Жанр: Драма
Слепящая тьма
...льной вины, - он не выдержал, снял пенсне и
отвел глаза.
Когда дверь захлопнулась, Рубашов понял, что почти завидует Заячьей
Губе. Его уши уже опять сверлил глеткинский голос - обновление резкий, но
по-прежнему официальный и монотонный:
- Вы признаете, что показания Кифера совпадают в основных пунктах с
формулировкой обвинения?
Рубашову опять пришлось повернуться к лампе. В голове гудело,
электрический свет процеживался сквозь опущенные веки горячими розоватыми
волнами. Однако слова "в основных пунктах" не укрылись от его внимания
Глеткин собирался исправить свой промах, сократив "подстрекал к убийству
посредством отравления" до неопределенного "подстрекал к убийству".
- В основных пунктах совпадают, - проговорил Рубашов.
Удовлетворенно скрипнули глеткинские ремни; стенографистка, словно
сытенькая мышка, завозилась на своем стуле. Рубашов почувствовал, что в их
глазах он подтвердил свое заявление Генеральному Прокурору и окончательно
признал себя виновным. Откуда этим неандертальцам знать его собственные
представления о виновности, справедливости и правде?
- Вам не мешает свет? - неожиданно спросил Глеткин.
Рубашову стало смешно. Глеткин решил расплатиться. Вот оно, мышление
неандертальца. И все же, когда слепящий блеск немного померк, он ощутил
облегчение и чуть ли не благодарность.
Теперь - правда, все еще с трудом - Рубашов мог посмотреть на Глеткина.
Он поднял голову и увидел круглый, гладко выбритый череп с широким шрамом.
- Но один весьма существенный пункт я хотел бы уточнить, - сказал он.
- Какой именно? - спросил Глеткин. Его голос опять прозвучал резко и
официально.
"Он, конечно, предполагает, что я заговорю об утренней встрече с
мальчишкой, которой не было, - думал Рубашов. - Для него это очень важно:
его занимают истинные факты, даже если они не имеют значения. Впрочем,
по-своему он, пожалуй, прав..."
- Пункт о насилии, - сказал он вслух. - Излагая свои тогдашние взгляды,
я действительно пользовался этим словом. Однако я имел в виду не
индивидуальный террор, а политическую активность масс.
- То есть Гражданскую войну? - спросил Глеткин.
- Нет. Легальную активность.
- Которая неминуемо переросла бы в Гражданскую войну, и вы это
прекрасно знаете. А если так, то в чем же заключается ваше уточнение?
Рубашов не ответил. Только что этот пункт казался ему необычайно
важным, но теперь он увидел, что разницы, и правда, нет. Если оппозиция
могла добиться победы над гигантским бюрократическим аппаратом Первого только
с помощью Гражданской войны, то почему это лучше, чем убийство одного
Первого, - тем более что на войне погибли бы миллионы людей? Чем массовый
политический террор лучше индивидуального? Это несчастный мальчик понял его
не совсем верно - но, быть может, даже ошибаясь, он действовал гораздо
последовательней его самого?
Оппозиция способна сломить диктатуру меньшинства только с помощью
Гражданской войны. Тот, кто не приемлет Гражданской войны, должен порвать с
оппозицией и подчиниться диктатуре.
Когда он писал эти простые фразы, полемизируя много лет назад с
реформистами, ему и в голову не приходило, что он подписывает свой будущий
приговор... У него не было сил спорить с Глеткиным. Решив, что проиграл, он
сразу почувствовал облегчение: борьба закончилась, и с него сняли
ответственность; больше всего на свете ему хотелось уснуть. Тяжкий груз в
голове сливался с монотонным потрескиванием лампы; за столом вместо Глеткина
уже сидел Первый, глядя ему в глаза с усмешливой и сатанински-мудрой
иронией. Он вспомнил надпись на воротах кладбища в Эрани, где покоились
обезглавленные Сен-Жюст, Робеспьер и шестнадцать их соратников: Dormir -
спите.
А потом воспоминания Рубашова о допросе снова сделались отрывочными и
туманными. Вероятно, он опять уснул - на несколько секунд или минут, - но
снов, кажется, не видел. Глеткин разбудил его, предложив подписать протокол.
Он взял ручку и с отвращением почувствовал, что она хранит еще тепло
глеткинских пальцев. Стенографистка сидела не шевелясь, и кабинет заполняла
спокойная тишина. Даже лампа перестала потрескивать, ее свет был неярким и
желтоватым, а за окном занималось серенькое зимнее утро. Рубашов расписался.
Чувство облегчения не покидало его, хотя он и забыл, почему оно
возникло; преодолевая сонную одурь, он прочитал документ, в котором
признавался, что подстрекал Кифера к убийству руководителя Партии. Ему вдруг
по чудилось, что все это - результат чудовищного и всеобщего
взаимонепонимания; он хотел зачеркнуть свою подпись и разорвать протокол, но
голова уже прояснилась, он отдал документ Глеткину и машинально потер пенсне
о рукав.
Дальше в памяти зиял провал; он очнулся в коридоре, рядом с высоким
охранником, который миллион лет назад отвел его к Глеткину. Глаза слипались;
через несколько секунд он разглядел винтовую лестницу и, вспомнив свои
страхи, сонно усмехнулся. Потом лязгнула дверь камеры, и он блаженно
растянулся на койке; за мутным стеклом разливался серый рассвет, в верхнем
углу окна подрагивал от ветра кусок газеты... он подложил под голову левую
руку и мгновенно уснул.
Когда дверь снова открылась, рассвет за окном еще не успел разгореться
в день - он спал едва ли больше часа. Сначала ему показалось, что принесли
завтрак, но у двери стоял не надзиратель, а охранник. И Рубашов понял, что
его опять поведут на допрос.
Он плеснул себе в лицо холодной воды над умывальником, надел пенсне и,
заложив руки за спину, двинулся впереди охранника к глеткинскому кабинету -
мимо одиночек, мимо общих камер и потом вниз по винтовой лестнице, ступени
которой плавно поворачивали, - но он не замечал, что, спускаясь, кружит по
спирали.
4
Все следующие допросы припоминались Рубашову, как один клубящийся
мутный ком. Глеткин допрашивал его несколько суток подряд с двух- или
трехчасовыми перерывами, но он помнил только разрозненные обрывки их
разговора. Он потерял счет дням; видимо, все это продолжалось больше недели.
Рубашов слышал о методе физического сокрушения обвиняемого, когда
сменяющиеся следователи непрерывно пытают его изнурительным многосуточным
допросом. Однако Глеткин никогда не отдыхал и сам, отняв у Рубашова пафос
нравственного превосходства жертвы над истязателями.
После первых сорока восьми часов он перестал различать смену дня и
ночи. Лязгала дверь, на пороге появлялся высокий охранник, и он вставал с
койки, не понимая, рассвет ли сереет за мутным стеклом или угасающий зимний
день. А тюремные коридоры, двери камер и ступени винтовой лестницы заливало
мертвое электрическое марево. Если во время допроса серая муть за окном
постепенно светлела и Глеткин в конце концов выключал лампу, значит,
наступало утро. Если сумерки сгущались и лампа вспыхивала, - начинался
вечер.
Когда Рубашов заявлял, что голоден, в кабинете появлялись бутерброды и
чай. Но есть ему обыкновенно не хотелось; вернее, он испытывал приступы
волчьего аппетита, пока еды не было, но как только ее приносили, к горлу
подкатывала тошнота. Кроме того, Глеткин никогда не ел в его присутствии, и
ему казалось унизительным говорить, что он проголодался. Вообще, все
физические отправления становились при Глеткине унизительными, потому что
сам он никогда не показывал признаков усталости, не зевал и не сутулился, не
курил, не ел и не пил - официальный и подтянутый, сидел он за своим столом,
а его аккуратно пригнанные ремни негромко и корректно поскрипывали.
Наихудшей пыткой для Рубашова становилось желание выйти из кабинета по
естественной нужде. Глеткин вызывал дежурного охранника, и тот конвоировал
Рубашова в уборную. Однажды Рубашов уснул прямо на толчке, с тех пор
охранник не разрешал ему закрывать дверь.
Сковывающая его апатия сменялась иногда болезненно механическим
возбуждением. По-настоящему он потерял сознание только один раз, хотя все
время пребывал на грани обморока; но остатки гордости помогали ему
пересиливать себя. Он закуривал, на секунду поворачивал голову к слепящей
лампе, и допрос продолжался.
Порой его поражала собственная выносливость. Однако он знал, что
границы человеческих возможностей гораздо шире расхожего представления о них
и что обычные люди просто не догадываются о своей удивительной
жизнестойкости. Ему рассказывали, например, про одного обвиняемого, которому
не давали спать почти двадцать дней, и он выдержал.
Подписывая протокол первого допроса, он думал, что доследование
кончилось. На втором допросе ему стало ясно, что оно только начинается. В
обвинении было семь пунктов, а он пока согласился лишь с одним. Ему
представлялось, что он уже выпил чашу унижений до дна. Но выяснилось, что
полный разгром может повторяться до бесконечности, а бессилие способно
нарастать беспредельно. И Глеткин, шаг за шагом, гнал его по этому
нескончаемому пути.
Конец, впрочем, всегда был рядом. Стоило ему подписать обвинение
целиком или полностью отвергнуть его, и он обрел бы покой. Но странное
чувство какого-то извращенного долга не позволяло ему свернуть с выбранной
однажды дороги. Он шел по ней, перебарывая искушение сдаться, хотя раньше
само слово "искушение" было для него пустым звуком, потому что он всю жизнь
служил абсолютной идее. А сейчас это слово наполнилось конкретным смыслом,
обрело форму беспрестанных унижений, гнетущую тяжесть бессонных ночей и
невыносимую резкость ослепительной лампы - искушение, воплотившееся в
реальность надписью на воротах кладбища для побежденных: "Спите".
Ему было очень трудно противиться этому мирному и мягкому искушению,
оно опутывало туманом рассудок и сулило полнейший духовный покой. Глеткин
громоздил бесчисленные логические доказательства его вины, а оно
ненавязчиво, но постоянно напоминало совет записки, полученной в
парикмахерской: "Умрите молча".
Иногда, охваченный апатией, Рубашов безмолвно шевелил губами. В таких
случаях Глеткин прокашливался, сгонял назад складки гимнастерки под
скрипучим ремнем, а Рубашов начинал потирать пенсне о рукав и безвольно
кивал головой, потому что уже осознал в искусителе Немого Собеседника,
которого, как ему казалось, он давно уничтожил в себе и которому здесь, в
этом кабинете, было решительно нечего делать.
- Значит, вы отрицаете, что вели переговоры от имени оппозиции с
представителями мирового капитализма, имея целью свержение существующего
руководства в стране? Вы отрицаете, что за прямую или косвенную помощь
обещали пересмотреть границы, то есть отдать интервентам определенные
области нашей родины?
Рубашов решительно это отрицал; но когда Глеткин повторил ему дату и
напомнил обстоятельства некоей встречи, в его сознании постепенно всплыл
один незначительный, забытый разговор. Утомленно и растерянно слушая
Глеткина, он сразу же понял, что тому не разъяснишь безобидности мимолетной
светской беседы. Дело происходило в Торговой Миссии после официального
дипломатического обеда. Рубашов разговорился с бароном 3., Секретарем
Посольства той самой страны, где Рубашову недавно выбили зубы, о редкой
породе морских свинок - оказалось, что отцы барона и Рубашова разводили этих
экзотических животных, а поэтому были, вероятно, знакомы.
- И где же теперь, - поинтересовался барон, - содержится питомник
вашего отца?
- Его разорили во время Революции: морских свинок пустили на мясо.
- А из наших наделали эрзац-консервов, - меланхолично сообщил Рубашову
барон. Он не скрывал брезгливого отвращения к новому режиму в своей стране и
оставался дипломатом только потому, что у властителей не дошли еще до него
руки.
- У меня и у вас похожие судьбы, - отхлебнув кофе, проговорил барон. -
Мы с вами оба пережили свое время. Теперь не поразводишь экзотических
животных. Нынешний век - эпоха плебса.
- Вы забываете, господин барон, что я выступаю на стороне плебса, -
улыбаясь, напомнил собеседнику Рубашов.
- Я говорю не о социальной позиции, - немного помолчав, возразил барон.
- Программа, выдвинутая нашим Усатиком, в принципе не вызывает у меня
возражений - мне претит его пошлое плебейство. Человека можно послать на
Голгофу только за то, во что он верует. - Они лениво попивали кофе, и через
несколько секунд барон сказал: - Если у вас повторится Революция и вы
сместите вашего Усача, постарайтесь не забыть о духовной вере или уж, по
крайней мере об экзотике.
- Это у нас едва ли случится, - ответил Рубашов после паузы добавил: -
Но у вас, судя по вашей реплике,; все же допускают подобную возможность?
- Теперь допускают, - сказал барон. - На ваших последних судебных
процессах вскрылись весьма интересные факты.
- И, видимо, у вас иногда обсуждают, какие шаги вам следует
предпринять, если это невероятное событие все же случится? - спросил
Рубашов.
Барон ответил быстро и точно, словно он предвидел рубашовский вопрос:
- В чужие дела мы вмешиваться не будем. Но сформированное Правительство
- по его просьбе - можно поддержать... за определенную мзду.
Они уже стояли возле стола, и в руках у них были кофейные чашечки.
- Значит, если я вас правильно понял, вы обсуждали и размеры мзды? -
Рубашов с легким беспокойством заметил, что небрежный тон ему не удался.
- Конечно, - спокойно ответил барон и назвал богатую пшеницей область,
населенную одним из национальных меньшинств...
Рубашов забыл про этот разговор и никогда осознанно о нем не вспоминал.
Светская беседа за чашечкой кофе - как он мог растолковать Глеткину, что она
решительно ничего не значила?
Рубашов устало смотрел на следователя, по-обычному корректного и
каменно-безучастного. Он, без сомнения, не интересовался экзотикой. Не пил
кофе с баронами-дипломатами. Читая, он напряженно выговаривал слова,
запинался и ставил неверные ударения. Его происхождение было чисто
плебейским, и читать он научился уже будучи взрослым. Нет, ему никак не
объяснишь, что разговор, начавшийся с морских свинок, может закончиться бог
знает чем.
- Короче, вы признаете, что этот разговор все же имел место? - спросил
Глеткин.
- Он был абсолютно безобидным, - устало ответил Рубашов и сразу понял,
что Глеткин оттеснил его еще на один шаг.
- Таким же безобидным, как ваши чисто теоретические рассуждения перед
юным Кифером, что руководителя нашей Партии надо сместить посредством
насилия?
Рубашов потер пенсне о рукав. А действительно, была ли та беседа
"абсолютно безобидной"? Разумеется, он не вел никаких переговоров, да и
барона 3. никто не уполномочивал их вести. "Прощупывание почвы" - вот как
это именуется у дипломатов. Но подобное "прощупывание" можно счесть и звеном
в логической цепи его тогдашних рассуждений, а они опирались на проверенные
практикой партийные традиции. Разве Старик в свое время не воспользовался
услугами Генерального Штаба той же страны, чтобы вернуться на родину и
довести начавшуюся Революцию до победы? И разве чуть позже, заключая первое
перемирие, он не пошел на территориальные уступки, чтобы добиться передышки?
"Старик меняет пространство на время", - остроумно заметил тогда один
рубашовский приятель. "Безобидный разговор" столь прочно сомкнулся с другими
звеньями общей цепочки, что Рубашов и сам теперь смотрел на него глазами
Глеткина. Того самого Глеткина, который, читая, - а в общем-то, и думая -
чуть ли не по слогам, приходил к простейшим, но неопровержимым выводам...
весьма вероятно, именно потому, что совершенно не интересовался экзотикой. А
как он, кстати, узнал о том разговоре? Вряд ли их с бароном могли подслушать
- и значит, дипломат из аристократической семьи служил
агентом-провокатором... Бог весть из каких соображений. Такое часто
случалось и раньше. Рубашову была подстроена ловушка, неуклюже сляпанная
примитивным воображением Первого, и он, Рубашов, попался в нее, словно
слепой мышонок...
- Вы очень хорошо информированы о моей беседе с бароном 3., - сказал
Рубашов, - а потому должны знать, что она не имела никаких последствий.
- Конечно, не имела, - ответил Глеткин, - благодаря тому, что вас
вовремя арестовали, а все антипартийные группы в стране были разгромлены.
Вам не удалось довести вашу измену до ее логического конца.
Чем он мог опровергнуть этот вывод? Сказать, что серьезные последствия
были изначально невозможны хотя бы уже из-за его, рубашовской, дряхлости,
которая мешала ему действовать последовательно, как того требовали партийные
традиции и как повел бы себя на его месте Глеткин? Объяснить, что вся так
называемая оппозиция давно выродилась в немощную трепотню из-за старческой
дряхлости всей старой гвардии? Растолковать, что старая гвардия износилась и
одряхлела, вымотанная жесточайшей подпольной борьбой, сырыми одиночками
древних казематов и постоянным преодолением страха, о котором партийцы
никогда не говорили друг с другом, так что каждому приходилось подавлять его
в одиночку - многие годы, десятки лет? Рассказать, что старую гвардию вконец
обессилили бесчисленные внутрипартийные распри и полнейшая беспринципность,
непрерывные поражения и разврат абсолютной власти после победы? Стоило ли
говорить Глеткину, что организованной оппозиции Первому никогда не
существовало, что дело не шло дальше пустой болтовни и слабоумной игры с
коварным, беспощадным огнем, что старая гвардия полностью исчерпала себя и
поэтому ей, подобно мертвецам с кладбища в Эрани, остается надеяться только
на вечный сон и оправдание потомков?
Так чем же он мог опровергнуть выводы этого неандертальского истукана?
Его примитивная логика была совершенно неопровержимой, и, однако, он
ошибался - потому что перед ним сидел не закаленный боец Рубашов, а его
немощная тень. И благодаря этой единственной, но коренной ошибке Рубашова
обвиняли в поступках, которые он отказался совершать. "Человека можно
послать на Голгофу только за то, во что он верует", - сказал барон 3.
Прежде чем подписать протокол, чтобы, придя в камеру, рухнуть на койку
и провалиться в тяжкое забытье - до следующего сеанса вивисекции, - Рубашов
задал Глеткину посторонний вопрос. Он знал, что после каждой победы Глеткин
ненадолго смягчался - платил по счету. Рубашов решил узнать о судьбе
Иванова.
- Гражданин Иванов арестован, - сказал Глеткин.
- А можно узнать, за что? - спросил Рубашов.
- Гражданин Иванов проявил преступную халатность при расследовании
вашего дела, - ответил Глеткин, - а в частных беседах он цинично утверждал,
что обвинение недостаточно обосновано.
- Но, возможно, он действительно не считал его достаточно обоснованным,
- возразил Рубашов. - Возможно, ему, и правда, казалось, что я не
преступник?
- В таком случае он должен был заявить, что не может вести данное дело,
и доложить компетентным лицам о вашей невиновности.
- Рубашов не был уверен, что Глеткин над ним издевается. Его голос
звучал так же корректно официально, как обычно.
В другой раз, когда стенографистка ушла из кабинета, а Рубашов
собирался подписать очередное признание - еще теплой от глеткинских пальцев
ручкой, - он спросил следователя:
- Можно задать вам еще один посторонний вопрос? Произнося эти слова, он
смотрел на широкий глеткинский шрам.
- Мне сказали, что вы ратуете за сильнодействующие методы, - у вас их,
кажется, называют "жесткими". Почему же, допрашивая меня, вы ни разу не
прибегли к физическому воздействию?
- Вы имеете в виду пытки, - полуутвердительно и равнодушно сказал
Глеткин. - Как вам должно быть известно, они запрещены нашим
законодательством.
Он помолчал. Рубашов расписался на последнем листе протокола.
- Кроме того, - заговорил снова Глеткин, - существует определенный тип
подследственных, которые подписывают при физическом воздействии все, что
угодно, а на публичном процессе отрекаются от своих показаний. Вы
принадлежите именно к этому типу упорных, но гибких людей. Из ваших
признаний можно извлечь политическую пользу на открытом судебном процессе,
только если они сделаны добровольно.
Глеткин впервые упомянул о публичном процессе. Но устало шагая перед
высоким охранником обратно в камеру, Рубашов обдумывал не приближающийся
суд, а слова Глеткина про "упорных, но гибких людей". Помимо воли они
наполняли его радостной самоудовлетворенностью.
"Я положительно впадаю в детство", - думал он, блаженно вытягиваясь на
койке. И чувство самодовольства не покидало его, пока он не уснул.
Всякий раз, подписывая после упорных споров новый пункт обвинения -
измученный, странно успокоенный и уверенный, что его разбудят максимум через
два часа, - всякий раз он засыпал с надеждой, что Глеткин даст ему выспаться
и прийти в себя. Он прекрасно знал, что эта надежда не осуществится, пока
битва не будет доведена до ее логического конца, превосходно понимал, что в
очередном бою потерпит очередное поражение, и не сомневался в горестном для
него исходе битвы. Тогда зачем же он мучил себя, зачем обрекал на
нескончаемые унижения, вместо того чтобы сдаться заранее и спокойно уснуть?
Смерть давно уже потеряла для него свой метафизический характер,
воплотившись в искусительное, ласковое, физически желанное слово сон. И все
же странное чувство долга заставляло его бодрствовать и вести обреченную
битву - хотя он знал, что воюет с ветряными мельницами. Но он продолжал
сражаться, и Глеткин шаг за шагом заставлял его отступать, и ему было ясно,
что, когда тот перекует последнюю несуразицу обвинения в аккуратное звено
логической цепи, круг замкнется и он будет приперт - то есть поставлен - к
стенке. Но выбранный однажды путь следовало честно пройти до конца. И только
тогда, вступив во тьму с открытыми глазами и поднятой головой, он завоюет
право на ничем не нарушаемый сон.
В продолжение этого многосуточного допроса менялся постепенно и Глеткин
- впрочем, почти незаметно. Однако рубашовские лихорадочные глаза
регистрировали даже самые незначительные перемены. Глеткин был по-прежнему
подтянутым и сухо официальным, все так же ничего не выражал его взгляд, все
так же корректно поскрипывали аккуратно пригнанные ремни - но мало-помалу в
его словно бы механическом голосе появлялись человеческие нотки, а режущий
свет лампы становился все спокойней и под конец сделался почти нормальным.
Глеткин ни разу не улыбнулся - так что Рубашов не узнал, способны ли
улыбаться неандертальцы новейшей эры, - и никаких чувств его голос не
выражал. Но однажды, когда после нескольких часов допроса у Рубашова
кончилось курево, Глеткин, который сам не курил, вынул из кармана пачку
папирос и протянул ее через стол Рубашову.
Один пункт обвинения Рубашову удалось отвергнуть:
он доказал, что не насаждал вредительства, работая руководителем
Народного Комиссариата легких металлов. По сравнению с другими, уже
признанными им обвинениями, этот пункт значил не много, но он боролся до
последнего. Допрос продолжался всю ночь. Рубашов, сиплым от усталости
голосом, последовательно разбивал все свидетельства его виновности,
подкрепленные тенденциозно толкуемой статистикой, приводил чудом всплывавшие
в памяти цифры и факты, убедительно опровергал подтасованные следствием
данные, и Глеткин не сумел отыскать слабого места в его обороне. Дело в том,
что уже на втором или третьем допросе они заключили между собой негласный
договор, по которому Глеткин должен был обосновывать всякий пункт обвинения
рубашовскими идеями - хотя бы исключительно теоретическими, - а сделав это,
имел право домысливать недостающие подробности или, как сформулировал для
себя Рубашов, перековывать несуразицы следствия в звенья логической цепи.
0ни бессознательно выработали четкие правила игры и считали, что поступки,
которые Рубашов должен был совершить, следуя логике своих теоретических
рассуждений, действительно совершены; они потеряли представление о границах
вымысла и реальности, о разнице между логическими конструкциями и фактами
бытия. Рубашов изредка замечал этот перекос, и в такие минуты ему казалось,
что он очнулся от длительного наркотического сна, а Глеткину, по всей
видимости, ничего подобного не приходило и в голову.
Под утро, когда Рубашов с очевидностью доказал, что не разваливал
работу по производству легких металлов, глеткинский голос окрасился чуть
заметным призвуком неуверенности - как и при первом неправильном ответе
Заячьей Губы на очной ставке. Он резко усилил накал лампы, чего давно уже не
делал, но, заметив ироническую усмешку Рубашова, опять пригасил лампу, задал
несколько незначительных вопросов, а потом сказал:
- Значит, вы категорически отрицаете свою вредительскую деятельность во
вверенной вам отрасли промышленности - равно как и наличие у вас преступных
замыслов?
Рубашов кивнул и, преодолевая сонливость, стал ждать, как поступит
Глеткин. Тот повернулся к стенографистке:
- Запишите. Следствие рекомендует снять данный пункт по недостаточности
улик.
Рубашов торопливо закурил, чтобы скрыть охватившее его детское
торжество. Первый раз он одержал победу над Глеткиным. Разумеется, это
...Закладка в соц.сетях