальный
мир превратился в притон для чувствительных мистиков. И это - наша основная
заповедь. Сострадание, совесть, отчаяние, ненависть, покаяние или искупление
вины - все это для нас непозволительная роскошь. Копаться в себе и
подставлять свой затылок под глеткинскую пулю - легче всего. Да, я знаю,
таких, как мы, постоянно преследует страшное искушение отказаться от нашей
изнурительной борьбы, признать насилие запрещенным приемом, покаяться и
обрести душевный покой. Большинство величайших мировых революционеров, от
Спартака и Дантона до Федора Достоевского, не смогли справиться с этим
искушением и, поддавшись ему, предали свое дело. Искушения Дьявола менее
опасны, чем искушения всемогущего Господа Бога. Пока хаос преобладает в
мире. Бога приходится считать анахронизмом, и любые уступки собственной
совести приводят к измене великому делу. Когда проклятый внутренний голос
начинает искушать тебя - заткни свои уши...
Иванов, не глядя, нащупал бутылку и плеснул себе в стакан еще коньяка.
Бутылка была уже наполовину пустой. "А забыться тебе все-таки хочется, очень
хочется", - подумал Рубашов.
- Величайшими преступниками, - продолжал Иванов, - надо считать не Фуше
и Нерона: величайшие преступники - это Ганди и Толстой. Пресловутый
внутренний голос Ганди мешал индусам обрести свободу гораздо сильней, чем
английские пушки. Тот, кто продает своего господина - ну, хотя бы за
тридцать сребреников, - совершает обычную торговую сделку; а вот тот, кто
продается собственной совести, предает весь человеческий род. История по
существу своему аморальна: совесть никак не соотносится с Историей. Если ты
попытаешься вершить Историю, не нарушая заповедей воскресной школы, ты
просто пустишь ее на самотек. И тебе это известно не хуже, чем мне. Ты
прекрасно знаешь правила игры, а туда же - толкуешь о стенаниях Богрова...
Иванов выпил еще коньяка.
- ...Или совестишься по поводу Арловой. Рубашову было не в диковинку
наблюдать, как Иванов пьет, почти не пьянея: внешне он при этом совершенно
не менялся и только говорил чуть взволнованней обычного. "А одурманивать
себя тебе все же приходится, - с невольной иронией подумал Рубашов, - и,
пожалуй, тебе это нужнее, чем мне". Он сел на табуретку, продолжая слушать;
табуретка стояла напротив койки. Ивановские рассуждения не удивляли его: он
всю жизнь защищал те же идеи - такими же, похожими словами. Однако раньше
внутренний голос, о котором столь презрительно говорил
Иванов, представлялся ему абстрактной условностью; а теперь он ощущал
Немого Собеседника как реальную часть собственной личности. Впрочем,
обитал-то он за пределами логики - поэтому стоило ли ему доверять? Не
следует ли противиться мистическому дурману, даже если ты уже частично
одурманен? Когда он пожертвовал жизнью Арловой, у него просто-напросто не
хватило воображения, чтоб представить себе ее смерть в подробностях.
Выходит, теперь он поступил бы иначе, потому что познакомился с этими
подробностями? Но ведь важно другое: объективная правильность - или
неправильность - принесенной жертвы, будь то Арлова, Леви или Рихард. То,
что Арлова постоянно молчала, Рихард заикался, а Богров хныкал, никак не
отменяет объективной правоты - или неправоты - совершенных действий.
Рубашов порывисто встал с табуретки и опять принялся шагать по камере.
Он вдруг осознал, что его переживания с самого первого дня в тюрьме были
только началом пути, и однако же новый образ мыслей уже завел его в
логический тупик - на порог "притона для чувствительных мистиков"; он понял,
что надо вернуться к началу и обдумать все случившееся заново. Только вот
осталось ли для этого время?.. Иванов внимательно смотрел на него. Он взял у
Иванова стакан и выпил.
- Так-то лучше, - сказал Иванов, на его губах промелькнула ухмылка. -
Диалог, даже и в форме монолога, иногда оказывается очень полезным. Надеюсь,
я не посрамил Искусителя? Жаль, что молчал второй собеседник. Но это обычная
его уловка - уклоняться от участия в логическом споре. Он предпочитает
нападать на человека, когда тот почему-нибудь не может защищаться; он очень
любит драматические мизансцены - подает голос в горящем лесу или на
заоблачной горной вершине - и охотно терзает свою жертву во сне. Приемы
борьбы у этого моралиста весьма эффектны и совершенно аморальны.
Но Рубашов уже не слушал Иванова. Он взволнованно расхаживал по камере
и пытался решить для себя вопрос - смог бы он пожертвовать Арловой сегодня?
Он чувствовал, что, ответив на этот вопрос, разрешит все свои новые
затруднения. Остановившись перед койкой, он спросил Иванова:
- Послушай, ты хорошо помнишь Раскольникова? Иванов посмотрел на него с
ухмылкой.
- Ну вот, приехали. "Преступление и наказание"! Ты действительно
одряхлел... или впал в детство.
- Подожди-ка. Подожди, - сказал Рубашов, возбужденно шагая взад-вперед
по камере. - Разговоры разговорами, но сейчас, как мне кажется, мы подошли к
существу дела. Насколько я помню, вопрос стоит так: был ли Раскольников
объективно прав, когда убивал старуху-процентщицу? Молодой, талантливый,
полный сил человек - и ничтожная, никому не нужная старуха. Логическое
уравнение для начальной школы, и все же оказалось, что оно не решается.
Во-первых, из-за трагически сложившихся обстоятельств Раскольников совершил
второе убийство; это, положим, случайное следствие разумного и абсолютно
логичного поступка. Но, во-вторых, уравнение не решалось изначально:
Раскольников сразу после убийства понял, что дважды два не равняется
четырем, когда вместо абстрактных логических символов в уравнение
подставляют живых людей...
- А поэтому, - спокойно вставил Иванов, - каждый экземпляр этой вредной
книги надо как можно скорее сжечь. Подумай сам, куда мы придем, если
попытаемся принять до конца эту философию мягкотелых юродивых, если отдельно
взятую личность нам придется объявить священной и если у нас отнимут право
относиться к отдельным человеческим жизням в соответствии с правилами
строгого счета. Ведь это значит, что командир полка не сможет пожертвовать
ротой арьергарда, чтоб вывести из-под удара весь свой полк, а мы не сможем
принести в жертву одного упрямого безумца Богрова, чтоб спасти прибрежные
города от гибели.
Рубашов, не соглашаясь, покачал головой.
- Ты приводишь исключительно военные примеры, то есть берешь
ненормальные условия.
- С тех пор как изобрели паровую машину, - ни на секунду не
задумавшись, ответил Иванов, - мир пребывает в ненормальных условиях,
революции и войны подтверждают это. Твой Раскольников - дурак и преступник,
но вовсе не потому, что убил старуху, а потому, что совершил убийство только
ради своей личной пользы. Закон "цель оправдывает средства" есть и останется
во веки веков единственным законом политической этики; все остальное -
дилетантская болтовня.
...Закладка в соц.сетях