Жанр: Драма
Принц вест-эндский
...жизни обретя своего рода независимость (благодаря солидному аккредитиву,
выписанному отцом), здесь, в этом крохотном месте среди гор, если воспользоваться
загадочным выражением синьоры Краускопф-и-Гусман, - здесь я почувствовал себя
свободным.
Отец решил, что я буду изучать политическую экономию под руководством всемирно
известного профессора доктора Макса Винкель-Экке, ученого, которому, возможно - если это
вообще возможно, - удастся превратить праздного мечтателя в полезного, функционирующего
члена буржуазного общества. В том маловероятном случае, если война продлится дольше курса
моих наук, сказал отец, мне, наверно, стоит перейти на коммерческое право. Посмотрим. На
всякий случай, просто из предосторожности, он наведет справки о юридическом факультете.
Протесты мои были не вполне искренни, да и безнадежны: все-таки я был послушным
сыном. Кроме того, я, кажется, потерял способность писать; огонь вдохновения был потушен.
Да, у меня случались "поэтические минуты" - фраза, образ, мысль, доставлявшие мне
удовольствие. Но я ничего не мог связать. Мировые события величественно шествовали мимо,
а я стоял на обочине и даже не махал флагом. Я сделался прилежным студентом. Удивительно
то, что, несмотря на невыразимую скуку моих занятий и утрату юношеских надежд на
литературную славу, уже прикованный, как мне казалось, к тачке унылого будущего, я
умудрился сохранить опьяняющее чувство свободы.
Нет, я не забыл Магду Дамрош. Всю ту осень и следующую зиму я прочесывал Цюрих в
поисках Магды, и образ ее все время был у меня перед глазами. В уличной толчее и в
пустынных переулках, на базарах, в магазинах и чайных, в театрах и концертных залах я искал
ее - но искал напрасно. Я заполнил свои пустые ночи мыслями о ней, снова и снова повторял
про себя слова, которые мы сказали друг другу, и в воспоминаниях они становились
волшебными; от похотливых фантазий я метался на моей узкой постели: "Магда, Магда". К
концу февраля 16-го года я оставил надежду найти ее. Мои блуждания по Цюриху стали
привычными, а не целенаправленными. Скорее всего, она давно уехала из Швейцарии.
А потом я познакомился с Лениным. Был вечер, уже стемнело. Я сидел в душной
читальне, с отяжелевшими веками продирался в учебных целях сквозь очередной неподъемный
(и невыносимо скучный) том, когда рядом со мной появился Ленин. Разумеется, я не знал, кто
он такой, хотя часто видел его в библиотеке. И ни сам он, ни я не знали, кем он станет.
Описывать его нет нужды; его внешность известна всему миру. Однако в нем не было ничего от
того пламенного революционера, героя бесчисленных исторических сцен, изображенных
унылой кистью советских социалистических реалистов, - ничего от грозного задумчивого
лица с пронзительными глазами, украшавшего громадные первомайские знамена на Красной
площади - в компании Маркса и очередного кремлевского владыки. Предстал мне лысоватый,
средних лет и среднего роста мужчина, слегка вспотевший в поношенном костюме из толстой
тускло-коричневой материи. Он походил на мелкого буржуа, у которого не заладились дела, на
недавно уволенного мелкого служащего, на человека, обойденного удачей и без жалоб
сносящего ее каверзы, хотя, пожалуй, чуть растерянного.
Он спросил разрешения воспользоваться журналами, сложенными стопкой возле меня на
столе, - поскольку в данный момент они мне, кажется, не нужны. Я сказал: "Пожалуйста"
(умолчав о том, что они не мои) - и решил, что на этом наше знакомство окончено. Через час,
однако, когда я окончательно изнемог и пошел вон из читальни, он выбежал за мной в коридор.
Он представился: Владимир Ильич Ульянов. "Надеюсь, я не слишком помешал вашим
занятиям". Нисколько, уверил его я. Нельзя ли пригласить меня, спросил он, на лекцию,
которую он прочтет завтра вечером в "Народном доме"? Ввиду моей молодости и рода моих
интересов, она может показаться мне небесполезной. А после лекции можно пойти куда-нибудь
выпить. Я поблагодарил его и сказал, что, надеюсь, мне удастся прийти. Ответом мне была
слабая ироническая улыбка. Вероятно, он понял, что я не собираюсь идти на его лекцию.
Конечно, я пошел. (В народных пословицах запечатлена универсальная истина: человек
предполагает, Бог располагает.) Вечер был промозглый. "Народный дом", в ту пору -
штаб-квартира Швейцарской социалистической партии, представляет собой псевдоготическое
здание, плохо освещенное и продуваемое сквозняками. По противоположной стороне улицы
расхаживал грузный полицейский и хлопал себя по бокам, чтобы согреться. Слушателей
пришло мало: в гулком зале вежливо расселись тридцать пять или сорок молодых швейцарских
рабочих. Ленин говорил об уроках революции 1905 года. Говорил он быстро и без нажима,
изредка заглядывая в свои заметки. Российскую революцию 1905 года, сказал он, надо
рассматривать как генеральную репетицию грядущей европейской революции. Он не
рассчитывал дожить до нее и говорил как человек, готовый передать факел новому поколению
- и оно, если проявит решимость и обстоятельства сложатся удачно, возможно, еще увидит
победу социализма в Европе. Раздались жидкие аплодисменты.
После мы встретились с ним в вестибюле и я поздравил его с интересной лекцией. Он
выслушал меня с той же. иронической улыбкой. Мы пойдем выпить в кафе "Одеон", сказал он,
это по дороге к его дому.
О чем мы беседовали, Ленин и я? Не о политической экономии и правах пролетариата.
Вряд ли вы мне поверите, но говорили мы о любви - вернее, говорил я. Не знаю, что на меня
нашло, но я излил все мое юношеское томление перед этим неподходящим исповедником, этим
немолодым и разочарованным маленьким социалистом с некрасиво пожелтевшими от никотина
зубами. (Разумеется, я ничего не знал тогда о тайном и страстном романе с красивой Инессой
Арманд, который начался за несколько лет до того в Париже; в некотором смысле Ленин, как
никто другой, годился для роли моего исповедника.) Даже когда мы вышли из теплого кафе и с
коченеющими от холодного ветра ушами и слезящимися глазами рысью двинулись по узким
каменным улицам, я продолжал говорить. Он, наверное, решил, что никогда от меня не
избавится. Мы очутились в Нидердорфе, довольно запущенном квартале. На Шпигельгассе мы
остановились перед номером 14, старым каменным домом с низкой перемычкой над
облупленной дверью.
- Я пригласил бы вас на чашку чая, - сказал Ленин, - но час поздний, и, боюсь, жена
уже спит. У нас только одна комната.
Я извинился за то, что надоел ему своими переживаниями. Верх лицемерия: мне
представлялось, что рассказ мой способен зачаровать любого.
- Вы были откровенны со мной. Позвольте и мне быть откровенным, - сказал Ленин. -
Молодого человека, вроде вас, в мире ждет важное дело, и ваши занятия должны вас к нему
подготовить. Послушайтесь моего совета, господин Кернер: отправляйтесь туда, - он показал
наискосок, на пивную Майерай, гордостью которой было кабаре "Вольтер"; оттуда доносилось
бренчание фортепьяно и отголоски смеха, - отправляйтесь туда и подыщите себе
хорошенькую девушку. Это вас исцелит. И тогда, только тогда вы сможете направить избыток
своей энергии в мир и - кто знает? - возможно, принесете ему пользу. Спокойной ночи,
господин Кернер.
Его слова были как пощечина. Я лишился дара речи. Но поскольку Ленин уже исчез за
дверью, это не имело большого значения. Прежде всего, я чувствовал себя дураком. И я вдруг
ощутил пронизывающий холод. До дома далеко, подумал я, выпью-ка чего-нибудь
согревающего. В кабаре "Вольтер", конечно, я и нашел Магду Дамрош.
Думаю ли я, что Ленин был в Цюрихе исключительно для того, чтобы показать мне кабаре
"Вольтер"? Конечно нет. Ему предстояло служить большей Цели на всемирно-исторической
сцене. Но как могу я усомниться в том, что в описанную минуту наши с ним цели сблизились?
"Подыщите себе хорошенькую девушку", - сказал Ленин, не подозревая о Цели; и я, не
подозревая о Цели, вошел в кабаре "Вольтер".
Позвольте мне проиллюстрировать свою мысль иначе. Однажды вечером, несколько
месяцев спустя, я обедал с Магдой в ресторане "Zum weissen Kreuz" ("У белого креста" (нем.)).
Вечер не удался. Она нашла много поводов для недовольства: мой педантизм, моя страсть к
порядку. Даже костюм мой был ей не по вкусу: в таком мог бы щеголять ее дед. Так она меня
обычно изводила. Наше внимание привлек другой стол, где сидела веселая мужская
компания, - там смеялись, перебрасывались шутками на французском, итальянском, немецком
и на латыни, пели песни - и все в полный голос, не принимая во внимание, как мне
показалось, остальных посетителей. Одного я выделил как "коновода", по крайней мере он был
самым голосистым: человек лет на десять старше меня, бледный и тощий, с длинным,
напоминающим месяц лицом, в толстых очках и с усами. Ни один из языков не был ему
родным, но на всех он говорил бегло и с характерной напевностью. Смеясь - а случалось с
ним это часто, - он закидывал голову и широко открывал рот. Было в нем что-то от
обносившегося денди, он смахивал на жиголо с дешевого курорта. Он сидел, изящно скрестив
тонкие ноги, и на подошве его туфли хорошо видна была большая дыра. Один раз он запел,
приятным, хоть и довольно тонким голосом, скабрезную французскую песенку, немало
развеселив этим товарищей. Конечно, они были без дам, но в ресторане дамы были. Никто,
однако, не возражал - и меньше всех моя Магда, которая смеялась бесстыдно и даже подняла
бокал в его честь. Я счел его неотесанным мужланом.
Уже в другой жизни, листая иллюстрации в классической биографии Эллмана, я, к
великому моему смущению, обнаружил, что этим "неотесанным мужланом" был великий
ирландский писатель Джеймс Джойс, как раз тогда, в 1916 году, трудившийся над своим
несравненным "Улиссом". Если не принимать во внимание Магду Дамрош, разве не предпочел
бы я знакомство с Джеймсом Джойсом знакомству с Владимиром Ильичом Ульяновым?
Очутиться в кружке Джойса! Гению дозволено иметь свои причуды. Но очевидно - увы! - не
было Цели в нашем знакомстве.
17
Сегодня вечером, слушая Моцарта, "Линцскую" симфонию, я вдруг вспомнил Контессу.
Точнее - во время медленной части, нежной, с тревожными отголосками, прекрасной в своей
отточенности, - и не столько саму Контессу, сколько маленькую урну, где лежит ее прах.
Ничего странного, вероятно: я думал о том, в каких условиях создавалась симфония, - о
приеме, оказанном Моцарту молодым графом Туном в Линце, о счастливом контрасте между
этими неделями и недавним тягостным пребыванием в Зальцбурге. Там отец снова не пожелал
одобрить его женитьбу на Констанции Вебер. Цепочка моих ассоциаций понятна: Линц -
Моцарт - Зальцбург - Констанция - Контесса. Сходство их имен все объясняет.
После версальской осечки мы с Контессой вернулись в Нью-Йорк на Западную 82-ю
улицу и зажили жизнью, соответствующей нашему возрасту и обстоятельствам. Вначале она
хотела, чтобы мы поселились во Флашинге, поскольку ее квартира больше моей. Контессе
нужен был воздух, простор для движения. Дух у нее был беспокойный, теснота его угнетала.
Кроме того, Вест-сайд явно приходил в упадок, его заселяли "нежелательные элементы",
наркоманы, бог знает кто. Там почти не встретишь белого лица, "не говоря уже еврея". По
улицам опасно ходить. Но я объяснил, что Флашинг для меня исключается: моя жизнь связана с
большим городом. Не она ли говорила о неудобстве каждодневных переездов? И не для того ли
мы поженились, чтобы избежать этих трудов? Нет, если мы поедем во Флашинг, то там и
останемся: безвестный край, откуда нет возврата. Так что она перевезла свои вещи на Западную
82-ю улицу - в том количестве, какое могла вместить моя битком набитая квартира.
Мы зажили, мне кажется, хорошей жизнью - уютно, спокойно, по-компанейски,
заполняя свои дни мелкими делами, в ритме, который нам нравился. И конечно, не вспоминали
наш "медовый месяц" - это неистовство ее оставило. Я привык к соседству ее тела в постели
- даже радовался ему как источнику тепла и тихого дружелюбия. В начале каждого декабря,
для проформы позвав меня с собой, она улетала во Флориду - и до февраля я оставался
холостяком. Она ежедневно звонила мне, как только начинал действовать льготный тариф, и
отчитывалась о своих делах и делах приятельниц, затем осведомлялась о моих, выясняла,
справляюсь ли я. К концу февраля я всегда был рад ее возвращению и окончанию этого периода
"полураспада". Счастливы мы были? Я бы ответил: да. Но вынужден был бы оговориться, что
после женитьбы и Версаля Контесса частично утратила прежнюю кипучесть. Она чуточку
притихла и временами казалась чуточку грустной.
Как я уже сказал вам, Контесса страдала клаустрофобией. Это часто причиняло ей
неудобства. Например, вместо того чтобы ехать в нашем маленьком лифте, она, нагрузившись
провизией, карабкалась по лестнице; не садилась в полный , автобус, а если автобус
наполнялся, выходила из него - на любом расстоянии от нужного места и при самой
неблагоприятной погоде; что бы ни диктовал Париж, она не могла надеть платье или блузку с
закрытым воротом. Это само по себе уже было неприятно. Но, еще пребывая среди живых, она
мысленно уносила свою фобию и на тот свет. Ей невыносимо было думать, что ее заколотят в
гроб и зароют в землю. Одна мысль об этом приводила ее в ужас. Ей рисовались жуткие
картины: а вдруг, не дай бог, окажется, что она не умерла? Вдруг она очнется в замкнутом
пространстве, в безвоздушной тьме, где пальцем не шевельнешь, не то что локтем, и крышка в
дюйме от носа, и сколько ни кричи - не докричишься? Не приведи бог - а такое случалось.
- Когда? - спросил я.
Случалось. Ой, ой, ой, одна мысль об этом может свести с ума. Она просила меня дать
слово, честное индейское, что я ее кремирую.
- Евреям нельзя кремироваться, - сказал я и, чуть подождав, добавил:
- По собственному желанию.
В отличие от меня, занимавшего расплывчатую позицию, Контесса держалась за свой
иудаизм стальными когтями: как-никак, дочь кошерного мясника, вдова ритуального
обрезателя, некогда первоклассного знатока Талмуда. Однако она была находчива. По всем
ритуальным вопросам она обращалась к раввину - ортодоксальному, консервативному или
реформистскому, в зависимости от того, какой ей требовался ответ. По вопросу кремации она
уже посоветовалась с реформистским раввином Миллардом Матлоу, духовным руководителем
общины Бейт Сефер ха-Адом ха-Катан в Гринич-Виллидже. Независимо от своего положения,
раввин был гуманный человек, Mensch (Человек (нем.)), близко принимавший к сердцу
страдания другого еврея. "У нас двадцатый век, - сказал он ей, - и совсем другие обломы.
Поступайте так, чтобы вам было хорошо". Так обещаю ли я? Хорошо, я обещаю.
- Честно?
- Честно.
Благодарность ее была горькой и трогательной. Как иначе ее охарактеризовать? На
минуту вернулась прежняя Контесса.
- Давай отпразднуем, - сказала она и принесла на кофейный столик запеканку из
вермишели, тарелки, вилки и чашки. Глаза у нее блестели. - А сбитых сливок? Сколько
прошло после обеда? - Потом она вынула из своего сундука урну и, торжественно подняв ее,
спросила: - Как тебе такая?
Я никогда не видел подобной урны, о чем ей и сказал. Медная, в виде свитка Торы.
Контесса показала, как она открывается, свинтив крышки с обоих концов.
- Половина меня - здесь, половина меня - здесь, - весело объяснила она.
- На, положи сливки на пудинг. Не бойся, обедали уже давно. - Она подняла чашку с
кофе. - За нас. Лехаим (Будем живы (идиш.)).
Но тут на ее горизонте возникло облачко. Возникло и выросло.
- Что такое?
- Ответь мне, - сказала она и прикусила губу. - Ты хочешь иметь мой прах?
Как ответить на такой вопрос? Конечно, я не хотел ее праха. С другой стороны, не будет
ли черствостью, не проявлю ли я равнодушия к ее памяти, если откажусь, если не отвечу твердо
и недвусмысленно, что да, хочу иметь его при себе всегда? Я начал с дипломатии:
- Чего я хочу, так это чтобы ты жила долго и была здорова. Зачем нам говорить о прахе?
Кроме того, меня не станет гораздо раньше. Увидишь, тебе придется распорядиться им
по-другому.
Облачко не рассеялось, солнце не выглянуло.
- Нет, - сказала она. - У меня предчувствие. Ты знаешь мои предчувствия. Это верно.
С тех пор как мы познакомились, она сто раз попадала в десятку. Я диву давался.
- Конечно, я не хочу тебя обижать, - сказала она. - Ты имеешь право на мой прах - в
конце концов, ты мой муж, мой второй. - Она подняла голову и глубоко вздохнула. - Дело
вот в чем. Когда умер мой бедный святой Мерис, я не ожидала, что снова выйду замуж. Кто же
знал? Это же просто удача - встретить такого человека, как ты, - кто мог ожидать? Поэтому я
заказала для него памятник, не слишком кричащий, но достойный: как-никак он был мастером
своего дела, а кроме того, хорошим евреем, любящим мужем, надежным кормильцем. В этом
памятнике, в этом камне, есть ниша. А в ней - свиток Торы, копия этого, двойник, их не
отличишь. Я решила так: когда я умру и, Бог сподобит, меня кремируют, тот свиток Торы
вывинтят, а этот свиток, со мной, ввинтят вместо него. Таким образом Мерис и я сможем легко
найти друг друга, не обращаясь в Центральную справочную на том свете. Это была моя идея. И
рабби Матлоу, прямой потомок пражского раввина шестнадцатого века, одобрил мою идею.
"Послушайте, - он сказал, - кто знает? А если это вам в кайф - так боже мой". Вот какое
положение. Но теперь у меня новый муж. У тебя есть права - это несомненно, - и я должна
выслушать твое мнение.
Естественно, я сказал ей, что хочу ее прах, но признаю - и это всем ясно, - что
преимущественное право за Мерисом. Рабби Матлоу скажет нам, что это фундаментальный
принцип еврейского права. Ей не о чем беспокоиться, я позабочусь, чтобы ее свиток Торы
обрел вечный покой в предусмотренной нише, воссоединившись с ее первым мужем: если
подобный образ действий одобрен прямым потомком пражского раввина, кто я такой, чтобы
возражать?
Мы были женаты почти десять лет. Однажды она пожаловалась на невыносимую
головную боль; на другой день она была в больнице. Подробности излишни: тромб в мозгу. К
счастью, ее страдания продолжались недолго. Последними ее словами были: "Помни, ты
обещал. Чтобы не вышло неприятностей, пойди туда в обеденное время, когда никого нет. Это
кладбище ортодоксов, могут быть осложнения. Кто знает, какие у них там порядки? Возьми
отвертку". Изнуренная и бледная, она вздохнула, но нашла в себе силы улыбнуться. "Спасибо,
Отто".
Так, в сущности, против воли я снова отправился во Флориду. Все прошло как по маслу. Я
не забыл отвертку.
Мне стало одиноко без нее, без Контессы. Ах, скажете, но вы ее любили? Мне не хватало
ее. И до сих пор не хватает.
Так что, как видите, еще задолго до того, как Липшиц и мадам Давидович, спиритически
интерпретируя желание бедного покойного Синсхаймера, сняли меня с роли призрака и
назначили могильщиком, кое-какое практическое знакомство с кладбищами у меня уже
имелось. Тем не менее поначалу перемена роли казалась унижением. Я наивно рассматривал ее
в социологическом плане. И король, и могильщик оба могут "пресмыкаться между небом и
землей", но брюхо в глине - у могильщика, нечего и говорить. Кроме того, меня лишали
возможности появиться на сцене в первом акте, а также длинных, великолепных речей
призрака. Одну строку - "О ужас! Ужас! О великий ужас!" - признаюсь без ложной
скромности, я подавал особенно эффектно; Синсхаймеру удалось извлечь из меня
душераздирающее рыдание, голосовую дрожь, которая сотрясала сцену и заставляла смолкнуть
наблюдателей за кулисами.
Но я проглотил обиду. Пока я выздоравливал, я все время думал о сцене на кладбище,
пытался проникнуть в ее смысл, так сказать, "раскапывал" ее. И наконец нашел: если смотреть
на пьесу с точки зрения могильщика - или можем назвать его гробокопателем, - пьеса
преображается! Ибо могильщик и принц - две стороны одной медали. Я понял, как Шекспир к
этому подводит: могильщик начал рыть могилы в тот день, когда родился Гамлет; череп,
небрежно выброшенный из ямы одним, другой, подобрав, созерцает. Только после разговора на
кладбище принц торжественно заявляет: "Я, Гамлет Датчанин". А потому, разве неправильно
будет сказать, что именно могильщик помогает Гамлету обрести себя?
Когда я возвращался с прогулки, Гамбургер и Гермиона Перльмуттер как раз
отправлялись погулять. Мы встретились на углу Бродвея. Она очень собственнически держала
его под руку и смеялась чему-то, что он говорил ей на ухо. Чудно, чудно, чудно. (Берегись,
Гамбургер.)
Я приподнял шляпу.
Когда Гамбургер увидел меня, веселость на его длинном лице сменилась унынием.
- Ты видел доску объявлений? - спросил он.
- Нет, а что?
- А ты погляди, - загадочно ответил он. - Поговорим позже. Попробуй найти
Красного Карлика. Я поищу остальных.
Доска объявлений висит в вестибюле, рядом с пуленепробиваемым стеклом, за которым
расположилась временная заместительница Сельмы. К доске была приколота следующая
записка:
!!! НОВЫЕ ПРОБЫ !!!
ГАМЛЕТ
Уильяма Шекспира
Постановка НАУМА ЛИПШИЦА ПРОДЮСЕРЫ ЛИПШИЦ и ДАВИДОВИЧ
Пробуются артисты на следующие роли: Король Клавдий
Призрак Первый могильщик
Фортинбрас
Второй могильщик
Требуется также художник по костюмам
!!! ИЗВЕСТНЫХ ПЕРСОНАЖЕЙ ПРОСЯТ НЕ ОБРАЩАТЬСЯ!!!
Очевидно, Липшиц сделал второй ход. Сокрушительный. Именно в тот момент, когда я
пришел к новому пониманию роли могильщика, ее стержневого положения в пьесе, Липшиц
выкинул меня из спектакля!
Но внимание мое привлек другой листок, соседствовавший с оплеухой Липшица. Это
было стихотворение. Мой мучитель нанес еще один удар, возможно последний:
Когда впервые в небольшой шараде Я наводил охотника на дичь, Я полагал, что
правосудья ради ; Ловцу добычу следует настичь.
Но я не прав и ныне сожалею, Что одолжил последнего глупца. Не впрок мои намеки
дуралею. Волк хитроумен, и глупа овца.
Но и такому недоумку надо Последний шанс, я полагаю, дать. Попробуй-ка давай,
настигни гада.
Знай, что скрывается лукавый тать В одном старинном датском замке На сцене и в
объятьях жадной самки.
Я сорвал сонет. Вероятно, я вынужден буду кому-то открыться. Скорей всего, Гамбургеру.
Гамбургер меня сильно разочаровал. Он - в тенетах внезапной страсти, вытеснившей все
остальные заботы. Дружба, например, бесцеремонно отодвинута в сторону; наше Дело,
достойное по замыслу, если не по исполнению, - ему тоже предоставлено чахнуть. А ведь
Гамбургер - основатель, это его благородный призыв к справедливости вовлек остальных, и
меня в том числе, в обреченное предприятие.
Мы ненадолго встретились после обеда и обсудили положение. Наши силы растаяли. Сало
Витковер уже приполз, скуля и хныкая, обратно к Липшицу и вновь был принят в труппу. Блум
решил "бросить театр" и посвятить себя единственному занятию, где он компетентен: он
приступает к осаде Манди Датнер, физиотерапевта, - он называл ее "Манкой Манди" - такое
дело, если выгорит, будет стоить "всех огней Бродвея". Эмма Ротшильд отпущена к своим
шахматам: она сказала, что качество ее игры снижается. Что до Красного Карлика, он на время
выбыл из строя, "просыхает", по выражению доктора Коминса, которого я встретил, когда он
выходил из комнаты Полякова. Коминс повесил на двери табличку "Не беспокоить" и сказал:
- Две бутылки водки за двадцать четыре часа. Какой-то идиот опять его втравил - он
держался несколько лет. То, что его печень вообще действует, противоречит медицине. По
крайней мере моей. Об этом стоило бы написать в журналы.
- Он оправится?
- Может быть, - весело ответил Коминс. - Если его раньше не заберет ФБР. Из-за
двери доносился голос Красного Карлика, который мужественно распевал, стуча зубами,
"Дубинушку".
- Ну, так какой теперь план? - спросил я Гамбургера.
- План? Ты серьезно, Корнер? План! - Затем, смягчившись: - Сейчас мы бессильны
что-либо сделать, это ясно. Поговорим через несколько дней.
- Значит, ты готов согласиться с тем, что Липшиц нас вышвырнет? Гамбургер
выпрямился во весь рост. (Но даже при этом оказался сантиметров на восемь ниже меня.)
- Как ни больно, должен напомнить тебе, Корнер, что меня никто не вышвыривал. Я сам
ушел. - Он взглянул на свои часы. - Прошу извинить, но у меня другие планы на вечер.
- Но полчаса ты можешь мне уделить? Это личное дело...
- К сожалению, нет. - Как выяснилось, в кинотеатре "Талия" показывали его любимый
фильм - и так уж совпало, что любимый Гермионой Перльмуттер,
- "Les liaisons dangereuses" (Опасные связи (франц.)). Он должен спешить - нельзя
заставлять даму ждать.
- Хочешь к нам присоединиться? - неубедительно добавил он.
- Так завтра? - сказал я. - Мне нужен твой совет.
Увы, нет. Ханна, Гермиона - то есть миссис Перльмуттер - любезно пригласила его на
выходные к своей дочери "в ее имение в Хамптон-Бейс". В восемь утра за ними приедет
лимузин. Этой осенью, как ему дали понять, листва совершенно несравненная. О дочери,
кстати, я, возможно, слышал - знаменитая неофеминистка Люсиль Моргенбессер. Нет? Жаль.
Ее первая книга "Рас-членяя Фрейда: к психологии феминизма" произвела в прошлом году
сенсацию, была включена в список клуба "Книги месяца". Ее вторая, выпущенная всего неделю
назад, уже в списке бестселлеров "Тайме": "Лесбос и Иудея: полярность обязательств".
Люсиль Моргенбессер, сказал он, явно пошла в мать.
- Гермиона Перльмуттер - лесбиянка?
- Разумеется нет, - холодно ответил Гамбургер. - Что еще за бред? В смысле
писательском. - Правда, Перльмуттер не публиковала своих произведений. Нет, погрузиться в
"грязную коммерческую канаву" - ниже ее достоинства. Но она многие годы писала пьесы,
стихотворения, рассказы, "настоящий клад в сундуке, настоящая сокровищница". Гамбургер
был горд тем, что она познакомила его с некоторыми своими произведениями, и надеялся
убедить ее кое-что показать мне: как человек старой выучки (подобно ему), человек, иными
словами, восприимчивый к литературе, я способен оценить ее талант. А сейчас он должен
бежать.
Тут я бросил нечто постыдное ему вдогонку. Виной тому было, конечно, мое огорчение,
но меня
...Закладка в соц.сетях