Купить
 
 
Жанр: Драма

Принц вест-эндский

страница №2

она роняет, как бомбочку: "Что же это все-таки такое
- идолопоклонство? Что мы понимаем под псевдоинтеллектуальным? Что есть еврейский
художник?" И озирается с видом умненького ребенка, жаждущего новых знаний. Тем не менее
кто-нибудь предлагает ответ. Еще кто-то его уточняет. Гамбургер дополняет - и семинар
начался. "Давайте составим кресла в кружок, - с обаятельной улыбкой говорит мадам
Перльмуттер, - и провентилируем этот вопрос".
Блум, навестивший меня во время болезни с коробочкой шоколадок (которые сам же и
съел по ходу дела), рассказал о вчерашнем семинаре. "Какова роль поэта в период смуты?" По
его словам, он остался только из-за того, что у Гермионы "роскошные груди". Прошу заметить,
что говорит он о полной приземистой женщине с короткими бурундучьими лапками, которая
одевается, как Шерли Темпл, в платья без талии с атласными кушаками и носит черные
блестящие туфли с перепонкой и бумажные носочки. Длинные черные курчавые волосы она
стягивает на затылке бархатной лентой, совершенно оголяя круглое лицо. На эти: семинарах
она любит выступать в роли жертвы, с болезненной радостью выслушивая раздраженные, а
порой и гневные отповеди, которые сама же и провоцирует. Выступит с каким-нибудь
нелепейшим, недоказуемым заявлением и, когда ее начинают опровергать ("А что тогда х и у,
не говоря уж о z?"), писклявым голосом отвечает: "Об этом я ничего не знаю и едва ли желаю
знать. Как говорил мой братец..." Иногда ее доводят до того, что она вцепляется коготками
себе в волосы, закидывает круглую голову и спрашивает у потолка, откуда на нас несомненно
взирает афорист-братец: "Почему надо извращать каждое мое слово?"
Однажды я вдруг сказал Гермионе, что ее интеллектуальные претензии подвергают
опасности весь мой пищеварительный тракт и вызывают зубную боль. Ее же боль, казалось мне
в то время, принимает характер сладкого мучения. "О-хо-хо", - сказала она. И все же не
думаю, что она меня любит.
А тема вчерашнего семинара, по причинам, которые я изложу впоследствии, меня
порядком заинтересовала. Жалею, что не мог присутствовать. Блум, конечно, был занят лишь
"грудями" Гермионы.
Как же мне хочется опять оказаться в списке самостоятельно ходящих!
Кое-кого из моих друзей забавляет мое усердие. Они видят меня, склонившегося над
столом, а вокруг - забракованные обрывки рукописи, смятые шарики мыслей. Пишу,
наверное, новую "Войну и мир", говорят они. Гамбургер, со свойственной ему
проницательностью, предположил, что это автобиография. "Отлично, - говорит он. - Выведи
эти шлаки из организма. А то трубы давно забиты. Пора спустить бачок". (Вот вам Гамбургер в
своей стихии!) Но когда я выведу их - что останется? Организм мой - скорлупа, пустая
пещера, где мечется остаток моей жизни, как летучая мышь с перебитым крылом.
Между тем окружающая жизнь тоже не стояла на месте. Пока я болел и выздоравливал,
она потихоньку шла. Например, в гостиной появилось еще одно кресло; Эмма Ротшильд стала
чемпионом третьего этажа по шахматам - триумф наших нарождающихся феминисток;
костюмы для спектакля почти готовы: Липшиц с наигранной ноншалантностью явился ко мне
на днях в черной рубахе, черных трико и сбитой набекрень короне. "Эти мрачные одежды", -
сказал он извиняющимся тоном. И конечно, рвались старые связи, завязывались новые.
Сегодня утром, делая обход, доктор Коминс явился ко мне с Магдой. Для начала я
притворился спящим. С помощью этой уловки я хотел показать доктору, что мне уже не
обязательно принимать снотворное. На самом-то деле без снотворного я не сплю, но из-за него
вернулись мои дурные сны, которых я не видел много лет. Содержания их я никогда не знал;
знаю только, что пробуждаюсь после них в ужасе; сердце колотится в груди, и я хватаю ртом
воздух. Постель мокра - и не только от пота, выжатого из моей увядающей плоти. Ужас
сменяется стыдом: слишком дорогая цена за несколько часов медикаментозного сна.
Короче говоря, я длил свой маленький обман, исподтишка наблюдая за ними. События
действительно развивались в "Эмме Лазарус". Эти двое стояли надо мной, держась за руки, и
смотрели не на бедного выздоравливающего, а друг другу в глаза. Она терлась бедром о его
бедро - медленными, изысканно эротическими движениями. С моей позиции я не мог не
заметить, каким образом это действует на доктора. Глупая ревность, которую я ощутил при
этом, едва ли уменьшилась оттого, что мне был наперед известен исход этого романа: она
разобьет ему сердце или то, что заменяет ему названный орган, - так же, как разбила мне и бог
знает скольким еще. Ах, Магда, Магда! Между тем прямо надо мной - рукой подать -
распирала платье ее красивая грудь. Между пуговицами и натянувшейся материей, клянусь, я
разглядел треугольник теплой, затаенной, выпуклой плоти! Как просто было бы, совсем просто
- поднять руку. Я жаждал разделить с любовниками их экстаз. Я хотел подключиться к ним,
как к электрической цепи. Но вместо этого кашлянул и широко раскрыл глаза. Они отпрянули
друг от друга.
У Коминса по крайней мере хватило такта покраснеть. Но - не у Магды, которая
улыбнулась и вздернула левую бровь.
- Ну, молодой человек, - сказала она, - как мы себя чувствуем сегодня?
Вот прямо так: "Ну, молодой человек"! Я чуть не потерял сознание. Не знаю, что я
пробормотал в ответ. Видите ли, именно так называла она меня в те давние годы: "junger Mann"
- с чудесным венгерским акцентом. "Говорите только, когда к вам обращаются, junger Mann",
"Ach, junger Mann, какой вы скучный!" Скажите, откуда могло это знать кливлендское дитя?
Коминс прослушал меня стетоскопом и пощупал пульс. Пальцы его были не теплее
металлической трубки.
- Вы так же здоровы, как я, - заключил он. - Требуется только небольшая физическая
нагрузка.
- Да, но мне еще нужны снотворные, - коварно сказал я. - Прошу вас, доктор, они еще
нужны.
- Ни в коем случае. Довольно лодырничать. - С притворной строгостью он погрозил
мне пальцем. - Уж не наркоманами ли мы стали?

Ура!
А пока что мне следует всячески избегать волнений - какой идиотизм! - и выполнять
предписания моего физиотерапевта, специалиста, которому - тут Коминс опять покраснел -
он безусловно доверяет.
Теперь настала очередь Магды. Прежде чем я успел ей помешать, она отвернула одеяло и
обнажила мой стыд.
- Ц-ц-ц. - Я закрыл глаза. - А ну-ка, посмотрим.
Она сгибала мне руки, поднимала их, щупала мускулы; потом то же самое проделала с
моими ногами.
- А теперь посмотрим, что вы сами умеете делать.
И меня заставили ходить по комнате, как дрессированное животное, стоять на месте и
сгибать ноги, махать руками, как девицу-тамбурмажора, выгибать спину. Когда демонстрация
моей гибкости закончилась, комната шла кругом перед глазами. Я пытался скрыть
подступающую тошноту, лениво прислонившись к бюро. Магда повернулась к Коминсу, и они
кивнули друг другу - специалист специалисту; все ясно без слов.
- Хорошо, - сказал Коминс, - с завтрашнего дня ходим самостоятельно. Поздравляю.
Можете гордиться собой. Сегодня вы погуляете с мисс Датнер. - Он показал зубы и прищурил
глаза. - Надеюсь на вашу порядочность: руки не распускать.
- Назначаю вам свидание, - сказала она. - В вестибюле, ровно в одиннадцать.
Погуляем по Риверсайд-драйв, посмотрим на птичек и пчелок, по-прежнему ли они шалят. -
Они с доктором пели в унисон.
- Осторожней с ним, мисс Датнер, - сказал Коминс. - Это опасный господин.
Она подмигнула мне.
- Не забудьте, ровно в одиннадцать.
- В вестибюле, - сказал я.
Я увидел, что, выходя из моей комнаты, они тоже ухитрялись тереться друг о друга. Какие
противные! Ярость вскипала во мне. И как беззащитны мы, "старичье", в мире молодых. Для
них я - не человек, наделенный разумом и чувствительностью. Я - "тип", карикатура, а
точнее, наверно, дитя, неспособное до конца понять разговор взрослых, поскольку нюансы его
недоступны моему незрелому разуму.
На свидание я оделся тщательно, в надежде исправить впечатление, которое произвел на
Магду: усохшие конечности, размокшая ночная рубашка. Зеркало мне не льстило: я достиг
лишь умеренного успеха. Мой хороший серый костюм висел на мне; подобно моему носу, он
словно вырос из-за того, что сократилась моя плоть. С другой стороны, шелковый галстук,
голубой в горошек, и уложенный широкими складками платок в кармане весьма оживляли
наряд. Также и бутоньерка, белая калифорнийская хризантема, которую я похитил в столовой.
Я разглядывал себя и так и сяк. Бесполезно, бесполезно. Как говорит Пруфрок: "Нет! Я не
Гамлет и не мог им стать"1. Слава богу еще, что у меня до сих пор прямая осанка. Ровно в
одиннадцать по часам, висящим над пуленепробиваемым окном Сельмы, я вошел в вестибюль.
Магды Дамрош - нет, отныне я буду пользоваться ее новым именем, Манди Датнер, - мисс
Датнер там не было. Я почувствовал себя как отвергнутый ухажер. Так же бесцеремонно
обращалась со мной и Магда. Я сел в кресло и стал ждать. Сельма помахала мне из-за стекла, но
я сделал вид, что не заметил.
Настоящая Магда Дамрош появилась в моей жизни вскоре после того, как поезд покинул
немецкую пограничную станцию и пересек швейцарскую границу. Мне было двадцать лет, и я
ехал в Цюрих, один. Это было 13 сентября 1915 года. Дверь моего купе распахнули с такой
стремительной силой, что она ударилась о стенку. Я вскочил от неожиданности - и выглядел,
наверно, смешно. Думаю, что это и определило характер отношения Магды ко мне в
дальнейшем. Передо мной стояла молодая женщина примерно моих лет - более красивой
женщины я никогда не видел.
- Простите за беспокойство, - сказала она. - Контролер еще не проходил?
Она была венгеркой - прелестный акцент выдавал ее мгновенно. Кроме того, она явно
была женщиной обеспеченной - не только потому, что стояла в вагоне первого класса, но и
потому, что держалась с некоторой надменностью, да и дорожный костюм изысканно синего
цвета говорил о том, что она "из хорошей семьи". (Как странно выглядят сегодня такие слова и
понятия: "из хорошей семьи", боже мой! Но в те времена на самом деле можно было с первого
взгляда определить, какое место занимает человек на социальной лестнице. Все мог рассказать
один его жест.)
Я уже попал в ее сети, я хотел, чтобы она осталась в моем купе. Хотел? Мечтал, сгорал от
желания.
- Боюсь, что вы упустили его, liebes Fraulein2 , он заходил сюда с таможенником и
другими чиновниками, когда мы стояли на границе. Позвольте, я вам его разыщу.
Она закрыла дверь и села.
- Как раз этого я и не хочу.
- Но?..
- Для меня это вопрос принципа, - сказала она. - Сядьте же, молодой человек.
Я повиновался.
- Но в чем, разрешите спросить, заключается этот принцип? Она улыбнулась и подняла
левую бровь. Стрела Купидона прочно засела в моем сердце.
-Я не могу обсуждать мои принципы с молодым человеком, который мне даже не
представлен и, кто знает, может быть, сам беспринципен.
Знакомство наше завязалось само собой, и мы проболтали всю дорогу до Цюриха. Однако
надо признать, что о себе она сообщила мало. И, без стеснения задавая мне вопросы весьма
интимного характера, она каким-то молчаливым образом дала понять, что аналогичный вопрос
с моей стороны немедленно положит конец нашей дружеской беседе - хрупкий бутон будет
раздавлен моей неуклюжестью, моими плохими манерами. Девственник ли я еще,
интересовалась она, или уже не цепляюсь за мамин передник? Подобный вопрос молодой дамы
к незнакомому господину в 1915 году? Это было что-то неслыханное. И вместе с тем
захватывающее, опьяняющее. Я действительно еще был девственником, но не знал, что ей
покажется привлекательнее - моя опытность или моя неопытность. В конце концов, я счел за
лучшее подчеркнуть свою независимость, а остальное предоставить ее догадкам. "Вы видите
меня здесь без мамы", - сказал я. Тогда почему я не вручил свою жизнь кайзеру? Это был
больной вопрос. Я действительно верил тогда во всю эту опасную, отвратительную чепуху
насчет Kaiser'a, Vaterland'a и Kame-radschaft (Кайзера, Отечества, Товарищества (нем.).). Да,
верил. Я мечтал стать военным героем; к стыду моему, я все еще грезил фронтовыми
подвигами:
Пуля к нам летит, звеня: "Кто ей нужен, ты иль я?" Его сразила наповал, И он к ногам
моим упал, Словно часть меня.

(Извините меня за плохой перевод стихотворения Уланда. Я потерял навык.) Пуля всегда
доставалась моему товарищу по оружию. Я же смахивал скупую мужскую слезу и шагал,
живой, к славе. Можете себе представить?
Но в первые дни восторгов мобилизации, когда не хватало мундиров, чтобы одеть в них
всех добровольцев, меня признали негодным к воинской службе: недостающие части тела
закрыли мне доступ в кайзеровскую мясорубку. ("Вот видишь, Фрида, - сказала тетя Маня, -
оказывается, все к лучшему".) И в солнечном вагоне мне оставалось только намекнуть на некое
таинственное, связанное с войной задание: "Кайзеру можно послужить разными способами".
Наверное, я покраснел.
- Государственные соображения! - она расхохоталась. - Не стану просить, чтобы вы
раскрыли государственные секреты - секреты, от которых, несомненно, зависит судьба
Европы.
Я заерзал.
- Но скажите тогда, чем вы занимались до войны? - спросила она.
Я прикидывал разные варианты ответа, но увидел ее насмешливую улыбку.
- Я был... я поэт.
- Чудесно. Прочтите что-нибудь поэтическое.
- Kennst du das Land, wo die Zitronen bliihen...( "Ты знаешь край? - лимоны там
цветут..." Гете. Миньона)
- Нет, не гетевскую чепуху - что-нибудь свое.
Гетевскую чепуху. Боже милостивый. Я стал декламировать любимое стихотворение из
"Дней тьмы, ночей света". Там молодой человек, попавший в тенета роковой женщины,
оплакивает свою судьбу.
- Чепуха!
Она позволила мне прочесть не больше дюжины строк. В глубине души я знал, что это -
первая честная критика моих стихов за все время.
Когда поезд въехал на вокзал в Цюрихе, она дала мне инструкции. Мы пройдем по
платформе к контролеру так, как будто путешествуем вместе. Шагов за пятнадцать до калитки я
поставлю чемоданы и начну лихорадочно рыться в карманах. Я хватился чего-то важного -
может быть, забыл в поезде. Тем временем она пройдет за калитку, остановится и кивком
покажет контролеру, что ждет меня, и, может быть, нетерпеливо топнет ногой. Я же открою
один из чемоданов и стану искать в нем утерянный предмет. При этом я должен следить за ней.
Когда я увижу, что она смешалась с толпой уходящих пассажиров, я должен издать крик
облегчения - нашел! - застегнуть чемодан и вручить мой билет контролеру. Если у меня
попросят ее билет, я должен всего-навсего сказать правду: я познакомился с дамой только
сегодня, в поезде; мы не спутники, а попутчики.
Не слишком сложно, правда? Я понял, как надо действовать? "Мы из вас еще что-нибудь
сделаем, молодой человек".
Этот план ужаснул меня. Она просила меня стать пособником в преступлении. При одной
мысли об этом все в моей буржуазной душе восставало. Если она стеснена сейчас в средствах,
сказал я со всей возможной деликатностью, я почту за честь снабдить ее деньгами на билет.
- Какой же вы глупый, маменькин сынок.
План ее удался волшебно. Когда я со стучащим сердцем отдал мой билет контролеру, он
взял его и тут же протянул руку к следующему пассажиру. Про нее он просто забыл. Я слишком
поздно сообразил, что не имею понятия, где ее искать. Передо мной зиял весь Цюрих. Глаза у
меня защипало, и я проклял свою глупость.
Вестибюль "Эммы Лазарус", прохладная мраморная пещера с изящными арками и
стройными колоннами, сохранил еще что-то от величавости прошлого. В некотором смысле это
- сердце нашей маленькой общины, и многие из постояльцев любят проводить здесь весь день,
наблюдая, сплетничая, предаваясь размышлениям. Самоходящие и персонал приходят и уходят,
обдавая сидячих дыханием большого внешнего мира, порою задерживаются, чтобы
перекинуться несколькими приветливыми словами. Слева от пуленепробиваемого окна Сельмы
- доска объявлений с расписанием текущих и грядущих событий, молитв, групповых и
клубных занятий, а также с частными записками и объявлениями, заверенными официальной
печатью Сельмы. Нынче утром среди последних было такое: "Ханна: у Голдстайна. 10.30.
Бенно".
Я сидел в сторонке, ожидая Манди Датнер - Магду Дамрош, настоящее и прошлое
сливались, время таяло между надеждой и отчаянием. В здание вошел Комендант с шофером
Йорге, который ловко распахнул перед ним массивную дверь и почтительно прикоснулся к
фуражке. Проходя мимо, Комендант постучал в окно Сельмы, давая ей знать, что начальник на
месте, и остановился передо мной: "Ну что, Корнер, снова на ногах? Хорошо. Помните, я
предостерегал вас: du calme, du calme, soyez tranquille" (Спокойствие, спокойствие, избегайте
волнений), - и продолжал свое шествие, величественный и властный, в прекрасном сером
костюме с тяжелым шелковым галстуком, в итальянских туфлях, погруженный в медицинские
и административные мысли о благе своих подопечных, - современный Атлант, несущий на
плечах тяжесть нашего мира, - и сидячие по обеим сторонам от него дружно выпрямлялись в
креслах и улыбались ему: "Доброе утро, доктор Вайскопф", - ожидая своего превращения в
самоходящих. Великий человек продолжал свой путь.
Трое из четырех членов I Solisti di Morrisania (Солисты Моррисании) пробежали через
вестибюль к выходу, возбудив среди сидячих толки относительно того, что ансамбль распался:
Менаша Футтерман, отсутствующий солист, серьезно заболел, а может быть, уже и умер.
Тут появился из гардероба, застегиваясь, сам румяный Футтерман. "Как дела, Менаша?
Как самочувствие?" Встревоженный Футтерман в ответ: "Хорошо. А что? Я плохо выгляжу?"
И бросился догонять коллег, держась рукой за сердце. "Это не здоровый человек", - с
удовлетворением отметили сидячие.

В дверях замелькали детские туфельки - впорхнула Гермиона Перльмуттер, окинула
взглядом доску объявлений, нашла адресованную ей записку, взглянула на часы, досадливо
топнула ногой и снова выпорхнула, махнув рукой Сельме и оставив сидячих табельщиков в
недоумении. Меня Перльмуттер не удостоила даже беглым взглядом - сидячие заметили эту
грубость и обменялись понимающими кивками. Как я уже сказал, она не очень меня любит.
Мы с Гермионой появились здесь в одну неделю - она, не первый год вдова, и я, в
очередной раз вдовец. Это обстоятельство сблизило нас, пока мы прилаживались к новому
коллективу. Может быть, я неправильно истолковал ее авансы. Мне показалось, что она
добивается не просто дружбы. Мой опыт с Контессой, моей второй женой, сделал меня
подозрительным. Сидя со мной, Перльмуттер часто смотрела на меня с очень странной
улыбкой. Она всегда была рядом - в столовой, в библиотеке, на прогулках. "Гермиона -
длинновато, - сказала она. - Зовите вы меня Ханной".
За эти первые несколько недель я узнал о ней довольно много. Дочь портного и
белошвейки, она родилась в лондонском Ист-Энде, в густонаселенном еврейском квартале;
родители эмигрировали из России в начале века и перед тем, как окончательно осесть в
Америке, задержались в Англии. Она была младшей из семи детей, "крошкой, всеобщей
любимицей", сказала Гермиона, приложив палец к подбородку - жестом незапамятных
времен. "Как только они наскребли немного денег, папа вызвал маминых родителей. Времена
были тяжелые, но в одном у нас не было недостатка - в любви. Я часами сидела на коленях у
бабушки, и она осыпала меня поцелуями. Она была философ - в молодости активная
социалистка, потом разочаровалась. Любое замечание родных подвергалось ее анализу.
"Большевики преобразуют Россию", - мог невинно обронить дедушка. "Одну минутку,
умник, - прерывала его бабушка, - большевик - это не то же, что казак? Русский есть
русский. Объясни мне: что такое большевик?" И начиналась часовая дискуссия. Вот в какой
атмосфере я росла".
Самая способная из детей, Гермиона закончила классическую среднюю школу и
поступила на работу в публичную библиотеку Уайтчепела - общественный успех, который
внушил семье благоговение. "Я обожала книги, - призналась она, - обожала смотреть на них,
трогать их. Это была какая-то неутолимая жадность. Я проглотила целую библиотеку". Тут она
сделала виноватый жест, как бы давая понять, что этой ненасытности она и обязана своей
нынешней полнотой. "Писательница у нас в семье - моя дочь, но и я всю жизнь пописывала -
конечно, втайне". Мы тогда сидели в библиотеке "Эммы Лазарус", поэтому она говорила
шепотом. "Когда-нибудь, если позволите, я покажу вам кое-что из моих писаний, хоть они и
ужасны". Я не выразил заинтересованности.
Со своим будущим мужем Милтоном Перльмуттером она познакомилась в 1944 году. Ей
было тогда тридцать с небольшим, и она "немного засиделась в девках". Он, офицер
военно-юридической службы, прибыл в Англию со специальным заданием: представлять
американских военнослужащих, обвиняемых англичанками, которые прижили от них (или не от
них) детей. Во время седера (Вечерняя трапеза первого дня Пасхи у евреев, в память об
Исходе), за праздничным столом в Хендоне, они сидели друг против друга, и каждый из
четырех бокалов вина он нечестиво, но романтически поднимал в ее честь. Позже он забрал ее к
себе. "Я как будто попала на другую планету. Он вскружил мне голову: обед в "Савойе", ужин
с танцами в "Дорчестере", блаженные выходные в Брайтоне, - она покраснела, - цветы,
шоколад, нейлоновые чулки, бутылка сливовицы для папы. Я была ошеломлена. Он закружил
меня в вихре развлечений, которых мы не знали в Ист-Энде". К моменту высадки в Нью-Йорке,
в 1946 году, она, военная невеста, была уже на седьмом месяце беременности.
- А вы о себе почти ничего не рассказали, - справедливо заметила она.
- Дорогая моя, тут и рассказывать почти нечего.
- Кое-что я уже знаю, - кокетливо сказала она. Я, наверное, удивился.
- Вы очень застенчивы с дамами. Мне это нравится.
После войны Милтон Перльмуттер процветал, вначале как частный адвокат, а затем - в
солидной юридической фирме.
- Много лет назад он защищал "Эмму Лазарус" по иску на миллион долларов. Это было
во всех газетах. Одного из здешних врачей обвинили в неделикатном обращении с пациенткой,
и ее семья предъявила иск. Разумеется, безосновательный. Несчастная женщина не выдержала и
на перекрестном допросе, который ей устроил Милтон, рассказала правду. Ее подбила на это
семья. Тогда я и услышала впервые об "Эмме Лазарус". Кто бы мог подумать, что я сама здесь
окажусь? Конечно, наш дом престарелых - не обычный дом, это скорее гостиница люкс для
постоянного проживания. Мы ведь не совсем здесь нищие. - При этом я вздрогнул, а она
только потрепала меня по руке, как бы помогая пережить внезапную кишечную резь. -
Думаете, теперь у нас классное учреждение? Вы бы видели "Эмму Лазарус" в прежние дни.
Класс - не то слово. Тогда пуленепробиваемое стекло было не нужно. Ни один оборванец и
носу бы в дверь не сунул. А швейцар был одет, как генерал армии.
- Вашему дедушке вряд ли было бы здесь уютно, - пробормотал я. Она как будто не
поняла.
- Он умер в Англии, и бабушка тоже, мир их праху. "Фрош против "Эммы Лазарус" -
это было первое крупное дело Милтона. На гонорар за него он отправил меня в Нью-Йоркский
университет. Я закончила по английской филологии, а второй предмет у меня был - немецкая
литература.
В это время мы шли по Бродвею. Она навязалась мне в спутницы. У меня были кое-какие
дела поблизости. Она остановила меня, взяв за руку.
- Я кое-что еще о вас знаю.
- Я, в сущности, очень неинтересный человек.
- Вы поэт. Я на днях вспомнила. Я знала - фамилия знакомая. И вдруг меня осенило:
университетская библиотека и ваша книга стихов на стеллаже.

- Это другой Отто Корнер. Кернер. Вполне понятная ошибка. - Но видно было, что она
мне не поверила.
- Можно сказать, что это был удачный брак - никаких трений, кроме обычных. -
Перльмуттер души в ней не чаял. - Но это был не идеальный союз.
- Восемь лет вдовства ей понадобилось, чтобы точно определить изъян: - Ему не
хватало духовности. - При всем своем образовании и утонченности он был слишком от мира
сего, слишком адвокат, слишком равнодушен к тем нематериальным истинам, которыми
озабочена литература. - В его душе не было поэзии, только иски и встречи однокашников. -
Зато у них была дочь Люсиль, и она, конечно, скрепляла их любовь; Люсиль сама теперь зрелая
женщина, и после своего "муторного" развода стала "чем-то вроде запевалы в женском
движении" - пишет, выступает с лекциями, разъезжает по всей стране.
Однажды, в час сиесты, я вернулся к себе в комнату и с ужасом увидел пухлую фигурку,
скромно примостившуюся в моем кресле. Ее ноги не вполне доставали до пола. Поверх строгой
белой блузки на Гермионе был синий сарафанчик, как у английской школьницы. Волосы
перевязаны бархатной лентой. Она нисколько не смутилась.
- Простите меня, - сказала она, - дверь была не заперта. Я считаю, что человека нельзя
узнать по-настоящему, пока ты не узнала, какими вещами он себя окружил. Вы согласны? -
она приложила к подбородку палец и улыбнулась, отчего на щеках возникли ямочки. - Вы так
глупо выглядите с раскрытым ртом. Сядьте же.
Это уже был верх бесцеремонности!
- Мадам, - сказал я, - я все еще ношу траур по жене. Будьте любезны немедленно
уйти.
Круглое лицо ее смялось, как у младенца от колики.
- О, о, о, - простонала она, - как вы посмели, хам! - И выбежала из комнаты.

8


Опоздав всего на пятнадцать минут, появилась наконец мисс Датнер, соблазнительная, в
джинсах и серой фуфайке с вздымающейся спереди красной надписью "Кока-кола" на иврите.
Она не извинилась и объяснение дала весьма расплывчатое.
- Пойдемте, молодой человек, мы опаздываем. Было срочное дело.
По раскрасневшемуся лицу я догадался, что срочное дело было в кабинете доктора
Коминса, а предстояла нам явно не прогулка, а сеанс терапии - чего я, впрочем, и ожидал.
Ощущая гнетущее бремя своих лет и невыразимую нелепость бутоньерки, я со скрипом
поднялся на ноги.
Для конца октября день был мягкий, дыхание осени едва чувствовалось в воздухе.
Несколько белых облаков бежали наперегонки в бледно-голубом небе. Это

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.