Жанр: Драма
Голод
...меня расплачиваться за грехи всех. Когда я отыскал свободную скамейку и
сел, этот вопрос все еще занимал меня и мешал мне думать о другом. С того
майского дня, когда начались мои злоключения, я чувствовал, как мною
постепенно завладевает слабость, я стал слишком вялым, утратил волю и
целенаправленность, словно стая каких-то мелких хищников вселилась в мое
тело и грызла его изнутри. А что, если бог попросту решил меня погубить? Я
встал и принялся расхаживать подле скамейки.
В этот миг все мое существо было исполнено нестерпимейшего страдания;
даже руки мучительно ныли, и я не знал, куда мне их девать. К тому же я
недавно так плотно поел, что мне было не по себе, я объелся и, не находя
себе места, топтался возле скамейки; люди скользили мимо меня, появлялись
и исчезали как призраки. Наконец на мою скамейку сели двое мужчин, они
закурили сигары и стали громко разговаривать; я рассердился и хотел
сделать им замечание, но вместо того повернулся и пошел в другой конец
парка, где отыскал пустую скамейку. Там я сел.
Мысль о боге снова начала меня одолевать. Я находил, что с его стороны
в высшей степени непростительно вмешиваться всякий раз, как я пытался
найти работу, и расстраивать все дело, хотя я просил лишь хлеба насущного.
Я определенно заметил, что стоит мне поголодать несколько дней подряд, как
мой мозг начинает словно бы вытекать и голова пустеет. Она становится
легкой и бесплотной, я больше не чувствую ее у себя на плечах, и мне
кажется, что, когда я на кого-нибудь гляжу, глаза мои раскрываются до
невероятности широко.
Я сидел на скамейке и думал обо всем этом, все горше сетуя на бога за
эти беспрерывные мучения. Если он, испытывая меня и воздвигая на моем пути
препятствие за препятствием, хочет приблизить меня к себе, очистить мою
душу, то смею его заверить, что он ошибается. Я поднял глаза к небу, чуть
не плача от негодования, и раз навсегда высказал ему все, чтобы облегчить
душу.
Вспомнилось то, чему меня учили в детстве, в ушах зазвучал негромкий
голос, читающий Библию, и я начал разговаривать сам с собою, насмешливо
покачивая головой. Зачем заботился я о том, что мне есть и пить, во что
одеть бренную свою плоть? Разве Отец Небесный не питает меня, как питает
птиц, и не оказал мне особой милости, избрав раба своего? Перст божий
коснулся нервов моих и потихоньку, едва заметно, тронул их нити. А потом
господь вынул перст свой, и вот на нем обрывки нитей и комочки моих
нервов. И осталась зияющая дыра от перста его, перста божия, и рана в моем
мозгу. Но, коснувшись меня перстом десницы своей, господь покинул меня и
не трогал более, и не было мне никакого зла. Он отпустил меня с миром,
отпустил с открытой раной. И не было мне никакого зла от бога, ибо он -
господь наш во веки веков...
Ветер донес до меня музыку и пение студентов, - значит, был уже третий
час. Я достал карандаш и бумагу, хотел написать что-нибудь, и вдруг из
кармана у меня выпала книжечка с талонами на бритье. Я сосчитал талоны: их
оставалось шесть.
- Слава богу! - невольно воскликнул я. - Еще неделю-другую я могу
бриться у цирюльника и иметь приличный вид!
Это маленькое достояние тотчас заставило меня воспрянуть духом; я
тщательно разгладил талоны и спрятал книжку в карман.
Но писать я не мог. Сочинил несколько строк, а больше ничего не
приходило в голову; мысли мои были где-то далеко, и я не мог
сосредоточиться. Все меня рассеивало и отвлекало, со всех сторон
подступали новые впечатления. Комары и мошки садились на бумагу и мешали
мне; я дул на них, чтобы прогнать, дул во всю мочь, но напрасно. Эта
мелюзга переворачивалась, жалась к бумаге, упиралась так, что тонкие лапки
гнулись. Просто невозможно от них избавиться. Они всегда найдут, за что
зацепиться, отыскивают шероховатости и неровности на бумаге и сидят до тех
пор, покуда им самим не вздумается улететь.
Некоторое время эти маленькие кровососы занимали меня, я закинул ногу
на ногу и довольно долго наблюдал их. А потом до меня донеслись звуки
кларнета, и от этого мысли мои приняли новое направление. Досадуя, что я
не могу написать статью, я сунул бумагу в карман и откинулся на спинку
скамейки. В такие мгновения моя голова до того ясна, что меня посещают
самые изощренные мысли, и при этом я нисколько не устаю. Я сижу,
откинувшись назад, поглядываю на свою грудь, на ноги и вижу, как
подрагивает моя нога от толчков крови. Я приподнимаю голову и все смотрю,
и меня охватывает какое-то странное, небывалое ощущение; по нервам моим
пробегает дивная волна, и словно трепетный свет вдруг вспыхивает во мне. Я
гляжу на свои башмаки и как будто встречаюсь со старым другом, как будто
какая-то частица моего существа вновь возвращается ко мне; чувство
единения захлестывает мне душу, глаза наполняются слезами, и мои башмаки
словно отдаются во мне тихим звоном. "Это слабость! - строго говорю я себе
и, сжав кулаки, повторяю: - Слабость". И я принялся смеяться над этими
нелепыми чувствами, я нарочно издевался над собой; я произносил твердые и
здравые слова, крепко жмурился, чтобы прогнать слезы. И словно я никогда
не видел своих башмаков, я начинаю присматриваться, как они выглядят, как
меняются при всяком движении моей ноги, и какая у них форма, как потерлась
кожа, и обнаруживаю, что морщины и белесые швы придают им своеобразное
выражение, что у них как бы есть лицо. Некая частица моего существа
перешла в эти башмаки, от них на меня веяло чем-то близким, словно то было
собственное мое дыхание...
Я долго предавался этим ощущениям, - наверно, не меньше часа. А потом
на другой конец скамейки присел маленький старичок; садясь, он тяжело
вздохнул и сказал:
- М-да-а-а, вот так-то!
Едва я услышал его голос, в голове у меня словно поднялся вихрь, я
оставил башмаки в покое, и мне даже показалось, что смутное настроение,
которое я только что пережил, было чем-то давним, с тех пор, пожалуй,
прошел год или два, а теперь оно мало-помалу изглаживается из моей памяти.
Я смотрел на старика.
Какое мне было дело до этого маленького человечка? Ровным счетом
никакого! Меня занимало лишь то, что в руке он держал газету, старый номер
со страницей объявлений, и в нее, по-видимому, было что-то завернуто. Мной
овладело любопытство, и я не мог оторвать глаз от газеты; мне пришла
безумная мысль, что это замечательная газета, единственная в своем роде;
мое любопытство возрастало, и я начал ерзать на скамейке. Там могли быть
документы, опасные бумаги, выкраденные из какого-нибудь архива. И я стал
думать о тайном замысле, о заговоре.
Старичок сидел тихонько и о чем-то размышлял. Почему он не держит
газету, как все, а вывернул ее? Что это за козни? Он, по-видимому, не
хотел ни за что на свете выпустить этот сверток из рук. Он, пожалуй, не
смел даже положить его себе в карман. Я готов был дать голову на
отсечение, что это был не простой сверток.
Я смотрел вдаль. Уже одно то, что не было ни малейшей возможности
проникнуть в эту тайну, разжигало во мне любопытство. Я шарил в карманах,
хотел предложить что-нибудь этому человеку, вступить с ним в разговор,
нащупал книжечку с талонами, вынул и тут же снова спрятал ее. Вдруг я
осмелел, похлопал себя по пустому боковому карману и сказал:
- Не угодно ли сигарету?
Спасибо, он не курит, - пришлось бросить из-за болезни глаз, он почти
ослеп. Впрочем, большое спасибо!
- А давно ли у вас больны глаза? Наверное, вам совсем нельзя читать?
Даже газет?
- Да, к сожалению, даже газет!
Он повернулся ко мне. Глаза его закрывали бельма, отчего они казались
остекленелыми; у него был белый взгляд, неприятный до отвращения.
- Вы не здешний? - спросил он.
- Да... Но неужели вы не можете прочесть даже название газеты, что у
вас в руках?
- С трудом... А я сразу понял, что вы не здешний: догадался по
выговору. Это так просто, ведь у меня очень тонкий слух. По ночам, когда
все спят, я слышу дыхание в соседней комнате... Но я вот что хотел
спросить: вы где живете?
Ложь тотчас же возникла у меня в голове. Я солгал невольно, сказал без
умысла и задней мысли:
- На площади Святого Улафа, дом два.
- Правда? А ведь я знаю на площади Святого Улафа каждый камень. Там
есть фонтан, несколько фонарей, деревья, я все помню... Какой, вы сказали,
номер?
Я решил положить этому конец, измученный навязчивой мыслью о газете, и
встал. Тайна непременно должна была объясниться.
- Раз вам нельзя читать газеты, зачем же...
- Вы, кажется, сказали, что живете во втором номере? - продолжал" он,
не замечая моего волнения. - В свое время я знал всех жильцов в этом доме.
Как зовут вашего хозяина?
Чтобы покончить с ним, я сказал первую попавшуюся фамилию, выдумал ее
тут же, на месте, чтобы отвязаться.
- Хапполати, - сказал я.
- Да, Хапполати. - Он без запинки повторил эту трудную фамилию и
кивнул.
Я с изумлением смотрел на него; он сидел с очень серьезным видом, и
лицо у него было задумчивое. Не успел я произнести глупую фамилию, которая
взбрела мне на ум, как человек освоился с нею и сделал вид, что слышал ее
раньше. Тем временем он положил свой сверток на скамейку, и я чувствовал,
как волна любопытства захлестывает меня. Я заметил, что на газете были два
жирных пятна.
- А ваш хозяин не моряк? - спросил старичок, и в голосе его не было и
тени насмешки. - Мне помнится, он моряк!
- Моряк? Виноват, должно быть, вы знаете его брата, а этот - агент,
Ю.-А.Хапполати.
Я думал этим его сразить; но он охотно верил всему.
- Я слышал, он дельный человек, - продолжал свои расспросы старик.
- Да, смышленый малый, отличный делец, - ответил я, - агент по продаже
всякой всячины: брусника из Китая, перо и пух из России, кожа, древесина,
чернила...
- Хе-хе, черт его побери! - с живостью прервал меня старик.
Это становилось забавным. Я увлекся и измышлял одну ложь за другой. Я
снова сел, позабыл про газету, про таинственные бумаги, начал горячиться и
перебивать собеседника. Доверчивость этого карлика пробудила во мне
какую-то дурацкую наглость, хотелось немилосердно утопить его во лжи,
сломить его сопротивление.
- А не приходилось ли вам слышать об электрическом молитвеннике,
который изобрел Хапполати?
- Электри... как вы сказали?
- О молитвеннике с электрическими буквами, которые светятся в темноте!
Это огромное дело с капиталом во много миллионов крон, работают словолитни
и печатни, сотни механиков на большом жалованье, - семьсот человек, как я
слышал.
- А я что говорил! - тихо сказал старик.
И умолк; он верил каждому моему слову, не задумываясь. Это несколько
разочаровало меня, я надеялся, что мои россказни приведут его в бешенство.
Я сплел еще две отчаянные байки, вошел в азарт и шепнул, что Хапполати
целых девять лет был министром в Персии.
- Вы, пожалуй, и представить себе не можете, что это значит - быть
министром в Персии? - спросил я. - Там министр важнее, чем у нас король,
это почти все равно что султан, если вы знаете, кто это такой. Но
Хапполати был на высоте и ни разу не оплошал.
И я рассказал об Илаяли, его дочери, фее, принцессе, которая имела
триста рабынь и почивала на ложе из желтых роз; она была прекраснейшее
существо, какое я видел, - покарай меня бог, - равной ей я не встречал в
жизни!
- Стало быть, она была так красива? - рассеянно спросил старик, потупив
глаза.
- Красива? Да она прекрасна, соблазнительно нежна! Глаза как бархат,
руки словно янтарь! Один взгляд ее искушал, как поцелуй, и когда она звала
меня, ее голос, как струя вина, пьянил мою душу. Да и почему бы ей не быть
столь прекрасной? Разве, по-вашему, она какая-нибудь конторщица или
служащая из пожарного ведомства? Да она, скажу я вам, небесное существо,
она подобна сказке.
- Да, конечно, - сказал он почти равнодушно.
Его спокойствие наскучило мне; я был опьянен собственным голосом и
говорил совершенно серьезно. Я не думал больше о похищенных бумагах, о
заговоре в пользу какого-нибудь иностранного государства; маленький, тощий
сверток лежал между нами на скамейке, но у меня уже не было никакого
желания заглянуть в него и узнать, что в нем содержится. Я был поглощен
собственными россказнями, перед глазами у меня проносились изумительные
образы, кровь бросилась мне в голову, и я вдохновенно лгал.
А старик как будто собрался уходить. Он привстал и, чтобы не сразу
прервать разговор, спросил:
- Должно быть, у этого Хапполати огромное состояние?
Как мог этот слепой, отвратительный старик распоряжаться чужой
фамилией, которую я выдумал, так, словно ее можно было прочесть на любой
вывеске в городе?
Он ни разу не запнулся, не пропустил ни одного звука; фамилия
запечатлелась в его памяти и прочно укоренилась там. Я досадовал и
сердился на этого человека, которого ничто не могло смутить или
обескуражить.
- Не знаю, - ответил я вдруг. - Положительно не знаю. Но да будет вам
известно, что зовут его Юхан Арндт Хапполати, если судить по инициалам.
- Юхан Арндт Хапполати, - повторил старик, несколько озадаченный моей
горячностью.
И умолк.
- Вы бы посмотрели на его жену, - продолжал я вне себя. - Это такая
толстуха... Вы, может быть, не верите, что она толста?
Нет, этого он, конечно, не мог отрицать; у такого господина вполне
могла быть толстая жена...
На каждую мою выходку старик отвечал кротко и тихо, взвешивал слова,
точно боялся сказать лишнее и рассердить меня.
- Что за черт, вы, верно, думаете, что я морочу вам голову? - вскричал
я вне себя. - Вы, верно, думаете, что господина по фамилии Хапполати и на
свете нет? Первый раз в жизни вижу такого упрямого и противного старика!
Какая муха вас укусила? Вы еще, чего доброго, приняли меня за нищего,
который надел праздничное платье, а у самого даже сигаретки нет? Я не
привык к такому обращению, смею вас заверить, и, ей-же-богу, ни от кого
этого не стерплю, так и знайте!
Старик тем временем встал. Он стоял, разинув рот, и молча слушал мою
тираду, потом схватил свой сверток со скамейки и пошел, почти побежал по
дорожке мелким старческим шагом.
А я все сидел и смотрел, как он удаляется и спина его горбится все
сильней. Не знаю, откуда взялось это впечатление, но мне показалось, что я
никогда еще не видел такой постыдной, такой ничтожной спины, и мне было
ничуть не совестно, что я обругал его напоследок...
Уже вечерело, солнце садилось, тихонько шелестела листва деревьев, и
няньки, сидевшие у загородки, за которой выступали канатоходцы, собирались
везти своих младенцев домой. Я был спокоен и невозмутим. Мое недавнее
волнение мало-помалу улеглось, я ослабел, почувствовал вялость, мне
захотелось спать; и хотя в тот день я съел слишком много хлеба,
последствия этого уже почти не чувствовались. В наилучшем расположении
духа я откинулся на спинку скамьи и закрыл глаза; спать хотелось все
сильнее, я клевал носом и совсем уж было уснул, но тут сторож положил мне
руку на плечо и сказал:
- Здесь спать нельзя.
- Да, конечно, - сказал я и тотчас же поднялся.
И тут же положение мое вновь представилось мне совершенно безнадежным.
Нужно было что-то сделать, что-то придумать! Мне не удалось найти места;
рекомендации, которые я представлял, были давнишние и под ними стояли
подписи никому не известных людей, так что на них надеяться не
приходилось; к тому же я столько раз за это лето получал отказы, что
потерял всякую уверенность в себе. Но как бы то ни было, я не уплатил в
срок за квартиру, и эти деньги должен был где-то добыть. Остальное могло
пока оставаться по-прежнему.
Машинально я снова взял в руки карандаш и бумагу, сел и написал в
каждом углу листа: "1848". Если б хоть одна вдохновенная мысль овладела
мною и подсказала мне слова! Ведь бывали же раньше, да, бывали такие
минуты, когда я безо всякого труда мог сочинить длинную и блестящую
статью.
Я сижу на скамейке и все вывожу на бумаге: "1848", я пишу это число
вдоль и поперек, на тысячу разных ладов, и жду, не осенит ли меня
спасительное вдохновение. Какие-то отрывочные мысли роятся в голове,
гаснущий день навевает уныние и грусть. Осень уже пришла и начинала
сковывать все сном, мухи и насекомые ощутили на себе ее дыхание, в листве
деревьев и на земле слышен шорох - это не хочет покориться жизнь, она
беспокойна, шумна, неугомонна, она не щадит сил в своей борьбе против
умирания. Все ползучие твари снова высовывают желтые головы из мха,
шевелят конечностями, ощупывают землю длинными усиками, а потом вдруг
падают, опрокидываются кверху лапками. Всякая былинка принимает особенный,
неповторимый оттенок под дыханием первых холодов; бледные стебельки
тянутся к солнцу, опавшие листья шуршат на земле, словно шелковичные
черви. Осенняя пора, карнавал тления; кроваво-красные лепестки роз обрели
воспаленный, небывалый отлив.
Я сам чувствовал себя, словно червь, гибнущий среди этого готового
погрузиться в спячку мира. Охваченный непостижимым страхом, я вскочил и
большими шагами забегал по дорожке. "Нет! - крикнул я и стиснул кулаки. -
Так продолжаться не может!" И снова сел, взялся за карандаш, решившись во
что бы то ни стало написать статью. Я не имел права опускать руки - счет
за квартиру маячил у меня перед глазами.
Медленно, очень медленно мысли мои приходили в порядок. Я
сосредоточился и не спеша, взвешивая каждое слово, написал две вводные
страницы; они могли стать введением к чему угодно - к путевым заметкам или
к политическому обзору, как мне заблагорассудится. Это было превосходное
начало и к тому и к другому.
Потом я начал искать подходящее содержание - кого-нибудь или что-нибудь
такое, о чем стоило бы написать, и ничего не мог найти. От этого
бесполезного усилия мои мысли снова начали путаться, я почувствовал, как
мозг отказывается работать, голова все пустеет, пустеет, и вот я снова
совсем не чувствую ее на плечах. Эту зияющую пустоту в голове я ощущаю
всем своим существом, мне кажется, что весь я пуст с головы до ног.
- Господи, боже ты мой! - воскликнул я в отчаянье, а потом повторил
этот возглас еще и еще, не в силах больше вымолвить ни слова.
Ветер шумел в листве, надвигалось ненастье. Я посидел еще немного,
задумчиво глядя на бумагу, потом сложил ее и не спеша спрятал в карман.
Стало холодно, а у меня теперь не было жилета; я застегнул куртку до
самого верха и сунул руки в карманы. Потом встал и пошел.
Хоть бы в этот раз мне посчастливилось, в этот единственный раз!
Хозяйка уже дважды смотрела на меня, безмолвно требуя денег, а я вынужден
был, смущенно поклонившись, прошмыгнуть мимо. Больше я так не могу; когда
она снова бросит на меня такой взгляд, я честно признаюсь во всем и
откажусь от квартиры, ведь все равно дальше так нельзя.
Дойдя до выхода из парка, я снова увидел старичка, который убежал,
испуганный моей яростью. Таинственный сверток был развернут и лежал подле
него на скамейке, - там оказалась всякая снедь, и он закусывал. Я хотел
подойти к нему и извиниться за свое поведение, но не мог - так
отвратительно он ел; морщинистые старческие пальцы, словно десять
отвратительных когтей, впивались в жирные бутерброды, я почувствовал, что
меня тошнит, и молча прошел мимо. Он не узнал меня, его глаза скользнули
по мне, и ни один мускул в лице не дрогнул.
Я пошел дальше.
По своему обыкновению, я останавливался перед каждой вывешенной
газетой, читал объявления о найме на работу и, когда нашел одно подходящее
место, очень обрадовался: торговец на Гренланслерет ищет счетовода для
двухчасовой вечерней работы; плата по соглашению. Я записал адрес и про
себя возблагодарил бога; я соглашусь на самую ничтожную плату, мне хватит
и пятидесяти эре, хватит даже сорока; я пойду на какие угодно условия.
Когда я вернулся домой, на моем столе лежала записка от хозяйки, в
которой она требовала либо уплатить за комнату вперед, либо освободить ее
как можно скорее. Она просила не сердиться, - ей нельзя иначе. С
совершенным почтением мадам Гуннерсен.
Я написал письмо торговцу Кристи, Гренланслерет, 31, положил его в
конверт и бросил в ящик на углу. Потом я снова поднялся к себе, сел в
качалку и задумался, а сумерки меж тем все сгущались. Тяжелая усталость
одолевала меня.
Наутро я проснулся рано. Когда я открыл глаза, было еще совсем темно, и
лишь через некоторое время я услышал, как внизу пробило пять. Я хотел
уснуть снова, но сон не приходил, я не мог даже задремать, тысячи мыслей
лезли в голову.
Вдруг мне пришло на ум несколько хороших фраз, годных для очерка или
фельетона, - прекрасная словесная находка, какой мне еще никогда не
удавалось сделать. Я лежу, повторяю эти слова про себя и нахожу, что они
превосходны. Вскоре за ними следуют другие, я вдруг совершенно просыпаюсь,
встаю, хватаю бумагу и карандаш со стола, который стоит в ногах моей
кровати. Во мне как будто родник забил, одно слово влечет за собой другое,
они связно ложатся на бумагу, возникает сюжет; сменяются эпизоды, в голове
у меня мелькают реплики и события, я чувствую себя совершенно счастливым.
Как одержимый исписываю я страницу за страницей, не отрывая карандаша от
бумаги. Мысли приходят так быстро, обрушиваются на меня с такой щедростью,
что я упускаю множество подробностей, которые не успеваю записать, хотя
стараюсь изо всех сил. Я полон всем этим, весь захвачен темой, и всякое
слово, написанное мною, словно изливается само по себе.
Это изумительное состояние длится, длится бесконечно долго; и когда я
наконец прерываюсь и откладываю карандаш, на моих коленях лежат
пятнадцать, а то и все двадцать исписанных страниц. Если только эти листки
действительно чего-нибудь стоят, я спасен! Я вскакиваю с постели и
одеваюсь. Все больше и больше светает, уже почти можно прочесть объявление
смотрителя маяка у двери, а подле окна уже так светло, что писать - одно
удовольствие. И я тотчас принимаюсь переписывать бумаги набело.
Мои фантазии облечены удивительной, плотной дымкой, сотканной из света
и красок; я едва успеваю удивляться своим удачам и говорю себе, что лучше
этого еще ничего не читал. Счастье пьянит меня, радость пылает в моей
душе, я торжествую победу; взвесив пачку листков на руке, я тут же
оцениваю их в пять крон, по самому примерному подсчету. Ведь о пяти кронах
никто не станет торговаться, напротив, можно смело сказать, что, учитывая
Когда я открыл глаза, было уже совсем светло, и я почувствовал, что
время близится к полудню. Я надел башмаки, снова завернул одеяло в бумагу
и пошел обратно в город. Солнце, подобно вчерашнему, скрывали тучи, и я
мерз, как собака; ноги у меня окоченели, а глаза слезились, словно
ослепленные дневным светом.
Оказалось, что уже три часа. Голод терзал меня все сильней, я ослаб. Я
шел, временами чувствуя тошноту. Потом свернул к общественной столовой,
прочитал меню, вывешенное на доске, и выразительно пожал плечами, словно
терпеть не мог говядину и свинину; отсюда я отправился на вокзальную
площадь.
Голова моя сильно кружилась; я шел дальше и старался не обращать на это
внимания, но она кружилась все сильней, и наконец мне пришлось присесть на
лестнице. Все внутри меня переменилось, словно бы сдвинулось с места, или
какая-то завеса, какая-то ткань лопнула у меня в мозгу. Раза два я чуть не
задохнулся, и сидел пораженный. Я не терял сознания, я определенно
чувствовал, как у меня со вчерашнего дня побаливало ухо, и когда мимо
прошел знакомый, я тотчас узнал его, встал и поклонился.
Что это за новое, мучительное ощущение добавилось теперь к остальным?
Неужели дело в том, что я спал на сырой земле? Или же я чувствую себя так
потому, что еще не завтракал? Вообще говоря, не имело смысла влачить столь
жалкую жизнь; видит бог, я решительно не понимал, за что мне ниспослано
это наказание! И я подумал, что очень даже просто могу стать прощелыгой,
могу снести в заклад одеяло. Я получу за него крону, и этого мне хватит
трижды плотно пообедать, я продержусь сколько возможно, пока не
подвернется что-нибудь другое; а Ханса Паули я как-нибудь обману. Я уже
направился к процентщику, но остановился перед дверью, в раздумье покачал
головой и повернул назад.
Чем дальше я уходил, тем радостнее становилось мне от мысли, что я
преодолел это тяжкое искушение. Я думал о том, что остался честным
человеком, что у меня твердая воля, что я, как яркий маяк, возвышаюсь над
мутным людским морем, где плавают обломки кораблекрушений, и это исполняло
меня гордости. Заложить чужую вещь, только чтобы пообедать, угрызаться
совестью из-за каждого куска, ругать себя прощелыгой, стыдиться перед
самим собой - нет, никогда! Никогда! Такая мысль не могла прийти мне
всерьез, ее, можно сказать, вовсе и не было; а за случайные, мимолетные
мыслишки человека винить нельзя, в особенности, когда нестерпимо болит
голова и до смерти устаешь все время таскать с собой чужое одеяло.
Рано или поздно непременно найдется какой-нибудь выход! Вот, скажем,
этот торговец на Гренланслерет, я предложил ему свои услуги письмом, но
разве я обивал его порог? Разве звонил по телефону с утра до ночи и
получал отказы? Я просто-напросто не пришел к нему, потому и
...Закладка в соц.сетях