Купить
 
 
Жанр: Драма

Деревушка

страница №15

тать и догнать ее.
Овраг выходил прямо к ручью. Почти сразу он снова очутился на выгоне,
но, вероятно, даже не заметил этого, потому что видел только корову,
бежавшую впереди. Вероятно, он не узнал и брода, даже когда корова, замедляя
шаг, вошла в воду, остановилась и стала пить, а он, тоже замедляя шаг,
последовал за ней, с нетерпеливым, но тихим стоном, боясь опять испугать ее.
И вот он выходит на берег, сдерживая стон, топчется на месте, и его красное,
обожженное лицо напряжено и нетерпеливо. Она не убегает, и тогда он решается
ступить в воду, или, вернее, на воду, снова позабыв о том, что она раздастся
под его тяжестью, вскрикивает, не столько от удивления, сколько боясь
испугать ее, и идет дальше, ступая в податливую твердь воды, и поглаживает
корову. Она даже не перестает пить; проходит секунда, другая, его рука лежит
у нее на боку, и только теперь она поднимает морду, с которой капает вода,
поворачивает голову и глядит на него задумчиво, уже не чуждаясь.
Здесь и нашел их Хьюстон. Он прискакал через выгон наметом на
неоседланной лошади, с собакой, бежавшей следом, и увидел толстого
нескладного человека, который, присев около коровы на корточки, неловко
обмывал ей задние ноги ивовой веткой.
- Ну что, цела? - крикнул он и, так как у него не было даже поводьев,
закричал на коня, чтобы остановить его: - Тпру! Тпру! Да стой же, дьявол!
Эй, послушайте, чего ж вы не попробовали поймать лошадь? Ведь она могла
сломать себе... - Тут человек, сидевший на корточках, повернул к нему
обожженное лицо, и Хьюстон узнал его. Он громко выругался, дернул лошадь за
гриву, чтобы ее осадить, а сам, даже не дожидаясь, пока она остановится,
перебросил ногу через круп и спрыгнул на землю, продолжая ругаться не в
ярости, а просто в безнадежном негодовании. Вместе со своим псом, который не
отставал от него ни на шаг, он спустился на берег, нагнулся, подобрал сухой
сук, занесенный сюда половодьем, и хлестнул им корову, а обломок запустил ей
вслед, когда она бросилась на другой берег ручья. - Пошла отсюда! - крикнул
Хьюстон. - Пошла домой, шлюха! - Корова отбежала немного, остановилась и
принялась щипать траву. - Гони ее домой, - сказал Хьюстон своему псу.
Не двигаясь с места, только подняв морду, пес отрывисто залаял. Корова
вскинула голову и побежала прочь, а человек в ручье, видя, что пес встает,
снова издал хриплый, придушенный крик и тоже вскочил. Но пес не вошел в
воду, он даже не спешил; он просто - сделал несколько шагов по берегу,
остановился напротив коровы и снова залаял, всего один раз, презрительно и
властно. Теперь корова повернула назад и галопом пустилась вдоль ручья к
своему хлеву, а пес следовал за ней по другому берегу. Они скрылись из виду.
Еще дважды корова пыталась остановиться, и всякий раз пес коротко взлаивал,
словно говоря: "Пшла!".
А он стоял в воде и стонал. Вернее, теперь он сам мычал, совсем
по-коровьи, негромко, недоуменно. Когда Хьюстон прискакал к ручью, он,
озираясь, прежде всего поглядел на пса. В тот миг он уже открыл было рот,
чтобы закричать, но вместо этого на его лице появилось почти осмысленное
выражение глупого самодовольства, которое, когда Хьюстон начал ругаться,
исчезло и сменилось недоверчивым и обиженным удивлением, сохранявшимся все
время, пока он стоял в воде и стонал, а Хьюстон с берега смотрел на его
загаженный комбинезон и ругался в тупом негодовании, повторяя:
- А, в бога душу!.. - и неистово размахивая руками, а потом сказал: -
Эй, вылезай оттуда. Поди-ка сюда. - Но тот, в ручье, только стонал, глядя
туда, где скрылась корова, и тогда Хьюстон подошел к самому ручью,
наклонился, ухватил его за помочи комбинезона, грубо выволок из воды,
отчаянно сморщив нос и все еще ругаясь, отстегнул помочи и спустил с него
комбинезон почти до колен. - Снимай! - сказал он. Но тот все стонал тихонько
и не двигался, пока Хьюстон не дернул его за ворот, - тогда он кое-как
стоптал с себя комбинезон и остался в одной рубашке, а когда Хьюстон,
брезгливо взявшись за помочи, швырнул комбинезон в ручей, он снова
вскрикнул, жалобно, хрипло, едва слышно. - Чего же ты стоишь, - сказал
Хьюстон. - Выстирай его.
И он энергичным жестом показал, как это делается. Но тот только глядел
на Хьюстона и стонал, и тогда Хьюстон нашел другой сук, намотал на него
комбинезон и начал яростно окунать его в воду, полоскать, сыпля
ругательствами, потом вытащил его на берег и, не снимая с палки, обтер о
траву.
- Ну вот, - сказал он. - А теперь убирайся. Домой! Домой! - крикнул он.
- И чтоб я тебя здесь больше не видел! Не смей ее трогать!
Когда Хьюстон стал полоскать комбинезон, он замолчал и тихо смотрел на
него. Теперь он опять начал стонать, пуская слюни, и Хьюстон уставился на
него в тупом, отчаянном негодовании. Потом он вынул из кармана пригоршню
монет, выбрал пятидесятицентовик, сунул ему в нагрудный карман рубашки,
застегнул карман на пуговицу и пошел к коню, заговорил с ним, а потом
погладил его, ухватился за гриву и вскочил к нему на спину. Идиот перестал
стонать и молча смотрел, как конь, заплясав под Хьюстоном, с места взял в
галоп, и быстро, совсем как час назад, когда он перепрыгнул через него и
корову у оврага, поскакал по берегу и скрылся.

Он снова застонал. Так он стоял и все стонал, глядя на застегнутый
карман, ощупывая его. Потом он перевел взгляд на мокрый, измятый комбинезон,
валявшийся у его ног. Немного погодя он нагнулся и поднял его. Одна штанина
была вывернута наизнанку. Некоторое время он терпеливо, со стонами, пытался
его надеть. Потом штанина как-то сразу вывернулась на лицо, он натянул
комбинезон, застегнул помочи и перешел ручей вброд, робея, высоко задирая
ногу при каждом шаге, словно поднимался по лестнице, выбрался на берег и
вышел на то место, где вот уже три месяца лежал каждое утро на рассвете,
поджидая ее. На то самое место; всякий раз он возвращался сюда так же
неизменно, как поршень к головке цилиндра, и здесь он постоял немного, со
стоном ощупывая застегнутый карман. А потом он стал подниматься на холм, и
ноги его снова почувствовали дорожную пыль, хотя сам он, пожалуй, не
сознавал этого, и лишь инстинкт, не угаснув в охватившем его беспросветном,
горестном отчаянье, вел его обратно к дому, откуда он ушел в то утро, и, еще
не пройдя первую милю, он дважды останавливался и ощупывал застегнутый
карман. Видимо, в конце концов ему как-то удалось отстегнуть пуговицу,
потому что теперь монета была уже у него в руке, он смотрел на нее и все
стонал. Потом он остановился на дощатом мостике над узким неглубоким,
затравевшим овражком. Он никак не мог выронить монету, потому что стоял не
двигаясь, даже рукой не шевельнул, и все же ладонь его вдруг опустела.
Монета глухо звякнула о пыльные доски, сверкнула на солнце и исчезла, и как
знать, что за неуловимый, судорожный жест наивысшего отречения сбросил ее,
но порыв этот тут же угас, потому что он с тихим удивлением уставился на
пустую ладонь и даже перестал стонать, перевернул руку, чтобы взглянуть на
тыльную сторону, потом разжал другую руку, поднес ее к глазам. И тогда
невероятным усилием - это была почти физическая потуга, как при родах, - он
связал две мысли воедино, как бы вернулся назад, в прошлое, восстановил
логическую последовательность событий и еще раз пошарил в кармане, заглянул
в него, но лишь мельком, словно и не рассчитывал найти там монету, а потом,
несомненно, повинуясь одному только инстинкту, поглядел себе под ноги, на
пыльные доски. Больше он не стонал. Он стоял молча, глядя на доски, и
переминался с ноги на ногу; потом, оступившись, он упал с моста в овражек.
Трудно сказать, сделал ли он это вольно или невольно, но, как бы то ни было,
опять-таки инстинкт, природное неусыпное чутье к земному тяготению, заставил
его искать монету под мостом, если только он искал ее, сидя на корточках в
траве, все так же молча, тихонько покачивая головой. С этой минуты он не
издал больше ни звука. Он посидел немного на корточках, дергая "траву, и в
движениях его уже не было той несообразной сноровки, благодаря которой его
непослушные руки обычно справлялись с работой как бы независимо от него;
глядя на него, можно было подумать, что он вовсе и не хочет найти монету. А
потом всякому стало бы понятно, что он и не пытается ее найти. Когда,
немного погодя, на дороге показался фургон и человек на козлах, проезжая
через мост, заговорил с ним, он поднял голову, и лицо его даже не было
бессмысленным, - оно дышало глубочайшим, несказанным покоем; когда его
окликнули с фургона по имени, он не отозвался, не издал даже того
единственного звука, который умел издавать, или, во всяком случае,
единственного, который он издавал, когда с ним заговаривали.
Он не шелохнулся, пока фургон не исчез из виду, хотя и не глядел ему
вслед. Потом он встал и выбрался на дорогу. И вот он уже трусит рысцой
назад, туда, откуда только что пришел, под лучами полуденного майского
солнца, ступая в горячей пыли по своим собственным следам, туда, где он
обычно сворачивал с дороги, чтобы подняться на холм, а перевалив через него,
спускается вниз, к ручью. Даже не взглянув, он миновал то место, где лежал
на рассвете в мокрой траве, и повернул вверх по ручью. Была суббота, время
близилось к двум. Конечно, он не мог знать, что в этот самый день и час
Хьюстон, бездетный вдовец, живший с собакой и негром-поваром, сидел в трех
милях от своего дома на галерее лавки Уорнера; конечно, он и не думал о том,
что Хьюстона, быть может, нет дома. И уж само собой, он не остановился,
чтобы убедиться в этом. Он вбежал в ворота и бросился прямо к закрытой двери
коровника. Рядом с дверью на гвозде висела веревка. Возможно, он снял
веревку случайно, нашаривая засов. Но обратал он корову по всем правилам,
так, как это делали у него на глазах другие.
К шести часам вечера они были уже далеко, пройдя добрых пять миль. Он
не знал, сколько миль они прошли. Да и какое это имело значение; для них
больше не существует расстояния на земле, в пространстве, они перестают
ощущать время, не чувствуют и усталости, которая отмечала бы пройденный
путь. Они движутся не в пространстве, а во времени, к причудливой вершине
заката, где вечер и утро сливаются воедино; сверкающий май связывает их не в
будущем, не завтра, а сегодня, сейчас, когда, обернувшись к ней, он тянет ее
за веревку, настойчиво бормочет, уговаривает ее идти дальше, а она
упирается, хочет сбросить с себя веревку и мычит. Вот уже полчаса она
противится, потому что набухшее вымя тяготит ее, тянет назад, домой. Но он
не пускает ее, понемногу перехватывает веревку и наконец гладит свободной
рукой сначала морду, потом холку, уговаривая ее, и наконец она перестает
упираться и идет дальше. Они уже идут среди холмов, поросших сосняком. Хотя
послеполуденный ветер стих, косматые вершины деревьев все еще неумолчно
шептались о чем-то в ясной вышине. Стволы деревьев и густая хвоя были
струнами арфы, по которым ударял день; а вверху одна за другой проплывали
причудливые, неверные тени уходящего дня; когда они перевалили через гряду
холмов и спустились в тень, в синюю чашу вечера, в тихий колодезь ночи,
решетчатые врата заката затворились за ними. Сперва она не давала ему даже
притронуться к своему вымени. Да и потом она брыкнула его, по лишь потому,
что почувствовала чужую, неумелую руку, и наконец парное молоко потекло у
него меж пальцами, по рукам и запястьям, со звонким журчанием проливаясь на
землю.

Ночи стояли лунные. Каждую ночь луна понемногу убывала; а на заре рядом
с ней ярко загоралась утренняя звезда, знаменуя конец ночи, и он чувствовал,
как наступает миг пробуждения, видел, как она поднимается сначала на задние
ноги, возникая из темноты, колебля, а потом и вовсе разматывая клубок сна,
пахнущий молоком. Тогда он тоже вставал, привязывал конец веревки к суку,
находил корзину по запаху вчерашнего корма и уходил. С опушки он
оглядывался. Ее еще не было видно в сумерках, но он слышал ее, а это было
почти одно и то же, - теплое дыхание было зримо над ползучими корнями травы,
теплый пар брызжущего из сосцов молока плотен и отчетлив на расплывчатой
безликой земле.
До ближнего хлева было всего полмили. Вот он уже маячит смутным
прямоугольником на фоне беспредельного свитка небес, покрытого таинственными
письменами. Собака молча встречает его у ворот, она рассекает темноту,
незримая и неслышная, двигаясь где-то на грани зрения и слуха. В первое утро
она бросилась на него, заливаясь яростным лаем. Он остановился. Быть может,
ему вспомнился другой пес, который остался далеко, в пяти милях отсюда, но
всего лишь на миг, ибо таково уж счастье, не изменяющее счастливцу, таково
могущество победы, которая изгоняет предательский дух всех прошлых
поражений; теперь собака подходит к нему, виляя хвостом, невидимая, мягко
льнет к его ногам, и от прикосновения ее теплого, влажного, мягкого языка на
мгновение становится ощутимой его собственная, взмахивающая на ходу рука.
В аммиачной духоте хлева, где, просыпаясь, ревет и стучит копытами
скот, он совсем теряет ощущение пространства. Но он не останавливается.
Отыскав дверцу, он входит в стойло; незрячей рукой он привычно и безошибочно
находит ясли. Он ставит корзину на пол и принимается ее наполнять, торопливо
и усердно, черпает корм пригоршнями, просыпает половину, и сегодня, как и
вчера и позавчера, сам оставляя против себя улику. Встав и повернувшись к
двери, он уже различает ее сереющий проем, менее темный и вместе с тем, как
это ни странно, ничуть не более светлый, чем все окружающее, словно, едва он
отвернулся, в черную пустоту вставили прямоугольный кусок непрозрачного
стекла, чтобы сделать тьму еще фантастичнее. Теперь он слышит голоса птиц.
Скотина ревет все громче, без умолку: он уже явственно видит собаку,
поджидающую, его у стойла, и понимает, что надо спешить, так как скоро
придет кто-нибудь, чтобы задать корм скоту и подоить коров. Он выходит из
стойла, медлит немного у двери, словно прислушивается, вдыхает приятный
запах коров и лошадей, как счастливый любовник вдыхает запах женского тела,
испытывая торжествующее чувство близости ко всей безликой, безымянной
женской плоти, способной любить на лоне матери-земли.
Он и собака снова переходят двор в черно-белых рассветных сумерках,
наполненных громким, нестройным птичьим гомоном. У загородки, которая теперь
отчетливо видна, собака отстает. Он поспешно пролезает сквозь загородку,
неуклюже держа корзину обеими руками прямо перед собой и оставляя на сырой
траве явственный темный след. На его глазах снова совершается чудо, которое
он впервые увидел три дня назад: заря, свет вовсе не льются на землю с неба,
а напротив, источаются самой землей. Под плотным пологом, сотканным из
слепых ползучих корней деревьев и трав, в первозданной тьме, среди праха
времен и бесчисленных останков, где, не ведая усталости и сна, копошатся
сонмища червей и сметены в одну кучу славные кости - Елена Прекрасная и
нимфы, усопшие епископы, спасители, и жертвы, и короли - свет пробуждается,
сочится, пробивается кверху по бессчетным тонким канальцам: сперва по
корням, потом по былинкам и, срываясь с них, словно легчайший пар,
рассеивается и окропляет скованную сном землю сонным жужжанием насекомых; а
потом, просачиваясь все выше, ползет по узорчатой коре, по веткам, по
листьям, все стремительней, ширясь и нарастая, наполненный трепетом крыл и
хрустальными птичьими голосами, он взмывает ввысь и озаряет безмолвный свод
ночи желто-розовыми раскатами. А далеко внизу, в прозрачной дымке, уже
встрепенулся провозвестник-петух, и вслед за ним весь курятник, и хлев, и
конюшня приветствуют наступающий день. Флюгера на колокольнях ловят
юго-западный ветер, и поле ждет пахаря с той поры, как закат благословил
воткнутый в землю безлошадный плуг, а теперь неоконченные борозды всплывают
из темноты, словно притихшие в полусне волны. И, наконец, встает солнце: оно
настигает его, прежде чем он успевает пройти назад полмили. Беззвучный
медный рев, пылая, катится по сырой траве, и его одинокая тень, метнувшись
далеко вперед, распростершись по земле, неуловимая, убегает все дальше
из-под самых ног; земля словно отражает его нелепую, жалкую фигуру, и это
отражение, эта тень, возносится на последний холм и, неподвижно повиснув в
пространстве, витает в нем до тех пор, пока он сам не поднимется на вершину,
а потом она как бы перекидывает невидимый мост через убывающее половодье
ночи и снова движется впереди него, через топкую болотистую низину и,
коснувшись опушки, начинает укорачиваться, вползая на плотную стену листвы,
- сначала голова, потом плечи, туловище, шагающие ноги, и, наконец, вся тень
выпрямляется на полотнище трепетной листвы на какой-то неуловимый миг, и он,
не останавливаясь, пробегает сквозь нее.
Корова стоит на том самом месте, где он ее привязал, и жует жвачку. В
огромных, влажных, лишенных зрачков глазах он видит себя - два крошечных
одинаковых отражения; из глаз волоокой Юноны он глядит на себя, созерцающего
ее такой, какой она некогда представлялась людям. Он ставит перед ней
корзину. Она начинает есть. Трепетные тени неугомонной листвы делают ее
призрачной и такой же бесплотной, какой только что была его бегущая тень, но
это ему только кажется: одно беглое прикосновение удостоверяет и
подтверждает ее весомость и объемность в зыбкой путанице теней; одно
прикосновение ладони возвращает ее, ощутимую и осязаемую, из бездонности
надежды. Присев рядом с ней на корточки, он начинает ее доить.

Потом они вместе едят из корзины. Ему и раньше приходилось есть коровий
корм - и жмыхи, и отруби, и овес, и кукурузные початки, и силос, и мякину, -
понемногу, но довольно часто, потому что просыпался он вместе с птицами,
едва притрагивался к завтраку, оставляя на тарелке больше половины того, что
давала ему миссис Литтлджон, а через час ел что-нибудь еще, без разбора, ел
то, что спокон веку догмы и предрассудки приучили всех двуногих считать
"поганым", безразличный ко вкусу всего на свете, кроме вкуса земли,
осыпавшейся штукатурки, расплывшейся краски на изжеванных клочках газеты и
жгучей муравьиной кислоты, непоколебимый лишь в одном: он всегда был
травоядным, и если ел что живое, то только растения. Потом он убирает
корзину. Корм съеден не весь. Остается ровно, почти до грамма, половина
того, что он принес, и он отнимает у коровы корзину, вытаскивает ее из-под
вздрагивающей морды, которая не перестает жевать, выражая крайнее удивление,
вешает на сук, и ему все дается легко, он уже изведал удачу, научился
соблюдать осторожность, таиться, красть и даже проявлять
предусмотрительность; и не изведал он только страсть, алчность, жажду крови
и муки совести, не дающие спать по ночам.
Сперва они идут к роднику. Этот родник он нашел в первый же день -
мутная влага по капле сочилась из земли там, где переплелись кроны ольхи и
бука, непроницаемые для солнца, и, растекаясь, исчезала в сумраке среди
корней ближнего ивняка и ольховника. Он расчистил родник, вырыл маленький
водоем, который теперь каждое утро бывает полон прозрачной воды, и в него
глядится листва, и они, склоняясь над родником, расплескивают ее зеленый
узор, и пьют, и их отражения сливаются, и каждый запечатлен навечно,
неповторимо, в этом своем дробящемся образе. Потом он встает, берет веревку,
и они идут через топкую низину к опушке и входят в лес.
Заря померкла. Приходит день во всей своей откровенной наготе. Солнце
стоит теперь высоко в небе. В воздухе по-прежнему не смолкает птичий гомон,
но это уже не таинство, не торжественный хорал, возносящийся к небесам у
зеленых алтарей, а стелющийся над землей будничный аккомпанемент к
будничному делу-добыванию пищи. Птицы, словно цветные молнии, проносятся
среди сосен, чьи косматые вершины глухо и неумолчно шепчутся на ветру.
Теперь ее уже не надо тянуть за веревку; с этой минуты и до самого вечера
они будут идти вслед за светом дня, не обгоняя его. У них та же цель -
закат. Они стремятся к ней вместе с солнцем по той же извечной орбите. Они
следуют за пылающим и беспечным солнцем такие же беспечные, но не пылая, как
оно, под сенью стволов, мелькающих, словно спицы, с помощью которых солнце
вращает земной шар на его оси, мощно, неторопливо исторгая его из недр тьмы,
и брезжит рассвет, и занимается заря, наступает утро, ленивым потоком
разливается полдень, поднимается все выше, к апогею, и венец света украшает
чело безвозвратно падших серафимов. Солнце высится отвесным желтым столбом.
Оно тяжко давит на плечи, когда он, с трудом сгибая непослушные,
разъезжающиеся ноги, наклоняется и срывает сперва сочную траву, потом цветы.
Он рвет яркие дикие маргаритки, эти щедрые дары новорожденного лета,
изобильного и расточительного. Порой его неловкая, плохо повинующаяся рука,
вместо того чтобы обломить стебелек, скользит по нему, и на ладони остается
лишь горстка смятых, изуродованных лепестков. Но прежде чем вернуться к ней,
в недвижную полуденную тень, он успевает собрать много цветов. У него их
даже больше, чем нужно; ему и двух цветков хватило бы с избытком. Он кладет
траву перед ней, и из-под его неуклюжих, вслепую шарящих рук возникает, тут
же расползаясь, жалкое подобие венка. Когда он надевает венок ей на голову,
цветы рассыпаются, катятся по ее крутому лбу и жующей морде; трава и цветы
смешиваются, превращаясь в нескончаемую жвачку. Челюсти мерно двигаются, и с
губ свисает последний цветок.
В тот день полил дождь. Это началось неожиданно, Он смотрел, как падают
капли, смотрел равнодушно, бессмысленно, безучастно, не зная, как быть, а
дождь тем временем усилился и хлестал по земле редкими косыми струями, с
разных сторон, во всю ширь горизонта, словно из чрева облаков вываливалась
прозрачная петлистая пуповина, а в вышине вскормленные летом овцы,
позвякивая солнечными колокольцами, щипали, как траву, юго-западный ветер.
Казалось, дождь нарочно искал их обоих, шарил под деревом, где они стояли,
и, наконец, найдя, обрушился на них без всякой пощады. Ветер, ревевший в
соснах, утих, но тут же налетел снова; в разверзшейся, обессилевшей пустоте
косматая шкура земли встала дыбом, как у кобылы в неистовстве страсти, и
короткая оплодотворяющая гроза, все еще бушуя, с невыносимым сверкающим
грохотом обсеменила землю и исчезла, канула неведомо куда; а потом уж небо
прорвалось, словно разрешившись наконец от бремени, и хлынул настоящий
проливень, дико заметался среди поникшей листвы, и то были не капли, а
жгучие льдистые иглы, которые, казалось, совсем не летели к земле, а
напротив, чуждые ей и неподвластные силе тяжести, торопились вслед за
ревущим ветром, породившим их, вдохнувшим в них жизнь, - острые и хрупкие,
они залетали ему в волосы, кололи сквозь рубашку, жалили лицо, обращенное к
небу, и в каждом их сверкании была быстротечность, как быстротечны светлые и
сладостные слезы девушки, плачущей над увядшим цветком; а потом и они
исчезли, унеслись на север и на восток, где, как недосягаемое знамя
перемирия, сверкала радуга, и оставили после своего шумного карнавала
забытое конфетти, которое осыпалось с листка на листок, с ветки на ветку, с
травинки на травинку, собираясь в говорливые ручейки и бесконечное число раз
отражая небо, все в золотисто-голубых бликах, полоненное падающими каплями.

И вот все кончилось. Он снова берет в руки веревку, они выходят из-под
дерева и продолжают свой путь, двигаясь так же неторопливо, как и раньше, но
впервые с тех пор, как они вступили в лес, целеустремленно. Потому что
близится закат. Хотя дождь был недолог, теперь кажется, что в этом
беспорядочном и безвредном грохоте, в этой ярости было нечто такое, что
нарушило непоколебимое и размеренное течение дня, - так внезапный, истошный
плач ребенка, такой громкий и требовательный, что медлить невозможно, словно
подстегивает время. Он вымок до нитки. Его комбинезон отяжелел, стал сырым и
холодным - жалкие остатки, презренные следы щедрого великолепия, эта
мертвенная сырость не сродни живой влаге неугомонной воды, которая унесла с
собой в землю и сохранила даже там безбрежное приволье золотистого воздуха,
и этот же воздух сверкает на листьях и ветвях, которые несметное число раз
повторяют в миниатюре единую, сверкающую всеми цветами радуги вселенную. Они
шествуют среди этого блеска. Скованные златой цепью мокрой веревки, они идут
туда, где разливается несказанное сияние, прямо в закат. Они по-прежнему
движутся за солнцем. Вот они поднимаются на последнюю вершину. Они придут
вместе. В один и тот же миг все трое, одолев последний подъем, спускаются в
синюю бездонность вечера и исчезают.
Быстрые сумерки стирают их с поблекшей страницы дня. Крошечные, словно
еще не родившиеся на свет, сперва неотвратимые, а потом неотступные,
безглазые, спускаются они с холма. Он по запаху находит корзину, снимает ее
с сука и ставит перед ней. Она су

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.