Жанр: Драма
Зримая тьма
...прутиков под горшком, они вспыхнули, загорелась трава, громко
лопались семенные коробочки - хлоп, хлоп, хлоп, и вот уже могучее пламя охватило
пустошь, дети и взрослые с криками и воплями, отталкивая друг друга, бросились
врассыпную, кто-то выбежал на дорогу... Визг тормозов, лязг сталкивающихся машин,
вопли, проклятия.
- Знаете, - мягко сказал секретарь, - не надо так делать.
Седая грива на голове секретаря была уложена столь тщательно и искусно, что
казалась вычеканенной из серебра. У секретаря, на слух Мэтти, было такое же
произношение, какое было когда-то у старого мистера Педигри.
- Вы обещаете больше так не делать?
Мэтти не ответил. Секретарь перелистал бумаги.
- Миссис Робора, миссис Бовери, миссис Круден, мисс Борроудэйл, мистер Левински,
мистер Уайман, мистер Мендоза, мистер Буонаротти - как вы думаете, он не
художник?.. Видите ли, из-за вас столько людей получило ожоги... они очень, очень
разгневаны... Нет, нет! Вам ни в коем случае нельзя больше так делать!
Он собрал бумаги, положил сверху серебряный карандаш и посмотрел на Мэтти.
- Знаете, вы не правы. Думается, люди, подобные вам, существовали всегда. Нет, я
не имею ничего против сути послания. Нам известно состояние вещей, мы знаем
опасность и нелепость этой метеорологической игры. Но видите ли, мы избраны.
Нет, вы ошибаетесь, считая, что люди не смогут прочесть ваше послание, понять
ваш язык. Конечно, смогут. Ирония в том, что предсказания бедствий всегда были
понятны только людям знающим, образованным, а те, кто больше всего страдал от
бедствий, - слабые и обездоленные, самые невежественные и потому беспомощные,
они-то как раз ничего не воспринимали. Понимаете? Все фараоново войско... а до
того все первенцы этих темных феллахов...
Он встал, подошел к окну и, сложив руки за спиной, обвел взглядом улицу.
- Ураган не обрушится на правительство, поверьте мне, и бомба тоже на него не
упадет.
Мэтти по-прежнему молчал.
- Вы из какой части Англии? Наверняка с юга. Из Лондона? По-моему, вам лучше
вернуться на родину. Насколько могу судить, вы никогда не перестанете... Люди,
подобные вам, всегда стоят на своем. Да, вам лучше плыть домой. В конце
концов, - он внезапно повернулся, - там ваш язык нужнее, чем здесь.
- Я хочу обратно.
Секретарь с облегчением опустился в кресло.
- Превосходно! Вы даже не представляете себе, как я рад... Понимаете, нам
казалось, что после этого пренеприятнейшего случая с туземцем, с аборигеном -
знаете, они настаивают, чтобы их называли "аборигенными", будто они
прилагательное, - нам казалось, мы должны что-то для вас сделать...
Он подался вперед, оперевшись о стол сомкнутыми ладонями.
- ...И прежде чем мы расстанемся, скажите мне... Вы обладаете каким-то... каким-то
особым восприятием, экстрасенсорным восприятием, ясновидением? Одним словом, вы
видите?
Мэтти смотрел на него, сомкнув губы, как железные створки. Секретарь прищурился.
- Я имею в виду, мой дорогой друг, ту информацию, которую вы призваны вдолбить в
уши нашему невнемлющему миру...
Мгновение-другое Мэтти ничего не говорил. Затем, поначалу медленно, а под конец
рывком, поднялся, встал напротив секретаря, но смотрел не на него, а поверх его
головы в окно. Лицо Мэтти исказилось, но он не издал ни звука. Он прижал
стиснутые кулаки к груди, и из его искривленного рта вырвались два слова, два
мяча для гольфа:
- Я чувствую!
Повернулся, вышел, минуя один кабинет за другим, в мраморный вестибюль, и вниз
по ступенькам, прочь. Сделав несколько покупок, среди которых только одна -
карта - не казалась странной, Мэтти сложил их в свою старенькую машину, и город
больше его никогда не видел. Собственно, вся Австралия навсегда рассталась с его
чудачествами. Все оставшееся время в этой стране он не выделялся ничем, кроме
черной одежды и отталкивающего лица. Но если людям Австралии было до него мало
дела, то находились другие, неравнодушные к нему существа. Мэтти проехал много
миль со своими странными покупками, - казалось, он ищет нечто - скорее большое,
чем малое. Похоже, он хотел спуститься вниз; найти водоем и опуститься в него,
отыскать жаркое, зловонное место и стать таким же, как оно. Сочетание того и
другого иногда встречается в природе; но, как правило, в такие места очень
трудно проехать на автомобиле. Поэтому Мэтти пришлось долго петлять по
незнакомым местам и частенько ночевать в машине. Он натыкался на деревушки из
трех полуразвалившихся лачуг с крышами из гофрированного железа, скрежетавшего и
лязгавшего под горячим ветром, а на мили вокруг - ни одного дерева. Он проезжал
мимо зданий в палладианском[7 - Имеется в виду итальянский архитектор Андреа
Палладио (1508- 1580). (Прим. ред.).] стиле, построенных среди гигантских
деревьев, на которых орали красные какаду, а ухоженные пруды заросли лилиями. Он
обгонял людей, едущих в двуколках, запряженных лошадьми, ступающими изящно,
высоко поднимая ноги. Наконец он нашел нечто, не нужное никому другому, осмотрел
в ярком солнечном свете - хотя даже в полдень лишь немногие лучи пробивались к
воде - и стал следить, пожалуй, даже с трепетом, который никогда не отражался на
его лице, за бревноподобными существами, ускользавшими одно за другим из поля
зрения. И он отправился искать сухое место, чтобы там подождать. Он читал свою
Библию в деревянном переплете, и до самых сумерек его не отпускала легкая дрожь.
Он заново приглядывался к знакомым предметам, как будто в них могло найтись
нечто, дающее успокоение. Но чаще всего, конечно, разглядывал Библию, словно
никогда не видел ее раньше. Для него стало важным, что ее переплет сделан из
самшита, и он задумался, почему; мелькнула мимолетная мысль - для надежности, но
это было странно, ведь Слово не нуждается в защите. Так он просидел много часов,
пока солнце прошло весь свой привычный путь по небу, нырнуло за горизонт и
появились звезды.
Место, которое он нашел, во тьме выглядело еще более причудливо. Тьма была
плотной, словно под бархатным покрывалом, какое набрасывали себе на голову
старинные фотографы. Но всем другим органам восприятия вполне хватало бы
ощущений. Ноги чувствовали бы мягкую и липкую субстанцию - полуводу, полугрязь
без единой щепки или камня, которая быстро бы поднялась выше лодыжек, сдавливая
их со всех сторон. Нос улавливал бы несомненные свидетельства разложения
растительной и животной материи, а рот и кожа - в этих обстоятельствах казалось,
что кожа способна чувствовать вкус, - пробовали бы воздух, настолько теплый и
тяжелый от влаги, что возникало сомнение, стоит ли тело, плывет ли или погружено
в воду. Уши наполнились бы лягушачьими раскатами и воплями ночных птиц; и еще
слух воспринимал бы шорох крыльев, усиков, конечностей, вой и жужжание живности,
кишевшей в воздухе.
Затем, долгим ожиданием заставив себя привыкнуть к темноте, для чего следовало
отрешиться от жизни и плоти, отказавшись от всех иных чувств ради зрения, можно
было бы обнаружить, что и глазам есть что видеть: слабое фосфоресцирование
грибов или поваленных стволов, не столько гнивших, сколько испарявшихся, или
более яркую голубизну огоньков болотного газа, которые блуждали среди тростников
и дрейфующих островков растительности, питающейся насекомыми и водяным бульоном.
Временами вспыхивали, как от поворота выключателя, завораживающие точки -
быстрый полет искр между деревьями, танцующих, превращающихся в огненное облако;
оно завивалось спиралью, разбивалось, уносилось прочь длинной лентой, которая
вдруг непонятно отчего угасала, оставляя после себя еще более глубокую, чем
прежде, тьму. Затем со вздохом, с каким спящий ворочается с боку на бок, что-то
большое плюхалось в невидимую воду и затихало чуть поодаль. К этому времени
неподвижные ноги глубоко увязли бы в шевелящейся теплой грязи, и там, внизу, где
темнее, чем во мраке, тайней тайного, с бессознательной искусностью, не позволяя
ощутить свое присутствие, присосались бы пиявки и начали бы кормиться сквозь
уязвимую кожу.
Но ни одного человека здесь не было; и тому, кто рассматривал это место
издалека, при дневном свете, казалось невозможным, чтобы тут с начала рода
человеческого побывал хоть один человек. Летучие живые искры вернулись, как
будто за ними кто-то гнался. Они летели долгой чередой.
Причина этого полета выяснилась чуть позже. По лесу равномерно двигались огни,
сперва один, затем два. Они ненадолго выхватывали из темноты силуэты стволов,
обвисших листьев, лишайников, сломанных ветвей, и те временами казались углями
или головешками, тлеющими в костре, - сперва черные, потом раскаленные - они
исчезали по мере того как двойные огни уходили сквозь лес дальше к болоту;
каждому из огней предшествовало пляшущее облачко бесцветных и хрупких летучих
существ. Старая машина - сейчас ее мотор распугал все, кроме летучей живности, и
даже лягушки, умолкнув, нырнули в воду - остановилась в двух деревьях от
таинственного мрака воды. Мотор замолк, фары чуть-чуть потускнели, но их света
хватало, чтобы освещать крылатых насекомых и пару ярдов грязи по эту сторону
колеи, если ее можно было так назвать.
Водитель некоторое время сидел неподвижно; и только когда совсем заглох мотор и
машина простояла неподвижно достаточно долго, чтобы возобновились все прежние
шумы, распахнул правую дверцу и выбрался наружу. Он подошел к багажнику, открыл
его и с лязгом достал оттуда несколько предметов. Не закрывая багажника,
вернулся к водительскому месту и, остановившись, некоторое время глядел в
сторону невидимой воды. Проделав все это, он вдруг засуетился, неведомо зачем.
Он стащил с себя одежду, и в рассеянном свете фар предстало тощее бледное тело,
ставшее объектом внимания хрупких летучих созданий и тех, что жужжали или
стонали. Из багажника он достал непонятный предмет и, опустившись на колени в
грязь, видимо, начал его разбирать. Звякнуло стекло. Вспыхнула спичка, ярче фар,
и стало ясно, что он делает, - правда, наблюдать за ним было некому. Перед ним
на земле стояла лампа, давно устаревшая; он снял с нее шаровидное стекло и трубу
и зажег фитиль, а хрупкие создания кружились, плясали, вспыхивали и если не
сгорали, то уползали полуобгоревшие. Человек прикрутил фитиль и поставил на
место длинную трубу со стеклянным шаром. Убедившись, что лампа стоит прямо и не
свалится в грязь, он занялся первым набором предметов. Они лязгали, и его
замысел был совершенно непонятен, оставаясь скрытым в голове. Он встал, уже не
совсем голый. Тело было опоясано цепью, на которой висели тяжелые стальные
круги; самый тяжелый лежал на его чреслах, и вид у человека был нелепый, но
вполне пристойный, пусть даже никто не видел его, кроме равнодушных к приличиям
диких существ. Он снова нагнулся, но вынужден был схватиться за дверцу машины,
чтобы удержать равновесие, поскольку тяжелые диски мешали опуститься на колени.
Наконец он выпрямился, коленопреклоненный, и медленно подкрутил фитиль. Белое
свечение лампы затмило свет фар, ярче обозначились стволы и испод листьев.
Плесень, лишайники и грязь приобрели прочность предметов, которые днем останутся
неизменными; белые хрупкие мотыльки, обезумев, носились вокруг светящегося шара,
а над плоской, застывшей поверхностью блестящей воды двумя алмазами глаз
уставилась на лампу лягушка. Лицо человека приблизилось вплотную к белому стеклу
- но вовсе не свет искажал левую сторону его лица с полузакрытым глазом и
искривленным уголком рта.
Он поднял лампу, медленно встал сам, опираясь на дверцу. Он выпрямился, звеня
железными дисками на пояснице и держа лампу высоко над головой. Повернулся и
медленно, осторожно подошел к воде. Грязь наконец почувствовала человеческую
ступню - теплый ил расступился под тяжестью погрузившейся в него одной ноги,
затем второй. Лицо человека исказилось еще сильнее, словно от невыразимой боли.
Его глаза сверкали, перемигивая, зубы поблескивали и скрежетали, лампа качалась.
Он погружался - ступни, икры, колени, - неизвестные существа задевали его под
водой или скользили прочь по дрожащей поверхности, а он заходил все глубже и
глубже. Вода поднялась выше пояса, потом до груди. Лягушка вышла из оцепенения,
вызванного светом, и прыгнула в воду. В середине пруда вода доходила до
подбородка; еще шаг вперед, и внезапно стало глубже. Человек оступился, вода
взволновалась. Он оставался под водой около ярда, и любой наблюдатель увидел бы
только руку и старую лампу с ярко-белым шаром и безумную пляску насекомых
вокруг. Затем на поверхность всплыли черные волосы. Где-то внизу человек крепко
уперся ногами в илистое дно, высунул наружу голову и судорожно глотнул воздуха.
Потом медленно вышел на другую сторону пруда; с его тела, волос и дисков стекала
вода, но лампа осталась сухой. Он остановился, и хотя воздух был горяч и от воды
шел пар, его била дрожь - сильная, судорожная, - и ему пришлось взяться за лампу
обеими руками, чтобы она не опрокинулась и не упала в грязь. И словно эти
содрогания послужили каким-то сигналом, в тридцати ярдах от него, на другой
стороне водоема, огромная ящерица повернулась и исчезла во тьме.
Судороги постепенно утихали. Когда они перешли в обычную дрожь, человек вернулся
к машине, обогнув пруд. Двигался он торжественно и размеренно. Он бережно держал
горящую лампу, четырежды обратив ее к четырем сторонам света. Потом прикрутил
фитиль и задул огонь. Мир стал таким же, как прежде, человек убрал лампу, диски
и цепь в багажник, оделся, пригладил свои странные волосы и накрыл их шляпой. На
него снизошел покой. Поток светлячков вернулся и заплясал над слабо
поблескивающей водой - каждый светлячок над своим отражением. Человек сел за
руль. Ему пришлось трижды крутить стартер. Вероятно, это был самый странный звук
из всех, когда-либо раздававшихся в этой глуши, - механический визг стартера и
рев ожившего двигателя. Машина медленно покатилась прочь.
Мэтти не полетел самолетом, хотя на самый дешевый билет в одну сторону денег
хватило бы; он отправился морем. Может быть, он считал полет слишком дерзким и
возвышенным для себя поступком; или же на него повлиял не столько скрытый в
глубинах памяти образ сингапурской девушки-куколки в пестрой одежде, сколько
неприятное ощущение от всего Сингапурского аэропорта, его лакированная
порочность, лишенная всякого содержания. Теперь он спокойно держался как с
мужчинами, так и с женщинами, и слабая половина человечества волновала его не
больше, чем сильная, он не стал бы избегать Блудницы с ее чашей мерзостей в
страхе за свой душевный покой или свою добродетель.
С машиной он расстался, но все остальное имущество взял с собой. Он пытался
устроиться на корабль матросом, но для человека его возраста, каков бы он ни
был, с опытом разнорабочего, упаковщика конфет, могильщика, водителя в
экстремальных условиях и, главным образом, знатока Библии, места не нашлось. Не
помогли и рекомендации многих людей, писавших о его неподкупности, надежности,
честности, верности, усердии (мистер Свит), благоразумии, не упоминавших,
правда, о том, что сами они сочли эти качества скорее отталкивающими.
Наконец Мэтти пришел в порт с маленьким чемоданчиком, в котором находились
бритвенные принадлежности для правой стороны лица, сменные штаны, сменная
рубашка, сменный черный носок, фланелевое полотенце и кусок мыла. Он постоял,
глядя на борт корабля, потом опустил глаза, о чем-то задумавшись. Затем поднял
левую ногу, трижды встряхнул ею, опустил. Поднял правую ногу, трижды встряхнул,
опустил. Обернувшись, он взглянул на портовые сооружения и линию низких холмов -
все, чем могла на прощание одарить его Австралия. Казалось, он смотрел сквозь
эти холмы на те тысячи миль, которые проехал, и на сотни людей, которых,
несмотря на свою замкнутость, если не узнал, то хотя бы увидел. Он оглядел
причал. У швартовой тумбы скопилась куча пыли. Мэтти торопливо подошел,
наклонился, зачерпнул горсть пыли и посыпал ею башмаки.
Он взошел по трапу, оставляя за собой многие годы, проведенные в Австралии. Ему
показали каюту, где он должен был спать вместе с одиннадцатью другими
пассажирами, хотя никто из них к отплытию не прибыл. Оставив в каюте свой
единственный чемодан, он вернулся на палубу и стоял там, безмолвно глядя на
Австралийский континент и зная, что видит его последний раз в жизни. Из его
здорового глаза выкатилась единственная слеза, быстро сползла по щеке и упала на
палубу. Его губы слегка шевелились, но он не произнес ни слова.
ГЛАВА 6
Пока Мэтти находился в Австралии, мистер Педигри вышел из тюрьмы и был взят под
опеку несколькими обществами. Он получил немного денег по завещанию своей матери
- старуха умерла во время его заключения. Деньги обеспечили ему не столько
свободу, сколько определенную мобильность: он сумел скрыться от тех, кто
безуспешно пытался помочь ему, и перебрался в центр Лондона. Оттуда он очень
скоро вернулся в тюрьму и на этот раз вышел на свободу сильно постаревшим,
словно прибавил больше лет, чем провел в камере. Сам он объяснял это, плача от
жалости к себе, тем, что сокамерники против него снюхались. Он никогда не мог
похвастаться избытком плоти, а теперь даже та, что осталась, была изрядно
потрепана. Его лицо покрыли морщины, спину согнуло, а в поблекшей соломе волос
уже явно проступала седина. Сперва он обосновался было на лондонском вокзале, на
скамейке, но в час ночи ее перевернул под ним полицейский, и, может быть, именно
из-за этого инцидента Лондон лишился для него всякой привлекательности: он
отправился в Гринфилд. Все-таки именно там жил Хендерсон. Умерев, Хендерсон
навсегда остался в сознании мистера Педигри вожделенным и совершенным. В
Гринфилде нашлась гостиница, о которой мистер Педигри раньше не знал, за
ненадобностью. Она была чистой до невозможности, с большими комнатами,
разделенными на отдельные каморки с узкой кроватью, столом и стулом в каждой.
Здесь он поселился и отсюда совершал вылазки, в том числе - к школе, где смотрел
сквозь решетку ворот на место, куда упал Хендерсон, на пожарную лестницу и на
край свинцовой крыши. Закон не запрещал ему подходить ближе; но он уже приобрел
привычку двигаться по стенке, подобно другим опустившимся изгоям, которые все
время держатся поближе к стене, чтобы знать, что хоть с одной стороны им ничего
не грозит. Сейчас он стал одним из тех, кого полицейские инстинктивно причисляют
к подозрительным типам; в результате, он и самому себе начал казаться
подозрительным типом и, завидев полисмена, старался побыстрее отойти подальше
или скрыться за углом.
Все же у него оставался небольшой доход, и на него он жил, вполне
законопослушно, если не считать его желаний - которые во многих странах не
грозили бы никакими неприятностями. Не имея почти ничего, он тем не менее не
чувствовал тягот своего нищенского существования. Всю его собственность
составляло то, что было на нем надето. Викторианские пресс-папье он давно продал
- увы, еще до того, как цены на них взлетели. Были распроданы и все его нэцкэ;
за них он выручил побольше. Осталась одна-единственная, кусочек гладкой слоновой
кости размером с пуговицу - собственно, это и была пуговица, с вырезанными на
ней двумя мальчиками, слившимися воедино так увлеченно и увлекательно! Мистер
Педигри считал безделушку своим амулетом и носил в кармане, где ее всегда можно
было потрогать. Иногда нэцкэ жгла ему пальцы. Именно после одного из таких
прикосновений он совершил поступок, который в очередной раз привел его в тюрьму.
Ему предложили сделать операцию; но он в ответ завопил так безумно и
пронзительно, что даже полицейский психиатр отступил. Выйдя на свободу, мистер
Педигри вернулся в Гринфилд; казалось, его разум теперь замкнулся в рамках
простейших схем, ритуалов, управляющих его действиями и убеждениями. В день
приезда он шел по Хай-стрит, замечая, как много вокруг цветных. Через какое-то
время он оказался перед усадьбой Спраусона, между книжным магазином и магазином
Фрэнкли по одну сторону и горбом Старого моста - по другую. У входа на мост
стоял допотопный общественный туалет - колоритное чугунное сооружение, не то
чтобы вонючее, но с душком, не то чтобы грязное по своей сути, скорее
выглядевшее таковым благодаря черному креозоту. Бачки наполнялись и сливались,
наполнялись и сливались день и ночь (техническое чудо шестидесятых годов
прошлого века), с неизменностью движения звезд и приливной волны. Именно здесь
мистер Педигри одержал скромную победу, которая и привела его в последний раз в
тюрьму; но сейчас его призвала сюда не расчетливая надежда и не похоть. Он
завернул сюда просто потому, что бывал здесь раньше.
Его представления подверглись эволюции. Прежде он чувствовал щедрую радость от
юношеской сексуальной ауры, теперь начал ценить возбуждение, которым
сопровождается нарушение табу, если результат достаточно непригляден.
Разумеется, общественные уборные имелись и в парке, еще в большем количестве -
около центральной автостоянки, да и на рынке. Уборные были разбросаны по всему
городу, их было гораздо больше, чем мог бы предположить человек, не
предпринимавший, подобно мистеру Педигри, специальных изысканий. Доступ в школы
был ему закрыт навсегда, но уборные тоже, в своем роде, вели к цели. Он уже
собирался выйти из-под укрытия стены, когда из дверей усадьбы Спраусона появился
человек и зашагал по улице. Мистер Педигри долго смотрел ему вслед, оглянулся на
туалет, снова посмотрел на удаляющуюся фигуру и, решившись, поспешил за ней,
сутулясь и покачиваясь на ходу. Обогнав человека, он выпрямился и обернулся.
- Белл, кажется? Эдвин Белл? Значит, вы до сих пор здесь? Белл?
Белл застыл на месте и проблеял фальцетом:
- Кто вы? Кто?
Годы, целых семнадцать лет, изменили Белла гораздо меньше, чем Педигри. Хотя у
Белла были свои неприятности, мучительная проблема избыточного веса в их число
не входила. Белл сохранил неповторимый облик студента конца тридцатых годов, и
все, кроме широких брюк, было при нем: вздернутый нос, легкий налет властности и
непререкаемость суждений.
- Я - Педигри. Вы должны меня помнить! Себастьян Педигри. Помните?
Белл резко выпрямился, глубоко засунул в карманы пальто стиснутые кулаки, затем
в панике сдвинул их на самом интимном месте.
- При-ивет! - проскулил он. - Я...
И Белл, с низко опущенными кулаками, задранным носом и раскрытым ртом, начал
подниматься на цыпочки, как будто такая простая тактика могла поднять его над
собственным замешательством. Тем не менее он понимал, что перейти на другую
сторону улицы было бы недостойно человека с либеральными взглядами, поэтому
встал нормально, при этом слегка покачнувшись.
- Педигри, дружище!
- Понимаете, я долго отсутствовал, растерял все знакомства. А как вышел на
пенсию, подумал... да, я подумал, почему бы мне не заглянуть...
Они стояли лицом друг к другу среди плывущей мимо разноцветной толпы. Белл
смотрел на лицо старика, глупую морщинистую маску, уставившуюся на него в
тревожном ожидании.
- Почему бы не заглянуть в нашу старую школу, - глупо и жалко бормотала
морщинистая маска. - Я думал, что вы - единственный, кто остался с моих времен.
Со времен Хендерсона...
- Послушайте, Педигри... вы... понимаете, я женат...
Он чуть было не задал необдуманный вопрос, не женился ли Педигри тоже, но
вовремя остановился. Педигри ничего не заметил.
- Я просто подумал, не заглянуть ли в нашу старую школу...
В воздухе между ними повисло совершенно ясное и точное понимание того, что если
нога Себастьяна Педигри когда-нибудь переступит порог школы, его задержат за
преступные намерения; но если он придет об руку с Эдвином Беллом, закон окажется
бессилен, однако это не принесет ничего хорошего ни тому, ни другому, что бы там
Педигри ни думал. Провести Педигри в школу мог бы только святой - или Иисус, или
может быть Гаутама, наверняка Магомет, нет, не надо сейчас думать о Магомете,
это заведет меня слишком далеко, о боже, как мне от него избавиться?!
- И если вы идете в ту сторону...
Эдвин снова рывком встал на цыпочки и судорожно сомкнул погруженные в карманы
кулаки.
- Какая досада! Только что вспомнил! Ох, ох, мне нужно немедленно вернуться.
Понимаете, Педигри...
И он развернулся, задев плечом проходившую мимо негритянку.
- Простите, пожалуйста, какой я неуклюжий! Ладно, Педигри, увидимся.
И поспешил на цыпочках вниз по улице, затылком чувствуя, что Педигри идет
следом. Попавший в нелепую ситуацию Эдвин Белл, по-прежнему прикрывая интимные
места засунутыми в карманы кулаками, нырял и петлял среди спешащих на рынок
женщин в сари. За ним по пятам упорно следовал Педигри, и оба они непрерывно
говорили, словно боясь услышать в тишине что-то ужасное. Впрочем, так оно и
получилось: когда они дошли до усадьбы Спраусона и возникла угроза, что Педигри
поднимется наверх, мимо адвокатской конторы, прямо в квартиру, - Эдвин Белл не
выдержал: выставив руки ладонями наружу, он выкрикнул фальцетом явный запрет:
- Нет, нет, не-ет!
Он рванулся, словно отрывая плоть от плоти, и взлетел по лестнице, оставив в
холле Педигри, все еще бормотавшего о возвращении в школу и о Хендерсоне, будто
мальчик по-прежнему был там. Замолчав, Педигри сообразил, что находится в
частном доме со стеклянной дверью, выходящей в сад, двумя лестницами по обеим
сторонам холла и дверями, одна из которых вела в адвокатскую контору. И мистер
Педигри, снова двигаясь по стенке, выбрался наружу и спустился по двум
ступенькам на каменные плиты перед усадьбой Спраусона, пересек улицу, торопясь
укрыться в относительной безопасности витрин, и оглянулся. В верхнем окне он
заметил Эдвина, а рядом - Эдвину, но тут же занавеску торопливо задернули.
Таким образом, мистер Педигри по возвращении стал проблемой не только для
полиции, знающей о нем если не все, то многое, не только для паркового
смотрителя и молодого человека в сером плаще, обязанностью которого было
пресекать поползновения мистера Педигри, но еще и для Эдвина Белла,
единственного человека, оставшегося в Гринфилде со старых времен. Вопреки
всякому здравому смыслу мистер Педигри
...Закладка в соц.сетях