Жанр: Драма
Новеллы
...ыдержать. Внезапно решившись, я обошла вокруг
стола, и, подойдя к нему сзади, крепко схватила его за плечо. Он обернулся
и с недоумением посмотрел на меня остекленевшими глазами, совсем
как пьяный, которого только что растолкали и который смотрит спросонья
мутным, невидящим взглядом. Потом он, казалось, узнал меня, его дрожащие
губы раскрылись, он радостно взглянул на меня и прошептал таинственно и
доверительно:
- Все хорошо... Я так и знал, когда вошел и увидел, что он здесь... Я
так и знал...
Я не поняла его. Я видела только, что он опьянен игрой, что этот безумец
все забыл - свой обет, наш уговор, меня и весь мир. Но даже перед
его безумием я не могла устоять и, невольно подчиняясь ему, с удивлением
спросила, о ком он говорит.
- Вот тот старик, русский генерал без руки, - шепнул он, придвигаясь
ко мне вплотную, чтобы никто не подслушал волшебной тайны. - Видите, - с
седыми бакенбардами, а за стулом стоит слуга. Он всегда выигрывает, я
еще вчера наблюдал за ним, у него, наверно, своя система, и я всякий раз
ставлю туда же, куда и он... Он и вчера все время выигрывал... Я только
сделал ошибку - продолжал играть после того как он ушел... Это была моя
ошибка... Он выиграл вчера тысяч двадцать франков... и сегодня он каждый
раз выигрывает. Я ставлю все время за ним... Теперь...
Вдруг он оборвал на полуслове - раздался резкий выкрик крупье:
"Faites votre meu! "[22] и взгляд его жадно устремился туда, где важно и
спокойно сидел седобородый русский; генерал не спеша поставил на четвертый
номер сперва одну золотую монету, а затем, помедлив, вторую. Тотчас
же столь знакомые мне дрожащие пальцы ринулись к кучке денег, и он швырнул
горсть золотых монет на тот же квадрат. И когда через минуту крупье
провозгласил "ноль" и одним взмахом лопатки очистил весь стол, он изумленным
взглядом проводил свои утекающие деньги. Но вы думаете, он обернулся
ко мне? Нет, он совершенно обо мне забыл, я выпала, исчезла, ушла
из его жизни; всем своим существом он был прикован к русскому генералу,
который хладнокровно подкидывал на ладони две золотые монеты, раздумывая,
на какое бы число поставить.
Я не могу передать вам свой гнев, свое отчаяние. Но вообразите себе
мою душевную боль: ради этого человека я пожертвовала всей своей жизнью,
а для него я была только мухой, от которой лениво отмахиваются. Снова во
мне поднялась волна ярости. Изо всех сил я схватила его за руку, так,
что он вздрогнул.
- Вы сейчас же встанете! - тихо, но повелительно прошептала я. -
Вспомните, какую клятву вы дали мне сегодня в церкви, жалкий человек,
клятвопреступник!
Он взглянул на меня с удивлением и вдруг побледнел. В глазах у него
появилось - виноватое выражение, как у побитой собаки, губы задрожали:
казалось, он сразу все вспомнил и ужаснулся.
- Да... да... - пробормотал он. - Боже мой, боже мой!.. Да... я
иду... Простите...
И его рука начала уже сгребать деньги, сначала быстро, порывисто-резкими
движениями, но постепенно все медленнее, словно что-то ее удерживало.
Его взгляд снова упал на русского генерала, который как раз делал
ставку.
- Одну минуточку... - Он бросил пять золотых на тот же квадрат, что и
генерал. - Только одну эту игру...
Клянусь вам, я сейчас уйду... Только эту игру... последнюю...
Он умолк. Шарик завертелся и увлек его за собой. Снова этот одержимый
ускользнул от меня, от самого себя, захлестнутый кружением полированного
колеса, где бесновался крохотный шарик. Опять возглас крупье, опять лопатка
смахнула его пять золотых: он проиграл. Но он не обернулся. Он забыл
обо мне, как забыл свою клятву, слово, которое дал мне минуту назад.
Снова его рука жадно потянулась к подтаявшей кучке денег, и его опьяненный
взор был прикован, точно к магниту, к приносящему счастье визави.
Терпение мое истощилось. Я снова тряхнула его, но теперь уже с силой.
- Вставайте! Сейчас же... Вы сказали, только эту игру...
Но в ответ на мои слова он вдруг круто повернулся; на его лице, обращенном
ко мне, уже не было ни тени смирения и стыда: то было лицо доведенного
до исступления человека, глаза его пылали гневом, губы тряслись
от ярости.
- Оставьте меня в покое! - прошипел он. - Уйдите! Вы приносите мне
несчастье. Когда вы здесь, я всегда проигрываю. Вчера так было и сегодня
опять. Уходите!
На мгновение я окаменела. Но его ярость разожгла и мой гнев.
- Я приношу вам несчастье? - сказала я. - Вы лгун, вы вор, вы поклялись
мне...
Тут я остановилась, потому что он вскочил со стула и оттолкнул меня,
даже не замечая, что вокруг нас поднялся шум.
- Оставьте меня! - громко крикнул он, забывшись. - Не нужна мне ваша
опека... Вот... вот... вот вам ваши деньги! - И он швырнул мне несколько
стофранковых билетов. - А теперь оставьте меня в покое!
Он прокричал это не помня себя, во весь голос, не обращая внимания на
сотни людей вокруг. Все смотрели на нас, шушукались, указывали на нас,
смеялись, даже из соседнего зала заглядывали любопытные. Мне казалось,
что с меня сорвали одежду и я стою обнаженная перед этой глазеющей толпой.
"Silence, madame, s il vous platt! "[23] громко и повелительно сказал
крупье и постучал лопаткой по столу. Ко мне, ко мне относился окрик
этого гнусного наглеца. Уничтоженная, сгорая со стыда, стояла я перед
насмешливо шепчущейся толпой любопытных, как девка, которой швырнули
деньги в лицо. Двести, триста наглых глаз уставились на меня, и вот...
когда, раздавленная унижением и позором, я отвела взгляд, я увидела глаза,
в которых застыл ужас, - то была моя кузина, смотревшая на меня
раскрыв рот и, словно в испуге, заслоняясь рукой.
Это сразило меня: не успела она пошевельнуться, прийти в себя, как я
бросилась вон из зала; у меня хватило сил добежать до скамьи, той самой
скамьи, на которую рухнул вчера этот безумец. И так же, как он, я упала
на жесткое сидение без сил, без воли, без мыслей.
С тех пор прошло двадцать пять лет, и все же, когда я вспоминаю о
том, как я стояла там, униженная, втоптанная в грязь его оскорблением,
перед толпой чужих людей, кровь стынет у меня в жилах. И я снова думаю о
том, до какой степени слабо, жалко и ничтожно то, что мы так выспренно
именуем душой, духом, чувством, что мы называем страданием, если все это
не может разрушить страждущую плоть, измученное тело, если можно пережить
такие часы и еще дышать, вместо того, чтобы умереть, рухнуть, как
дерево, пораженное молнией. Ведь боль, пронзившая меня до мозга костей,
могла лишь на краткий миг повергнуть меня на скамью, где я замерла не
дыша, ничего не сознавая, кроме предчувствия вожделенной смерти. Но я
уже сказала - всякая боль труслива, она отступает перед могучим зовом
жизни, чья власть над нашей плотью сильнее, чем над духом - все обольщения
смерти.
Мне самой было непонятно, как я могла встать после такого потрясения:
но все же я встала, правда не зная, что же мне теперь делать. Вдруг я
вспомнила, что мои чемоданы уже на вокзале, и тотчас же вспыхнула мысль:
прочь, прочь, скорее прочь отсюда, из этого проклятого места! Не глядя
по сторонам, я побежала к вокзалу, спросила, когда отходит ближайший поезд
в Париж; в десять часов, сказал мне швейцар, и я тотчас же сдала
свои вещи в багаж. Десять часов - значит, пройдет ровно двадцать четыре
часа после той роковой встречи, двадцать четыре часа, столь насыщенных
бурными противоречивыми чувствами, что мой внутренний мир был навеки
разрушен. Но вначале я ничего не сознавала, кроме одного слова, которое
неумолчно стучало в висках, впивалось в мозг, словно вбиваемый клин:
прочь! прочь! Прочь из этого города, прочь от самой себя, домой к моим
близким, к моей прежней, моей жизни! Утром я приехала в Париж, там - с
одного вокзала на другой - и прямо в Булонь, из Булони - в Дувр, из Дувра
- в Лондон, из Лондона - к моему сыну, прямым путем, без остановок,
не рассуждая, не думая; сорок восемь часов без сна, без слов, без еды,
сорок восемь часов, в течение которых колеса выстукивали все то же слово:
прочь! прочь! прочь!
Когда я, наконец, нежданно-негаданно вошла в загородный дом моего сына,
все испугались: должно быть, во всем моем облике, в моем взгляде было
что-то выдававшее меня. Сын хотел обнять и поцеловать меня. Я отшатнулась:
мысль, что он прикоснется к губам, которые я считала оскверненными,
была мне невыносима. Я уклонилась от расспросов, велела только
приготовить ванну, потому что испытывала потребность вместе с дорожной
пылью смыть со своего тела последние воспоминания о страсти этого одержимого,
недостойного человека. Потом я поднялась в свою комнату и проспала
двенадцатьчетырнадцать часов глухим, каменным сном, каким никогда в
жизни не спала, таким сном, после которого я поняла, что значит мертвой
лежать в гробу. Родные ухаживали за мной, как за больной, но их ласка
причиняла мне боль; я стыдилась их почтительности, их уважения, и мне
приходилось постоянно сдерживаться, чтобы не выкрикнуть им в лицо, как я
их всех предала, забыла, чуть не покинула ради безумной, бешеной страсти.
Потом я поехала в захолустный французский городок, где никого не знала,
ибо меня преследовала навязчивая идея, что всякий с первого взгляда
может увидеть мой позор, перемену во мне, до такой степени чувствовала я
себя опозоренной и поруганной. Порой, когда я просыпалась утром в своей
постели, меня охватывал леденящий страх, я боялась открыть глаза. Снова
овладевало мной воспоминание о той ночи, когда я внезапно пробудилась
рядом с чужим, полуобнаженным человеком, и всякий раз, как в ту минуту,
у меня было одно желание - умереть.
Но время обладает великой силой, а старость умеряет жар души.
Чувствуется близость смерти, ее черная тень падает на дорогу, все кажется
менее ярким и уже не задевает так глубоко и меньше опасностей тебя
подстерегает. Мало-помалу я оправилась от потрясения, и когда много лет
спустя мне представили молодого поляка, атташе австрийского посольства,
и в ответ на мой вопрос о той семье он рассказал, что сын его родственника
десять лет тому назад застрелился в Монте-Карло, - я даже не
вздрогнула. Мне почти не было больно: быть может, - к чему скрывать свой
эгоизм? - я была даже рада, потому что теперь мне нечего было бояться,
что я когданибудь с ним встречусь, никто уже не мог свидетельствовать
против меня, кроме собственной памяти. С тех пор я стала спокойнее. Состариться
- это ведь и значит перестать страшиться прошлого.
И теперь вы поймете, почему я решила заговорить с вами о себе, об
этом случае в моей жизни. Когда вы так горячо защищали мадам Анриэт и
утверждали, что двадцать четыре часа могут полностью изменить судьбу
женщины, мне показалось, что речь идет обо мне; я была вам благодарна,
потому что впервые почувствовала себя как бы оправданной. И я подумала:
хоть раз излить душу, - быть может, тогда снимется проклятие с моих воспоминаний
и я смогу завтра же пойти туда и переступить порог того самого
зала, где меня подстерегала судьба, не питая ненависти ни к нему, ни к
себе. Тогда камень свалится с моей души, ляжет всей своей тяжестью на
прошлое, и оно уже никогда не воскреснет. Хорошо, что я смогла все это
вам рассказать, теперь мне легко и почти радостно... Благодарю вас за
это.
Миссис К. встала, и я почувствовал, что рассказ окончен. Несколько
смущенный, я искал и не находил слов. Должно быть, она поняла это и
быстро проговорила:
- Нет, прошу вас, не надо... я не хотела бы, чтобы вы отвечали мне
или сказали что-нибудь... Благодарю вас за то, что вы меня выслушали, и
желаю вам счастливого пути.
И она, прощаясь, протянула мне руку. Невольно я поднял глаза, и трогательно
прекрасным показалось мне лицо этой старой женщины, которая
приветливо и слегка смущенно глядела на меня. То ли отблеск минувшей
страсти, то ли замешательство залило румянцем ее лицо до самых корней
седых волос, - совсем как юная девушка стояла она передо мной, взволнованная
воспоминаниями и стыдясь своего признания. Я был тронут, мне хотелось
выразить ей свое уважение, но что-то сдавило мне горло. Тогда я
низко склонился и почтительно поцеловал ее поблекшую, слегка дрожащую,
как осенний лист, руку.
ЗАКАТ ОДНОГО СЕРДЦА
Для того чтобы нанести сердцу сокрушительный удар, судьба не всегда
бьет сильно и наотмашь; вывести гибель из ничтожных причин - вот к чему
тяготеет ее неукротимое творческое своеволие. На нашем невнятном человеческом
языке мы называем это первое легкое прикосновение поводом и в
изумлении сравниваем его невесомость с могучим действием, которое он
оказывает впоследствии; но подобно тому, как болезнь возникает задолго
до того, как она обнаруживается, так и судьба человека начинается не в
ту минуту, когда она становится явной и неоспоримой. Она долго таится в
глубинах нашего существа, в нашей крови, прежде чем коснется нас извне.
Самопознание уже равносильно сопротивлению, и почти всегда оно тщетно.
Старик Соломонсон - у себя на родине он имел право именоваться коммерции
советником Соломонсоном - проснулся однажды ночью в номере гостиницы
на озере Гарда, где он проводил пасхальные праздники со своей
семьей, - проснулся от жестокой боли: будто тисками сдавливало живот,
дыхание с трудом вырывалось из напряженной груди. Старик испугался: он
страдал болезнью печени, и у него часто бывали колики, а между тем, вопреки
совету врачей, он не поехал лечиться в Карлсбад а предпочел сопровождать
свою семью на юг. Опасаясь серьезного приступа, он в страхе ощупал
свой большой живот и, несмотря на мучительную боль, несколько успокоился:
давило только под ложечкой, очевидно из-за непривычной кухни, а
может быть, это легкое отравление - нередкий случай среди туристов в
Италии. Со вздохом облегчения он отвел дрожащую руку, но боль не проходила
и не давала дышать. Тогда он, кряхтя и стеная, тяжело поднялся с
постели, надеясь движением разогнать боль. И в самом деле, когда он
встал на ноги и особенно когда сделал несколько шагов, ему сразу стало
легче. Но в темной комнате было тесно, и, кроме того, он боялся разбудить
жену, которая спала рядом, на второй кровати, и совершенно напрасно
встревожилась бы. Поэтому он накинул халат, надел ночные туфли на босу
ногу и осторожно пробрался в коридор, решив немного походить там.
В ту минуту, когда он отворял дверь в коридор, через настежь раскрытые
окна с церковной башни донесся бой часов, четыре полнозвучных удара,
замирающие мягким трепетным звоном за озером: четыре часа утра.
В коридоре было темно, но старик отчетливо помнил, что он очень длинный
и прямой. Старик шагал из конца в конец, не нуждаясь в освещении,
глубоко дыша и радуясь тому, что боль понемногу проходит; он уже хотел
вернуться в комнату, как вдруг его остановил неясный шум. Где-то совсем
близко что-то скрипнуло, послышался шорох, тихий шепот, и узкая полоска
света из приоткрытой двери на мгновение прорезала темноту. Что это? Невольно
старик прижался в угол, - конечно, не из любопытства, а из вполне
понятного опасения, что кто-нибудь увидит, как он, словно лунатик, среди
ночи разгуливает по коридору. Но в то мгновение, когда блеснул свет, он
увидел - или ему померещилось, - что из приоткрывшейся двери выскользнула
женская фигура в белом и скрылась в противоположном конце коридора. И
верно - у одной из последних дверей тихо щелкнула ручка. И опять все замерло
во мраке.
Старик вдруг зашатался, словно его ударили прямо в сердце. Там, в самом
конце коридора, где предательски щелкнула ручка, там были... там
ведь были только его собственные комнаты, трехкомнатный номер, который
он снял для своей семьи. Жена - он оставил ее всего несколько минут тому
назад - крепко спала; значит, эта женщина - нет, ошибки быть не могло, -
крадучись выходившая из чужой комнаты, была его дочь Эрна, которой едва
исполнилось девятнадцать лет.
Похолодев от ужаса, старик затрясся всем телом. Его дочь Эрна, его
дитя, резвое, шаловливое дитя - нет, этого быть не может, он, конечно,
ошибся! Зачем она пошла в чужую комнату, если не... Как бешеного зверя
оттолкнул он эту мысль, но призрак скрывшейся женской фигуры властно
впился в его мозг - не вырвать его, не избавиться от него; он должен узнать
наверное, ошибся он или нет. Задыхаясь, держась за стену, добрался
он до двери ее комнаты, смежной с его спальней, и с отчаянием увидел,
что только здесь, только у этой единственной двери в щелку пробивалась
тоненькая нить света и предательски белела замочная скважина: в четыре
часа утра в ее комнате горел свет! И вот еще одно доказательство: щелкнул
выключатель, белую нить света поглотил мрак - нет, нет, незачем себя
обманывать - Эрна, его дочь, вышла из чужой комнаты среди ночи и тайком
вернулась в свою.
Старик дрожал, как в лихорадке, его знобило, холодный пот выступил на
всем теле. Выломать дверь, наброситься на нее с кулаками, избить бесстыдницу
- было его первым побуждением. Но у него подкашивались ноги. Он
едва дотащился до своей комнаты и как смертельно раненое животное, почти
теряя сознание, упал на постель.
Старик лежал неподвижно и широко открытыми глазами смотрел в темноту.
Рядом слышалось ровное сонное дыхание жены. Первой его мыслью было растолкать
ее, сказать ей о страшном открытии, накричать, дать волю своему
гневу. Но как вымолвить, как выразить словами этот ужас? Никогда, никогда
ему не выговорить их. Но что делать? Что делать?
Он силился собраться с мыслями. Но они, как летучие мыши, вслепую метались
в мозгу. Ведь это просто чудовищно: Эрна, это нежное, заботливо
взлелеянное дитя с ласковыми глазами... давно ли, давно ли она сидела
над букварем и розовым пальчиком водила по трудным, непонятным буквам;
давно ли он заходил за ней в школу, и она выбегала к нему в голубом
платьице, а по дороге домой кормил ее пирожными в кондитерской - он еще
чувствовал поцелуй детских губ, сладких от сахара... Разве не вчера это
было?.. Нет, годы прошли с тех пор... но ведь вчера - в самом деле вчера
- она так по-детски упрашивала его купить ей пестрый голубой с золотом
свитер, выставленный в витрине. "Папочка, ну пожалуйста", - умильно сложив
руки и смеясь тем радостным, самоуверенным смехом, против которого
он никогда не мог устоять... А теперь, в двух шагах от его двери, она
пробиралась в комнату чужого мужчины, в его постель...
"Боже мой, боже мой... - невольно застонал старик. - Какой позор, какой
позор!.. Мое дитя, мое нежное, любимое дитя с каким-то мужчиной... С
кем? Кто бы это мог быть? Всего только три дня как мы сюда приехали, и
раньше она не знала никого из этих вылощенных кретинов - ни графа,
Убальди с крохотной головой, ни итальянского офицера, ни этого мекленбургского
барона... только на второй день после приезда они познакомились
во время танцев, и уже с одним из них... Нет, он не мог быть первым,
нет... это, наверное, началось еще раньше... дома... и я, дурак,
ничего не знал, ни о чем не догадывался, старый, обманутый дурак... Но
что я вообще о них
знаю?.. Целый день я работаю на них, сижу по четырнадцать часов в
конторе, точно так же, как прежде сидел в поезде с чемоданом, полным образцов
товара... ради денег, все ради денег... чтобы они могли покупать
нарядные платья, чтобы они были богаты... а вечером, когда я прихожу домой,
усталый, разбитый, их нет: они в театре, на балу, в гостях... Что я
знаю о них, о том, как они проводят день? Вот и знаю только одно: что
моя дочь по ночам отдает мужчинам свое юное, чистое тело, точно уличная
девка... Боже мой, какой позор!"
Старик тяжело стонал. Каждая новая мысль бередила его рану; ему казалось,
будто его мозг лежит открытый и в кровавой массе копошатся красные
черви.
"Но почему же я все это терпел?.. Почему я лежу здесь и мучаюсь, а
она, распутница, спокойно спит? Почему я сразу не ворвался к ней в комнату
и не сказал, что знаю об ее позоре?.. Почему я не переломал ей все
кости? Потому что я слаб... Потому что я трус... Я всегда был слишком
слаб с ними... но всем им уступал... я ведь так гордился тем, что могу
дать им легкую жизнь, пусть я сам жил как каторжный... Ногтями я выцарапывал
для них пфенниг за пфеннигом... я готов был содрать кожу со своих
рук, лишь бы они были довольны... Но как только я создал для них богатство,
они стали стыдиться меня... и неизящен-то я... и необразован...
А откуда у меня могло быть образование? Двенадцати лет меня уже взяли из
школы, и я должен был зарабатывать... зарабатывать... зарабатывать...
скитался с образцами сначала из деревни в деревню, потом из города в город,
пока не открыл свое дело... и едва они разбогатели и стали жить в
собственном доме, как мое честное, доброе имя стало им не к лицу... Заставили
меня купить звание тайного коммерции советника... для того, чтобы
ее больше не называли фрау Соломонсон, чтобы корчить из себя аристократок...
Аристократки!.. Они смеялись надо мной, когда я спорил против их
претензий, против их "хорошего общества", когда я рассказывал им, как
моя покойница мать вела дом, - тихо, скромно, жила только для отца и для
нас... называли меня отсталым, старомодным... "Ты слишком старомоден,
папочка", - посмеивалась она... Да, я старомоден... а она ложится в чужую
постель с чужими мужчинами... мое дитя, мое единственное дитя... Ох,
какой позор, какой позор!"
Он стонал так горестно, так мучительно, что его жена, наконец, проснулась.
- Что с тобой? - спросила она сонным голосом. Старик не шевельнулся
и затаил дыхание. Так он лежал неподвижно до утра в черном
гробу своей тоски, словно червями снедаемый мыслями.
К утреннему завтраку он пришел первым. С глубоким вздохом он уселся
за стол, но кусок не шел ему в горло.
"Снова один, - подумал он, - всегда один!.. Когда я утром ухожу в
контору, они еще отсыпаются, устав от театров и балов, а когда я возвращаюсь
домой, они уже веселятся где-нибудь в своем обществе, куда они меня
не берут с собой... Ох, деньги, проклятые деньги!.. они их испортили...
из-за денег мы стали чужие друг другу... А я, старый дурак, старался
наскрести побольше - и что же?.. самого себя я ограбил, я сделал
себя нищим, а их испортил... Пятьдесят лет я работал, как вол, не знал,
что такое отдых... а теперь - один..."
Жена и дочь все не приходили, и он начал сердиться. "Почему она не
идет?.. Я должен поговорить с ней... я скажу ей... мы должны уехать отсюда...
сегодня же... Почему она не идет?.. Верно, она еще не отдохнула,
спит себе со спокойной совестью, а у меня сердце разрывается... Ее
мать... часами наряжается, принимает ванну, наводит лоск... маникюр, парикмахер...
раньше одиннадцати она не выберется... Чему же удивляться...
что может выйти из девочки?.. Ох, эти деньги, проклятые деньги!"
За его спиной послышались легкие шаги. - Доброе утро, папочка, как ты
спал? - Женская головка наклонилась через его плечо, и нежные губы коснулись
его горячего виска. Невольно он отдернул голову: ему был противен
слащавый запах духов Коти. И потом...
- Что с тобой, папочка?.. опять не в духе?.. Дайте кофе и яичницу с
ветчиной... Плохо спал или получил неприятные известия?
Старик подавил свой гнев. Он опустил голову, не решаясь взглянуть на
дочь, и ничего не ответил. Он видел только кисти ее рук на столе, милые,
холеные, лениво играющие на белом поле скатерти, будто избалованные породистые
борзые. Весь дрожа, он робко скользнул взглядом по ее девичьим
рукам, еще полудетским... давно ли эти руки каждый вечер обнимали его,
когда она прощалась с ним перед сном... Он видел округлость ее девичьей
груди, ровно дышавшей под новым свитером. "Раздетая валялась с чужим
мужчиной, - терзался старик. - Он трогал ее, ласкал, наслаждался... моя
плоть и кровь... мое дитя... о, негодяй! - Он громко застонал, сам того
не замечая. - Что с тобой папочка? - спросила она ласково и с тревогой.
"Что со мной? - закипали в нем гневные слова. - У меня дочь проститутка,
и у меня не хватает мужества сказать ей это".
Но он только невнятно пробормотал: - Ничего, ничего! - и, поспешно
схватив газету, развернул ее, чтобы отгородиться от вопросительного
взгляда дочери - он не мог смотреть ей в глаза. Руки его дрожали. "Сейчас,
сейчас надо сказать ей, пока мы одни", - мучился он. Но слова не
шли с языка; даже взглянуть на нее у него не хватало сил.
И вдруг он резко отодвинул стул, тяжело поднялся и, повернувшись,
ушел в сад; он почувствовал, что против воли крупная слеза потекла по
его щеке. Этого она не должна была видеть.
Приземистый коротконогий старик долго шагал по саду и пристально
смотрел на озеро. Его глаза, затуманенные едва сдерживаемыми слезами,
все же не могли не видеть прелести ландшафта: за серебристой дымкой лежали
мягкие зеленые волны холмов, словно заштрихованные тонкими черными
линиями кипарисов, а за ними круто поднимались горы, строго, но без высокомерия
взирая на красоту озера, как суровые люди наблюдают игры горячо
любимых детей. Так ласково и радушно цветущая природа раскрывала
объятия, призывая каждого быть добрым и счастливым, так божественно сияла
вечная улыбка благословенного юга!
"Счастливым!.. - Старик горестно покачал отяжелевшей головой. - Да,
здесь можно быть счастливым. Один только раз я позволил себе эту роскошь,
один только раз захотел испытать, как хороша жизнь для тех, кто не
знает забот... и первый раз после пятидесяти лет, ушедших на подсчеты,
вычисления, сделки, мелочный торг, захотел насладиться несколькими светлыми
днями... одинединственный раз, прежде чем меня закопают... Бог мой,
шестьдесят пять лет... в такие годы смерть не за горами, и тут не помогут
ни деньги, ни врачи... Я хотел только вздохнуть своб
...Закладка в соц.сетях