Жанр: Драма
Место
...казал Илиодор,- отойдем, Гоша, постоим у окна.
И без всякого перехода Илиодор далее начал рассказывать мне свою жизнь.
Воспитывался он у деда (я тоже некоторое время воспитывался у деда и сказал о
том Илиодору, перебив его). Отец был священник в Западной Украине, перед войной,
в сорок первом, они переехали в этот город, и здесь его арестовали как шпиона...
Мать в прошлом году вернулась из заключения по реабилитации и получила эту
комнату... Поступил в университет, но преподаватель политэкономии, конечно, еврей,
начал к нему придираться... Была неприятная история... Исключили, хотели судить... Я
этому еврею в лицо плюнул...
- Что мне делать, Гоша? - говорил тоскливо Илиодор.- Мать свою я ненавижу... Лучше
б она умерла в заключении... Нет у нее ни совести, ни чести... Что мне делать?... Ради
чего я родился?
Я уже понял, что пристанище здесь искать не буду и никогда сюда не зайду.
- Убей себя,- сказал я Илиодору,- повесся... Или лучше снотворных таблеток выпей...
Я посмотрел на него и вдруг понял, что он принимает мои слова всерьез, как
добрый совет друга, а не как злобный выпад человека на грани бешенства. Он
посмотрел на меня как-то внимательно и улыбнулся с благодарностью. Но тут же
мягкое, кроткое выражение лица его изменилось. Вдруг он как-то быстро обернулся
и заметил некую неприятную деталь во взаимоотношениях своей матери и Ивана
Пантелеевича.
- Курва,- крикнул Илиодор матери и сделал то, чего я опасался еще вчера, то есть
ударил мать непосредственно по лицу (время вообще-то было крикливое и
скандальное, но два скандала подряд в течение суток не характерны даже для конца
пятидесятых годов).
Произошел общий коловорот и головокружение. Все ж я сумел овладеть собой,
поскольку мне необходимо было разыскать пепельницу. Я ее нашел, но вместо того
чтоб ударить ею Орлова (Орлов шел со стаканом воды к упавшей в обморок Зинаиде
Васильевне), начал натирать ему пепельницей лицо, как орудуют мылом. Тем не
менее пепельница была с шершавыми краями, так что я успел нанести Орлову
несколько царапин, прежде чем Лысиков шибанул меня в спину. Я вылетел из комнаты
(боль в ребрах я почувствовал на улице). Схватив в передней свою одежду,
одеваясь на ходу, я выбежал прямо в кучку возбужденных коммунальных соседей.
- Мерзавцы,- крикнула мне соседка,- каждый раз скандалы... Будете сюда ходить, мы
участкового пригласим.
Я толкнул ее плечом и покрыл матом. (Интересно, что это было сделано уже не на
уровне эмоциональной взвинченности, а согласно разумному плану. Я понимал, что
обстоятельства с койко-местом моим могут сложиться так тяжело и ночевки мои на
вокзале могут так сильно измотать меня, что я могу проявить слабость и спустя
некоторое время, невзирая ни на что, прийти сюда искать ночлег. Именно поэтому я
окончательно портил отношения с соседями, чтоб сжечь все мосты.)
Толкнул еще одного соседа и, покричав перед ними некоторое время, чтоб они могли
получше запомнить мое лицо, я по старой лестнице сбежал вниз.
На улице потеплело, не более градуса мороза. Я вполне мог погулять часок с
небольшим до одиннадцати, а потом возвратиться в общежитие. Быстро подошел
трамвай. Я сел (мест свободных было много), посмотрел на сонные, спокойные лица
пассажиров и тоже начал успокаиваться. Я словно вырвался из ада (возник такой
абстрактный образ, испугавший, а потом рассмешивший меня: вокруг меня прыгали
черные черти и пинали меня коленями - хоть у чертей, кажется, колени назад,-
пинали меня по-хулигански, наперекидки друг к другу). Этот комический образ как
бы подытожил происшедшее и снял с меня душевное напряжение. Умение подытожить
события комическим образом не раз выручало меня. Подобное же случилось и на
холодном песке Конча Заспы. Если же этого не происходит (а происходит - либо не
происходит - это по непонятным и не зависящим от меня причинам и никогда не
происходит искусственно, я пробовал), если этого не происходит, я рискую
погрузиться в долгий анализ события и своего поведения в этом событии, анализ с
душевными терзаниями и головной болью. К счастью, на сей раз мне повезло.
Успокоенный, протрезвевший, не испытывая болей в животе (чего я опасался после
компании), я к половине одиннадцатого добрался в район нашего общежития и чтобы
дотянуть время до полностью безопасной черты, минут двадцать погулял по площади
перед школой милиции на расстоянии пятнадцати минут хода от общежития, но тем не
менее в месте практически безопасном от возможности встретить Софью Ивановну или
Тэтяну. Поблескивали звезды, легкий ветерок освежал мне щеки и лоб. В церквушке
нашего районного кладбища горел электрический свет (три года хожу здесь и лишь
теперь заметил эту церквушку, выглядывающую из-за кладбищенского забора). Мысли
мои были тихи и скромны. За прошедшие бешеные сутки (иначе их не назовешь) я
потерял свою тайную мечту, веру в свое "инкогнито", веру в идею, но, пережив и
перестрадав, приобрел право на тихое благополучие. Дав с помощью Витьки
Григоренко взятку кое-кому, думал я, получу право на устойчивое койко-место.
Сразу же переберусь в двадцать шестую к Рахутину и Григоренко... Расчет и
компенсация за отпуск покроют взятку, и мне останется на жизнь нетронутая
сберкнижка, на которую я проживу с полгода... Утром буду экономно, но сытно
завтракать - хлеб, картофель, чай с карамелью... Три-четыре таких свежих сытных
завтрака равны по стоимости одному столовскому завтраку: вязкому мучному с
подливкой, от которой мучит изжога... Правда, такие завтраки надо готовить на
общей кухне, вступив тем самым во взаимоотношения с женщинами, с женами
семейных, и составив им конкуренцию. Я знал, что на кухне часто бывали скандалы
за место на плите. Кулинича, который готовил себе сам, женщины однажды чуть
кипятком не обварили. Да еще в скандал вмешиваются их мужья. Но я буду либо
вставать и готовить очень рано, либо очень поздно, а с утра есть картофель
холодным, что не менее вкусно, особенно если приправить его борщевой томатпастой.
Был в этой, в общем благоустроенной, жизни еще один тревожный момент, в
котором мне даже самому себе неприятно было признаться. Рахутин и Григоренко
жили если и не коммуной, то во всяком случае завтракали часто вместе. Таким
образом, и я должен был с ними делиться, поскольку были они мне друзья и я не
мог их игнорировать и от них обособляться, как от какого-нибудь Берегового или
Жукова. Но питались они неэкономно, часто покупая вареную колбасу, рыбные
консервы (мясные консервы хоть можно мазать на хлеб, рыбные же надо есть ложкой,
и съедаются они в один присест), покупали они и яйца, и селедку, и джем к чаю.
Таким образом, в течение месяца я окажусь банкротом. Учитывая подобное
положение, имеет, может, смысл остаться в своей тридцать второй, тем более краем
уха я слыхал, что Береговой и Петров собираются то ли переходить в другую
комнату, то ли вовсе уезжать в другой город. Если это произойдет, я налажу
отношения с Жуковым, чего бы это мне ни стоило, например, поговорю "по совести",
он это любит, извинюсь перед ним, и все станет совсем хорошо. До сих пор я
буквально должен был беспокоиться о завтрашнем дне, круглогодично опасаясь
увольнения с работы, а весной еще и выселения. Ныне я получил полгода
размеренной жизни и к тому ж, не подхлестываемый нелепой своей идеей, в которой
мало, как я теперь понял, ума, но много детского тщеславия, не подхлестываемый
этой идеей, я смогу что-то решить, может быть, даже жениться. Надо бы позвонить
Нине Моисеевне, подумал я. Тем более, что с момента, когда я совершил свое
нелепое собачье движение в благодарность за вкусную еду, прошло достаточно
времени. Да может, я все и преувеличил. Надо было выдать все за шутку или
притвориться немного пьяным, совершить еще какую-нибудь нелепость, например,
упасть... Эта Нина Моисеевна все время намекала мне на знакомство с хорошей
девушкой, проявив чрезмерное рвение, точно получая от этого личную выгоду (что,
конечно, было не так). Надо позвонить, тем более Бройды потеряны, а значит, и
лучшее мое пристанище и обеды, после которых я сохранял сытость и силу в течение
всего последующего дня, употребляя лишь легкие закуски, чай и хлеб. Два дня в
неделю фактически экономили мне на питании Бройды, за полгода набегало полтора
месяца, а значит, не случись эта нелепость и разрыв с Цветой, я мог бы сидеть на
своей сберкнижке семь с половиной месяцев. Это уже серьезный срок... А в общем,
нельзя требовать от жизни идеальных условий, я это понял сейчас вполне ясно,
утратив глупую, съедавшую мои душевные силы идею-фантазию... Ах, жениться бы, и
чтоб родители жены на первых порах помогали... Но благородно, без унижений...
Поступить бы техником в проектную контору, сидеть в тепле, особенно учитывая мои
обмороженные ноги. Конечно, все это без хороших знакомств невозможно, но в томто
и дело, что неизвестно кто способен лучше помочь даже в трудоустройстве:
Михайлов или Нина Моисеевна. У женщины ее возраста, на грани увядания, бывают
порой самые неожиданные связи и возможности, на что она как-то намекала. Завтра
же позвоню ей.
В кладбищенской церкви погас свет, окна школы милиции, расположенной напротив,
давно были темны. Было начало двенадцатого, время еще даже более безопасное в
смысле встречи с комендантшей, чем то, на которое я рассчитывал. Причем
пережидание мое прошло легко и незаметно. Я поднял воротник и, втянув голову в
плечи, защищаясь от поднявшегося ветра, пошел к общежитию.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Подходя к общежитию, я замедлил шаг. Приближался самый ответственный момент. Не
Дарья ли Павловна, мой враг, дежурит? Не переборщил ли я с пережиданием и
досиделся до запертых дверей, так что придется звонить и поднимать тревогу? Это
чрезвычайно волновало меня. Даже если за дверьми не Дарья Павловна, а другая
дежурная, равнодушная ко мне, все равно звонить в двери - это громко требовать
чего-то, привлекать к себе внимание здесь, где я незаконно, по знакомству имею
койко-место...
Я взялся за ручку двери, потянул. Дверь подалась. Значит, открыта. Но по
извечной человеческой природе я не обрадовался открытым дверям, о которых только
что мечтал, а сразу забыл о том и начал переживать по поводу следующего этапа:
не Дарья ли Павловна дежурит? Между дверьми был небольшой тамбур, и я постоял
там немного в темноте, раздумывая, открыть ли мне дверь рывком и проскочить или,
наоборот, постараться без скрипа и медленно, мягко открыть, в надежде, что Дарья
Павловна (если дежурит она) отвернулась или возится со своей проклятой кошкой,
из-за которой и испортились наши отношения. Эта мысль несколько озлобила меня.
Открыл рывком. Мелькает тускло освещенная передняя. Дежурит одна из сестер. Она
безразлично подняла на меня сонное лицо. В радости от благополучного исхода моих
треволнений здороваюсь с ней как-то особенно приветливо. Потом, уже на лестнице
(и в прямом и в переносном смысле), понимаю, что делать этого не следовало.
Лучшие мои взаимоотноше-ния с администрацией - это моя безликость. Выделяться же
здесь из массы, даже в хорошую сторону, опасно. На примере Дарьи Павловны видно,
как легко хорошие взаимоотношения переходят в плохие, а Тэтяна с самого начала
выделила меня самостоятельно и возненавидела...
Я поднялся по теплой лестнице (топят у нас временами хорошо, временами похуже) в
теплый пустой коридор. Уже поздно, движения в коридоре нет. Лишь в конце
коридора, у балконной двери (которую я намереваюсь превратить в запасной ход),
стоит Адам-дурачок. Поспешно, опасаясь, как бы он со мной не заговорил (он ко
мне последнее время почему-то льнет, а я им, откровенно говоря, брезгую),
поспешно поворачиваю к себе, открываю дверь тридцать второй. Все на месте, и все
сладко спят, несмотря на то, что горит свет и орет радио. У койки Жукова на полу
валяется учебник физики для седьмого класса. Видно, потому и горит свет, он
читал и заснул. Хоть радио и не выключили, но свет обычно гасили, если ложились
все. В комнате спертый воздух, но это у меня просто с мороза, я знаю, что быстро
освоюсь. Зато тепло, и после шумных компаний мне здесь даже показалось уютно и
хорошо. Раздевшись, гашу свет и, подумав, несмотря на то, что положение мое в
комнате сложное и по этому поводу были уже скандалы с Береговым, выключаю и
радио. Тем более в случае скандала мне будет, как говорится, чем крыть: завтра
воскресенье. Укладываюсь. Койка у меня с панцирной сеткой, пружинистая, но
мягкая (из шести коек в нашей комнате такая только у меня и Берегового, который
раздобыл их в пору, когда мы дружили). Подушек у меня две, одна казенная, другая
собственная, подарок тетки. Одеяла тоже два, казенное и свое, шерстяное,
ворсистое, но ныне ворс свалялся. Есть у меня также и три собственных простыни
и, кажется, три или четыре наволочки, но я их не употребляю, поскольку постель
здесь выдают казенную и еженедельно меняют. На прежней моей работе в провинции
(где я сильно заболел, после чего приехал искать счастья в город, где родился),
на прежней моей работе постелью не обеспечивали. Там-то я и приобрел
собственную. Вообще же при моем нынешнем неустойчивом положении собственная
постель пока не нужна (разве что одеяло и подушка для большего удобства), но,
как правило, там, где мне предоставляют койку, там к этой койке имеется и
постель (расчеты мои строились всегда исключительно на даровую койку знакомых
либо на дешевую общежитийскую, казенную. На частную я возможностей не имел).
Приехал я в этот город три года назад зимой, как раз после Нового года, с
довольно приличным запасом денег (сбережения от прежней работы), причем
сложенных в две кучки - одна на жизнь в первое время, другая на устройство, то
есть чтоб заплатить кому надо за оказанную мне поддержку. Помимо денег был еще
со мной список адресов тех людей, на которых я мог бы в первое время бесплатно
опереться в этом городе. Прежде всего старушечка Анна Борисовна, дальняя
родственница, на которую тетка особенно рассчитывала. Потом Чертоги, люди чужие,
но чем-то тетке обязанные. Потом рабочий адрес Михайлова и телефон еще одного
человека, некоего инженера Шутца (так меня тетка и предупредила: именно попроси
инженера Шутца, а не просто Шутца), это меня насторожило, и я позвонил ему в
самом конце, приходя уже в отчаяние от невозможности устроиться и перед тем, как
обратиться к Михайлову.
Отлично помню день приезда. В вагоне было у меня сидячее место (из экономии),
ночь я провел, конечно, без сна, и, выйдя на привокзальную площадь, очень
жестокую (было именно ощущение жестокости в заиндевевших красивых трамваях
нового типа и красиво горевших, не погашенных еще с ночи фонарях), я чувствовал
себя точно нищий-проситель в роскошной чужой приемной,- такое чувство было на
этой площади. На этой площади не было у меня прав требовать, а была лишь
возможность просить и надеяться на снисхождение (чувство, которое я впервые
ощутил в то утро отчетливо). Я шел, уступая всем местным дорогу, даже
школьникам, спешившим с ранцами в школу. Глядя на дома, вывески, на уходящие
вглубь переулки, я испытывал именно не любовь к этому городу, о котором мечтал и
открытки с видами которого любил разглядывать в провинции, а испытывал к городу
робкое уважение, чуть ли не как к важному лицу, покровительство которого хочется
заслужить. Несмотря на то что чемодан оттягивал мне руку, я прошел остановку в
сторону от вокзала, чтоб не влезать в трамвай вместе с толпой приехавших
провинциалов, к которым испытывал теперь даже не презрение, а злобу, поскольку
они меня дискредитировали (со мной в вагоне ехали какие-то муж и жена из
провинции, которые все заговаривали и советовали держаться их, поскольку город
они знают, мол, хорошо. Я от них, разумеется, сбежал).
К старушечке Анне Борисовне я добрался после многих пересадок, путаницы и
блужданий по красивым, холодным, очень жестоким улицам (ощущение красивой
жестокости этого города неотступно преследовало меня). Правда, часа через
полтора, попав в результате путаницы повторно в одно и то же место и узнав его
по какой-то арке, я решил, что начинаю терять ощущение бесправного чужака, и
осмелился приобщиться к хозяевам, то есть к тем, кто диктует этому городу свои
условия. Я выбрал для начала не значительный, но доступный мне способ - нарушил
правила уличного движения, но не случайно и растерянно, как провинциал, а
намеренно. С некоторой даже лихостью прыгнул я на ходу в трамвай и был наказан
за дерзость, едва не выронив чемодан и ударившись обо что-то лбом, в результате
чего вызвал смех пассажиров (среди смеявшихся была очень красивая женщина, каких
не увидишь в провинции, что особенно ужасно и окончательно меня добило, ибо я
особенно опасаюсь насмешек надо мной красивых женщин). Ругань кондукторши я
выслушал, покорно опустив голову и глядя в пол, как провинившийся школьник
(ошибка провинциала, еще больше вызвавшая ко мне презрение пассажиров). Так что
мой поступок вызвал обратную реакцию, вместо самоуважения - самоунижение, и к
Анне Борисовне я прибыл окончательно запуганным.
Анна Борисовна жила в многонаселенной квартире, но комната у нее была довольно
большая и теплая. Я отогрелся и выпил большую кружку сладкого чая с куском
свеженарезного батона. Это был первый даровой кусок, данный мне в поддержку и
который я впервые в жизни приплюсовал к своему бюджету. Конечно, я мог купить
себе и целый батон, деньги у меня были, но, во-первых, при отсутствии
поступлений каждый купленный на собственные средства кусок был мне горек, а вовторых,
после жестоких улиц этот кусок произвел на меня чисто психологическое
впечатление. Я почувствовал нечто материнское в морщинистом полном лице
старушечки, которую видел впервые в жизни, и заговорил с ней каким-то елейным
голосом (но совершенно в тот момент искренне), расспрашивая ее о здоровье и
вообще ужасно лицемеря (очень искренне. Это не парадокс, бывает искреннее
лицемерие, вызванное крайней нуждой). В комнате стояла одна лишь узенькая
лежанка, на которой старушечка (она была маленького роста) спала. Это внесло
некоторую тревогу, поскольку я гадал о своем месте ночлега, думая, где же она
меня положит. Так, в рассеянном состоянии, сменившем суетливое мое умиление, мы
проговорили минут двадцать, после чего она мне отказала в ночлеге, поскольку,
мол, соседи возражают. От неожиданности такого крайнего исхода и к тому же
освободившись в тепле от первого испуга перед этим чужим городом, что придало
мне развязности, я проявил некоторую грубость, на которую не имел права, то есть
встал, взял чемодан и, вместо того чтобы помочь старушечке поднести в прачечную
довольно тяжелую корзинку с бельем (она собиралась в прачечную), ушел, сухо
кивнув. Как бы сорвал со своего лица на глазах у старушечки елейную маску, не
поблагодарив за батон со сладким чаем, восстановившим мне силы после ночного
вагона и блуждания по улицам, и фактически посмеявшись над ее горем (у нее
недавно умерла любимая сестра в Бобруйске, но по состоянию здоровья Анна
Борисовна не имела возможности ехать на похороны. Мы вместе повздыхали по сему
поводу). Однако после того, как я понял о провале моих планов устроиться здесь
жить, то как-то сразу проявил полное безразличие к здоровью и горестям Анны
Борисовны и целиком погрузился в свою беду, ушел торопливо, надеясь до вечера
найти другой ночлег. Вообще-то состояние это непередаваемо ужасное - отсутствие
ночлега. К счастью, как я уже говорил, в отличие от голода, отсутствие ночлега
угнетает разум, а не инстинкты, разум же менее реалистичен, чем инстинкт, и даже
в самой безысходной ситуации живет надеждой.
Я приехал к Чертогам в противоположный конец города, где были трехсотые номера
длинной улицы Саперное поле. Чертоги мне не отказали. Семья из трех человек -
отец, мать и шестнадцатилетняя дочь (все некрасивые, особенно дочь) - жили в
двух комнатах одноэтаж-ного окраинного домика. Взаимоотношения мои с Чертогами
весьма поучительны и гораздо более интересны, чем с Анной Борисовной,
старушечкой. Чертоги приняли самое горячее участие в моей судьбе, и, думаю,
вполне искренне. Именно это горячее искреннее участие их в моей судьбе
оправдывает несколько мои дальнейшие, некрасивые с точки зрения быта и, может,
некоторых моральных правил, поступки по отношению к этим людям (раздумывая, я
сейчас пришел к этому успокоительному выводу). Человек я увлекающийся,
доверчивый и, будучи ущемлен в смысле домашнего тепла, принял обычную бытовую
порядочность этих людей чуть ли не за проявление родственных ко мне чувств и в
короткий срок, буквально в два-три дня, так освоился, что посчитал их семью
своей родной и дом этот также своим родным домом. Мать Чертог съездила со мной
на электричке в пригородную деревню к своей знакомой и вступила с ней в
переговоры о возможности за некоторую плату организовать мне прописку. Знакомая
позвала нас в комнату, разговаривая шепотом (то есть вступила в отношения, что
меня обрадовало), осмотрела мой паспорт и пообещала сделать все возможное,
вселив надежду. Отец Чертог хлопотал на своем предприятии (он работал
экспедитором) и на соседних предприятиях по поводу работы для меня. Таким
образом, все вдруг образовалось, дело было на мази, пошло сверх ожиданий хорошо,
и я расслабился, потерял ориентировку и перестал ощущать подлинность своего
положения. Из сбережений, предназначенных для питания (поскольку питался я у
Чертогов), я купил себе велюровую шляпу и вместе с приятелем (у меня был в этом
городе школьный приятель, на которого, разумеется, в бытовом смысле я не мог
рассчитывать, но в смысле общества он на первых порах был крайне ценен, и когда
я бытово устроился, то заехал к нему), итак, вместе с приятелем я начал ходить
по главным улицам и в парки, иногда позволял себе даже дешевенькие закуски в
кафе, то есть после провинциальной ущемленности повел если не золотую, то
позолоченную жизнь, иногда со смехом вспоминая, как приехал сюда (мне казалось,
что было это очень давно), шел с чемоданом, пугаясь этих близких мне ныне улиц,
на которые я уже чувствовал некоторые свои права. Такая легкомысленная жизнь
продолжалась недели две. Возвращался с прогулок с удовольствием в сразу как-то
ставшую мне близкой семью. Обедая или ужиная, мы смеялись, рассказывали
анекдоты, вообще все было великолепно. Оборвалось это тоже сразу, не знаю, было
ли поводом какое-либо конкретное событие или просто наступил предел некоего
незримого и негласного договора, в который независимая добродетель вступает с
тем, кто испытывает в ней нужду, надеясь на его такт и совесть. Я же,
увлекающийся идеалист, пришел в восторг от их бескорыстия и доброты, и восторг
помешал мне усмотреть предел, за которым я, человек, уставший от суровой жизни,
расслабился и начал злоупотреблять их гостеприимством. Я так много и восторженно
о них говорил и приятелю своему и знакомым (через приятеля у меня появилось
несколько мимолет-ных знакомств в этом городе), что когда в один из вечеров,
вернувшись по обыкновению в хорошем настроении, застал всех Чертогов угрюмыми и
с таким видом, точно они только что обо мне судачили и при моем появлении
замолкли, первоначально не понял ничего, а потом растерялся. Истина разом
открылась передо мной, и она была весьма неприглядна. Надежды на пригородную
хозяйку не оправдались, сам Чертог, правда, кое-где предварительно договорился,
но без прописки нельзя было думать о работе. Я висел в воздухе. Деньги таяли,
хоть обеды у Чертогов не стоили мне ни гроша. (Ошибка. Надо было с самого начала
поставить все на более деловую основу. Теперь же они денег не брали, увеличивая
тем самым еще более свою правоту и надеясь этой правотой быстрее меня выжить,
хотя бы и на улицу.) Вообще отношения наши быстро стали неузнаваемыми и
приобрели скандальный характер. Будучи во всех отношениях неправ (две недели
позолоченной жизни вместо попыток устроиться), но ныне не имея иного выхода, я
жил у Чертогов чуть ли не силой, крича, что они обязаны меня принимать,
поскольку должны рассчитаться за добро, сделанное им моей теткой (кажется, в
войну они жили у тетки несколько месяцев всей семьей).
Я позвонил инженеру Шутцу. Он долго не мог понять, кто я, тетку же мою хоть и
вспомнил, но с трудом и сказал, что ныне обстановка изменилась и с билетами
помочь он никак не в состоянии (автомат работал плохо). Летом, когда существуют
дополнительные поезда, часть лимита выделяется их управлению (он работал в
управлении железной дороги), сейчас же это отменено. Очевидно, к нему часто
обращались знакомые с просьбой о билетах, потому и мой звонок он понял именно
так, тем более о своем трудоустройстве я говорил невнятно, запинаясь, оттягивая
момент отказа. Я повесил трубку и выбросил телефон Шутца, поняв его
бесполезность.
К Михайлову я пошел на следующий день с утра. Ранее, пребывая в благодушном
состоя-нии и думая, что наконец очутился среди родных людей, я позволял себе
поваляться подольше, и Чертоги, проходя через переднюю (я спал в передней на
раскладушке), теснились, чуть ли не натыкаясь на меня. Теперь же я просыпался
рано (впрочем, почти не спал. Это было начало моих бессонниц, которых я не знал
в провинции). Просыпаясь рано, я старался уйти, чтоб не завтра-кать (прямой
отказ от завтрака являлся демонстрацией и накалял атмосферу). К Михайлову я
пришел задолго до начала работы треста и не менее часа прогуливался, дожидаясь
десяти. В плановом отделе треста сидела за столом полноватая, начавшая седеть
темноволосая женщина со следами былой красоты (Вероника Онисимовна Кошеровская.
Та самая, на мои взаимоотно-шения с которой весьма скользко намекал Михайлов.
Пошлый намек этот имел некоторые последствия. Меня он смутил, но позднее обида,
странно переварившись в моем мозгу, обернулась весьма своеобразно, и я
действительно начал думать о Веронике Онисимовне не только как о своей
покровительнице, старающейся мне помочь, чем можно, но и как о женщине). Однако
все это было через год-полтора, а тогда я робко сел в углу на стул, предложенный
мне Вероникой Онисимовной
...Закладка в соц.сетях