Жанр: Драма
Рассказы
...л Павел Кузнецов (его только что назначили
ответственным редактором журнала), за ним его первый заместитель, сзади всех
шел Ваня Бочарников. Он только что сдал новому заму дела и портфель редакции
и, как говорил, словно сбросил с души стопудовую тяжесть.
"Я им так и сказал, - рассказывал он мне в тот же вечер, - вот вам
вожжи, вот вам дуга, а я вам, товарищи, больше не слуга, свои дела замучили.
Караганда, Балхаш, Чимкент, совсем дома не бываю, жена на развод подавать
хочет".
Они шли и о чем-то оживленно разговаривали. У редактора под мышкой была
стопка аккуратных синих книжечек. Я сразу понял, что это такое, и подошел к
ним.
- Вот и он, - сказал Бочарников таким тоном, как будто только меня им и
в самом деле не хватало.
- Седьмой номер вышел, - сообщил редактор.
- И знаете, что в нем самое лучшее? - спросил замредактора. -
"Державин".
- Как только мы получили из типографии номер, - сказал Бочарников, - я
открыл им "Державина" и сказал: "Ну, читайте". И они сели и стали читать и
встали только, когда прочли все. Так? - спросил он замредактора.
- Так! - ответил замредактора.
- Так, - подтвердил редактор.
Несколько шагов мы прошли молча, слова как-то не шли у меня с языка, да
и что было говорить!
- Ну, спасибо, - сказал я.
- Из спасиба я шубы-то не сошью, - усмехнулся редактор: был он
человеком едким и насмешливым, и языка его боялись. - Теперь вот что: у вас
тут стоит "отрывок" и "продолжение следует". Так не годится. В этом году,
конечно, никакого уже продолжения не будет, а вот с будущего начнем печатать
все полностью. Значит, нужно новое начало. Вы это сделайте побыстрее. А
вообще у вас есть продолжение? Вы много написали?
Я покачал головой.
- Ну ничего, напишете, - успокоил он меня. - Гайша за вас ручается.
Сколько, по-вашему, будет составлять вся вещь?
Я ответил, что пока думаю только о первой части, это что-нибудь вроде
180-185 страниц на машинке.
- Значит, около восьми листов, - подсчитал он. - Так сделайте ровно
восемь, по два листа на четыре номера. Это будет как раз то, что надо.
Договорились.
- А ты дай, дай ему номер, - сказал Бочарников.
- Нельзя, - строго улыбнулся редактор, - сигнал из редакции не
выпускается. Дня через три я дам десяток. Вот зайдет за договором и получит.
И тем не менее номер я получил тогда же - чудесный, сыроватый еще,
пахнущий типографией номер с синей печатью наискосок - "Сигнальный".
Из Союза писателей мы зашли в крошечный ресторанчик, что был рядом на
углу, и тут редактор мне сказал, что со следующего номера журнал будет
выходить в большом формате с красочной обложкой, цветными вкладками,
рисунками в тексте.
- Иллюстрировать будем богато, - сказал он мне, - специально связались
с Союзом художников. Я насчет вас думал. Даже уже говорил мельком с одним.
Поговорите и вы. Он завтра придет в редакцию. Его звать...
(Так - замечу в скобках - я познакомился с чудесным мастером и
человеком Валентином Осиповичем Антощенко-Оленевым. Он тогда еще не носил
своей знаменитой бороды, наоборот, был всегда чисто выбрит, молод, очень
подвижен, писал большие красочные полотна, портреты - "Куляш Байсеитова",
"Портрет партизана". И только-только пробовал себя в линогравюре. Мне даже
кажется, что те листы, которые он принес в редакцию, - иллюстрации к началу
романа - и были его первыми работами в этом направлении.)
...Редактор сказал, что я сразу же должен засесть за работу, - надо,
как он выразился, приделать хорошее эффектное начало. И это не терпит
никакого отлагательства. Нельзя задерживать сдачу первой книги журнала за
1938 год - и я понимал его буквально, так что был готов прийти домой и
сейчас же сесть за работу.
По дороге я уже придумал это начало и шел, повторяя про себя его первые
строки. И они для меня были легки и певучи, как стихи. Я гудел их под нос и
вслушивался в их внутреннюю музыку. Она - эта музыка биения строки - всегда
значила для меня очень многое. Я сейчас же чувствовал провал в предложении,
его риторическую ущербность и бедность - и был уверен, что и читатель это
чувствует тоже. Когда фраза правильно, четко организована, ее легко читать.
Она не заключает в себе ничего излишнего ни в отношении к слову, ни в
отношении к наполнению этой фразы. Тут и проявляется главная особенность
ритма прозы. Он растет сам из себя, сам себя организует и существует по
собственным своим законам. У каждого писателя и даже у каждого отдельного
произведения свой собственный особый ритм. Нельзя в "Мертвые души" вставить
кусок повестей Белкина - сразу выявится не только стилистический, но и
метрический разнобой. Читатель сорвется с ритма. А это очень болезненно.
Я прошел к себе. Все спали. Спали соседи, спала хозяйка, спал ее муж -
отец моего ученика, - он прекрасно ко мне относился, но никогда не верил,
что я могу писать книжки. "Да рази писатели такие? - резонно отвечал он на
робкое возражение своего сына. - Вот посмотри: в книге у тебя писатели -
Александр Сергеевич Пушкин, Толстой, Тургенев, Горький - ну? Похожи?" - и
победно смеялся.
Все спали - мне некому было показывать своего "Державина". Но я и не
хотел ничего показывать. Я просто открыл журнал и стал читать. Но теперь я
читал отчужденно, холодно, как постороннюю мне вещь. И вдруг музыка,
звучащая во мне, стала глохнуть, глохнуть и исчезла совсем.
Я больно споткнулся о первую шероховатость. Это было так, как будто в
темноте я налетел на косяк. Я даже ошалел немного, но потом так же я налетел
и на вторую, и на третью промашку. Ясный, трезвый типографский текст обнажил
все - и я увидел свои недоглядки, излишества, неуклюжесть оборотов, казенную
гладкопись, невыразительную и бойкую скороговорку.
Тогда я взял лист бумаги и снова стал читать кусок с начала, делая
пометки. Марать сигнальный экземпляр я не решался: а вдруг потребуют назад.
Так и сидел и корпел, пока не услышал, что по улице идут, громко
разговаривают и смеются.
Тогда я встал и вышел во двор. Все было белым-бело. За ночь выпал
первый мягкий снежок и закрыл всю грязь и лужи. Деревья стояли тихие и
мягкие, и нарядные - на них висели большие снежные гроздья. Сейчас в тени
они казались голубоватыми. Значит, я не заметил, что просидел всю ночь, но
спать не хотелось. Я весь был в ясном, не терпящем отсрочки настроении
готовности. И еще я испытывал тихую радость творенья, какое-то новое
сознание себя, что-то появившееся во мне совсем недавно, может быть, даже
сегодняшней ночью.
Так я постоял и посмотрел и пошел к себе - надо было работать. И я
знал, как это неотложно.
...Через три месяца в журнале начал печататься мой роман под несколько
странным, но вполне понятным для меня заглавием - "Крушение империи" (можно
было, конечно, спросить, какое же крушение царской России подразумевает
автор романа, говоря о веке Екатерины, - но в этом заглавии для меня и
заключалась основная идея произведения). Теперь в нем было уже не сорок, а
двести с чем-то страниц. Да и большая часть тех сорока была мной переписана
сызнова. Скоро вышло и отдельное издание с иллюстрациями Заковряшина.
Вот все это, взятое вместе, и было редким счастьем, необычайным
везением, выпавшим однажды на мою долю, - в знойное лето и тихую южную зиму
1937-го - тревожного, напряженного и, конечно, уже предвоенного года. Так
что в этом отношении я ничего не солгал своему автору. Вот только слова о
том, что роман "прошел без сучка и задоринки", были безусловно лишние - два
месяца я строгал, вырезал, убирал эти проклятые сучки и задоринки. Набил
себе даже мозоль на пальце, и все равно некоторые из сучков торчат и до сих
пор.
Вот что я мог бы рассказать своему недовольному автору в ответ на его
настойчивый вопрос - бывает ли в жизни такое?
Да, раз в жизни и такое бывает, конечно.
Июль 1973 г.
К. Турумова-Домбровская
КОММЕНТАРИИ
Очерк публиковался в 1973 году в журнале "Простор", э 11.
Перепечатывается впервые.
Юрий Домбровский.
Поэт и муза
Стихотворения
----------------------------------------------------------------------------
Собрание сочинений в шести томах. Т. 1. М., "Терра", 1992.
OCR Бычков М.Н.
----------------------------------------------------------------------------
ДЕРЖАВИН
О, домовитая ласточка,
О, милосизая птичка.
Грудь красно-бела, касаточка,
Летняя гостья, певичка.
Восстану, - и в бездне эфира
Увижу ль тебя я, Пленира?
"Ласточка"
К чужим стихам взыскательно-брюзглив,
Он рвет листы - тоскующий задира -
Год пролетел, как умерла Пленира,
Свирель цела, но глух ее мотив;
"Ла-ла, ла-ла! Ты должен быть счастлив
Сияньем благ, невидимых для мира.
Обвита элегическая лира
Листами померанцев и олив.
Почто ж грустишь, великий муж?"
- Я жив,
Как тяжело с живыми мне, Пленира!
Скрипя безостановочно пером
И рассыпая голубую влагу,
Он пишет: "Жадные к вещественному благу,
Вы златом убираете свой дом."
(Перо порвало толстую бумагу,
И волосы сверкнули серебром,
Тем матовым сияньем неживого,
Что притупляет голову и взгляд.
В долине старости ни Муз и ни Наяд -
Амур грустит у камня гробового.)
"Вы совесть променяли на венки,
На алчное ласкательство прелестниц" -
Встает. Не трость по переходам лестниц -
Стучится кровь в холодные виски.
"Таким рожден я - гордым и простым!"
Медлительная догорает осень,
Тихи закаты - золото и просинь
Плывут над парком - тоже золотым.
Свирель поет: "Будь спутником моим,
И молодость даров твоих запросит.
Кто мудр и тих - того прекрасна осень,
Тот любит дев и Музами храним."
Свирель сулит: "Будь спутником моим,
И женщина твою украсит осень."
Он ей: "Молчи! Есть камень на откосе,
Есть белый крест - моя любовь под ним!"
Река. Молчит алеющая гладь,
Все в красных, желтых, белых позументах.
Стоят рябины в гроздях, словно в лентах,
И клены собираются взлетать;
Растет поганка на трухлявой ножке,
Скрипит зеленый гравий на дорожке,
Осенним солнцем налиты кусты,
В глухих аллеях небо, как окошко,
В них иволга орет, как будто кошка,
И падают и падают листы.
x x x
Беседка Муз. На круглой крыше лира,
Она уж покосилась и давно
Разбито разноцветное окно.
Внутри темно, не прибрано и сыро...
Он снял колпак и думает: "Пленира!
Здесь смерть взяла твое веретено."
А жизнь течет, бежит горох по грядке,
Кудрявясь, вьются кисточки плюща,
И кружатся, и носятся касатки
Взлетая, упадая, трепеща.
О, птица милая! То в небе золотом,
То над тростинкой зябнущей и чуткой
Сверкают потемневшим серебром
И чернью отороченные грудки.
Заботницы! Вверх-вниз, туда-сюда
Несетесь вы в распахнутом пареньи,
Где ж ваш приют, касаточки? Куда
Течете вы, как воздух и вода,
Храня зарю на сизом оперенье?
Как колокольчик, горлышко у вас,
Вся жизнь - полет, а отдых только час!
Так он стоит, прижав ладонь к виску,
Весь в переливах осени и света.
"Вот ласточки! - и смотрит на реку, -
Ты жизнь моя...?"
И долго ждет ответа.
ГНЕДИЧ И СЕМЕНОВА
Мой путь одинок, я кончаю
И хилую старость встречаю
В домашнем быту одинок.
Печален мой жребий, удел мой жесток.
Гнедич
Благоговея богомольно
Перед святыней красоты...
Пушкин
"Она красавица, а я урод -
Какой все это примет оборот?
Я крив и ряб. Я очень, очень болен.
Она легка, как золотая пыль,
В ее игре и блеск, и водевиль,
А я угрюм и вечно недоволен.
Я хмурюсь, а она, смеясь, поет...
Какой все это примет оборот?
Но, други милые, она ведь так прекрасна!
В моей квартире, гулкой и пустой,
Она такой сияет красотой,
Таким покоем - ласковым и ясным,
Как будто бы в жилище дикаря,
Какого-то сармата или скифа,
Из Индии с кораллового рифа
Спустилась Эос - юная заря.
Но, дева милая! Нет, вы не Антигона,
Вы муза романтических поэм.
Пред кем же я теряюсь?! Перед кем
Склоняюсь и безмолвствую влюбленно?
Громка моя размеренная речь,
Вся в плавной неподвижности покоя.
Есть стих, как конь, есть стих, как бранный меч,
Есть стих, как слон перед началом боя!
Такой мой стих, да я-то не такой
Пред Вашей равнодушной красотой.
Вот отчего, рассудок разлюбя,
Мгновенно забывая все на свете,
Одну лишь Вас имею я в предмете,
Лишь Вас одну. - Тебя, тебя! Тебя!"
Отходит от трюмо и вперевалку
Берет свой плащ, разыскивает палку -
И в дверь бегом.
На берегу реки
Над камнями расселись рыбаки,
Достали где-то щепок на растопку,
Над огоньком повесили похлебку
И разговором занялись простым.
И вдруг глядят: развалистый и рябый,
Большой и желтокожий, словно жаба,
Высокий человек подходит к ним.
На нем убор блестящий, плащ крылатый;
Взглянул на них, поближе подошел,
Цилиндр снял, поправил свой хохол
И говорит:
- Как здравие, ребята?
- Спасибо, ничего.
- Вы чьи?
- Да чьи? Мы из деревни Светлые Ручьи.
- А, из деревни! - и единым оком
Он смотрит неподвижно и жестоко.
- Так из деревни? - подошел к воде,
И жадно мочит лоб, лицо и шею.
- Что ж, выпивши?
- Да пить-то не умею,
А помогает, говорят, в беде.
- Что ж за беда-то?
Вдруг взмахнул рукою,
Сквозь зубы выругался и пошел,
И вдруг Омир, огромен и тяжел
В колокола ударил над Невою.
Бежит, спешит, тяжелый и большой,
Все выше, выше поднимая спину,
И слышат рыбаки, как он запел:
"Гнев, богиня, воспой
Ахиллеса, Пелеева сына".
ВЕНЕВИТИНОВ
Внимайте; чтоб сего кольца
С руки холодной не снимали,
Пусть с ним умрут мои печали
И будут с ним схоронены.
"Завещание"
Века промчатся и, быть может,
Что кто-нибудь мой прах встревожит
И в нем тебя откроет вновь.
"К моему перстню"
Среди могильной пыли
И сами все в пыли,
Мы гроб его открыли
И перстень извлекли.
Среди могильной пыли
Кладбищенской земли.
Из тесной домовины
Мы вынесли на свет
Его большой и длинный
Мальчишеский скелет.
Из тесной домовины,
Тесней которой нет;
И вот два музыканта,
Девица знойных лет,
Два франта-аспиранта
И дед - пушкиновед,
Священники без шапок,
И в шапке землекоп,
И мы, две мелких шавки,
Разглядываем гроб.
Там чуждый нашим спорам
Лежит уж столько лет
Тот мальчик, о котором
У нас суждений нет.
Тот мальчик, о котором
Конца нет нашим спорам,
Но правды тоже нет.
И шептались духовные лица:
"Если руки простерты на бедра,
Это значит: самоубийца..."
Ах, молчите, духовные лица!
Спи, мой юный, мой чистый, мой гордый,
Не достать их догадливой сплетне
До любви твоей двадцатилетней.
У нее ни морщин, ни седины,
И ни повода, ни причины,
Ни начала, ни окончанья,
Только радуги, только звучанья,
Только свет из глазничных отверстий
Все светлей озаряет твой перстень,
Да шумит покрывало у милой,
Что пришла погрустить над могилой.
Что ж грустить? Не звала, не любила,
Только перстень она подарила,
Только перстнем она одарила,
Только гибелью благословила.
Осветила мучительным взглядом,
Напоила любовью, как ядом;
И твое утомленное тело,
Словно яблочный цвет, облетело,
Оставляя на старом погосте
Черный перстень да белые кости.
Так лежи, возлагая на бедра
В отверженьи, в бессмертьи пустом
Эти руки, простертые гордо, -
Но не сложенные крестом!
Пусть плюются духовные лица,
Негодующей верой полны,
И над черепом самоубийцы
Видят синий огонь сатаны!
Пусть трясут они гривою конскою,
Вспоминают евангельский стих, -
_Там_ посмотрят княгиню Волконскую
И не очень послушают их!
КЛЮШНИКОВ
Однажды, поднимаясь от залива,
На памятник наткнулся я красивый:
Средь горных сосен в узком их кругу
Стоял он, ангел отрешенный, белый,
И девушка в хитоне, паче мела,
Грустила на высоком берегу.
Ее лицо, бровей ее дугу,
Все для полета собранное тело
И эту невесомость без предела -
Власть мрамора и розы на снегу.
Воспоминанье общее об этом
Я сохранил доныне. Пьедестал
Тяжеловесным золотом блистал
И отдан был лирическим поэтам:
Некрасов, Майков, Тютчев, Пушкин, Блок,
Конечно, Надсон, Лермонтов, Плещеев...
Кто притащил строку, кто десять строк,
Невесту провожая в дом Кащеев.
И говорил лирический букет:
Люблю тебя, хотя тебя и нет!
Как вдруг с высокой глыбы пьедестала
Совсем иная надпись проблистала:
"Я не люблю тебя, мне суждено судьбою
Не полюбивши разлюбить.
Я не люблю тебя моей больной душою,
Я никого не буду здесь любить.
Я не люблю тебя, я обманул природу,
Тебя, себя, знакомых и чужих,
Когда свою любовь и бедную свободу
Я положил у милых ног твоих.
Я не люблю тебя, но, полюбив другую,
На сотни мук я б осудил себя -
И, как безумный, я и плачу, и тоскую -
Все об одном: я не люблю тебя".
И подпись: "Клюшников". Да кто же он такой,
Обвивший крест у Южного залива?
Но как ни напрягаю разум свой,
Я многого не вырву из архива!
Да, при Белинском был такой поэт,
Одна из звездочек его плеяды,
Его и в словарях искать не надо,
И в сборниках его, конечно, нет, -
Но кости, погребенные в могиле,
Его стихов, конечно, не забыли.
А тишина! А тишина кругом!
Лишь зелень утомленная, да море,
Да девушка на камне гробовом,
Парящая в оранжевом просторе,
Да власть стиха! Немного лет назад
(Немного лет, раз есть стихи из Блока),
Стихами отправляли в Рай и в Ад,
И грозен был тяжелый ямб пророка.
Стихами убивали, и стихи
Врезали в мрамор, как эпиграф к смерти.
Их не стирали ни дожди, ни мхи,
Не заслоняли ни кресты, ни жерди.
Был стих суров, как воинский приказ,
И в оный день отчаянья и гнева
Он прогремел, и даже Бог не спас
Его лучом пронизанную деву,
А был ли то литературный жест,
Слеза ли Демона пробила камень, -
Ей все равно: над ней разводит крест
Недоуменно белыми руками.
Спускаюсь вниз - закат уже погас,
Знакомая актриса в пестрой шали
Идет навстречу: "А мы ждали, ждали,
Мы совершенно потеряли вас."
Гляжу на губы, на лиловый грим,
На тонкие и выспренные брови:
"Там на горе..." Мы долго говорим
О странной ненавидящей любови.
Когда искусство превратилось в кровь,
Тогда собьешься и не скажешь сразу,
Где жест актера перешел в любовь,
А где любовь переродилась в фразу!
КОЗЛОВ
Певец! Когда перед тобой
Во мгле сокрылся мир земной.
Пушкин. "Козлову"
"Ночь весенняя дышала
Светло-южною красой,
Тихо Брента протекала,
Серебримая луной." {*}
Тихо в сумрачном канале,
Отражающим луну,
Дева в черном покрывале
Молча смотрит на волну.
Он гребет, на лодке стоя,
Быстрый, яркий, как волна,
Но красавца за фатою
Не заметила она.
И не слышит, как в палаты
Бьет напевная волна.
Ночь и грязь. Домов квадраты
Крестит дождик полосатый.
Тучи мчатся, ночь темна.
Заиграл сверчок на печке,
Ветер кинулся в окно;
Оплывают тихо свечки,
Утомленные давно.
Мелкий дождик нудит, нудит...
Дочка борется со сном.
Может, хватит, может, будет?
Может, тоже отдохнем?
Но вперяя взгляд лучистый
И сжимая пальцы рук,
"Заструился пар душистый!" -
Ты приказываешь вдруг.
И опять цветы и маски,
И рапиры, и щиты,
И корсеты, и подвязки -
Все взбесившиеся краски
Разъяренной красоты.
Знаешь? Я с тобой согласен:
Из скворешен и квартир
До нелепости ужасен
Этот вылинявший мир.
Так хватай же кисти смело
И не бойся ничего -
Только синим, только белым,
Только красным крой его!
И тогда средь одиночки,
Вдохновенной слепоты,
Из тугой и жесткой почки
Хлынут липкие цветы.
Ты увидишь на мгновенье,
Неподвижно и светло
Все, что гибнущее зренье
В темноту перенесло.
То, стыдясь и хорошея,
Вновь вошла в свои права
Абсолютная идея -
Неподвижность божества.
Светлый рай олеографий -
Красота добра и зла,
Все, что нам на мокрый гравий
С неба Муза принесла.
{* "Венецианская ночь".}
АНРИ РУССО
Мир этот многоцветен и нечист,
Мерцающий, безумный, исступленный;
Но ты пришел, ты свет зажег зеленый,
А солнце осветило каждый лист,
А там еще трепещут жемчуга
Змеиных тел, там дым и свет пожара -
На голубых танцовщицах Дега,
На розовых животных Ренуара.
Там есть еще багровый жирный цвет
Страстей и чувств кровавые изнанки.
Там так нежна фигура Таитянки.
Струящая почти лиловый свет
...Закладка в соц.сетях