Жанр: Драма
Избранное
...е. Все дома прекрасны во тьме; наверное, архитектура
- ночное искусство, как фейерверк. Те, кто трудится ночью
(журналисты, полицейские, воры, владельцы крохотных кофеен и
ночные гуляки), восхищались хоть раз величественным темным
зданием, увенчанным то ли зубцами, толи копьями, и плакали
поутру, увидев, что это - галантерейный магазин с большой
вывеской.
Случилось это и со мной, когда я забрел недавно в сад
между Темплом и набережной. Сумерки сменялись тьмою. Я сел
на скамью, спиной к реке, и надо мной, словно злой дух,
нависли угол и тяжкий фасад здания, которое стояло по другую
сторону улицы. Сядь я на ту же скамейку утром, я увидел бы
совсем иное. При свете мне, наверное, показалось бы, что
здание довольно далеко, но тогда, в полумгле, стены просто
навалились на меня. Никогда еще я не ощущал так сильно
того, что порождает пессимизм в политике: безрадостной
высоты земных высот. Безымянный столп силы и богатства
возвышался надо мною, словно неприступная скала, на которую
не взберется ни один смертный. Я знал, что его нужно
свергнуть и что это не по силам бродяге журналисту,
вооруженному тросточкой.
Как только я почувствовал это, на черном слепом лице
загорелись два глаза. Окна были рядом, и казалось, что
чудище презрительно ухмыляется. Из окон падал свет, а
может, я просто пригляделся, но я разобрал огромные буквы;
то был отель "Вавилон". Какой точный символ всего, что я
сверг бы собственными руками, если бы мог! Вот оно, детище
разоблаченного вора, пристанище воров неразоблаченных. В
доме человеческом обителей много, но некоторым людям
подходит лишь модный отель или мрачная тюрьма. Огромная
черная морда, хищно сверкавшая близко поставленными
глазками, принадлежала сказочному великану.
Настал его час; но я, как это ни жаль, не легендарный
Джек. Я снова опустился на скамью (ведь я вскочил и чуть не
полез на стену отеля), чтобы подумать, как думают все
честные люди, что же мне под силу. А тяжкая стена
возносилась надо мною, пытаясь овладеть небесами, обителью
богов.
Не странно ли, что в великих битвах часто побеждали
побежденные? Те, кого побеждали к концу боя, торжествовали
к концу дела. Крестовые походы завершились поражением
христиан; но в упадок пришли не христиане, а сарацины.
Тяжкая волна мусульманской мощи, нависшая над городами
Европы, разбилась вдребезги и больше не вернулась. Потеряв
Иерусалим, крестоносцы спасли Париж. То же самое можно
сказать об эпической битве XVIII века, которой мы, либералы,
обязаны своим символом веры. Французская революция погибла,
и короли вернулись по земле, мощенной телами Ватерлоо.
Революция проиграла последнюю битву, но выиграла то, ради
чего началась. Мир больше не был прежним. Никто не мог уже
бездумно попирать бедных, словно мостовую.
Бедные, алмазы Божьи, остались для многих камнями
мостовой, но никто не забудет теперь, что камни умеют
летать. Может быть, мы еще увидим при жизни, как летают
камни. Но сейчас я говорю лишь о том, что побежденный
побеждает почти всегда. Спарта убила Афины, Афины
воскресли, а сама она скончалась от ран. Буры проиграли
англо-бурскую войну и выиграли Южную Африку.
Вот и все, что можем мы сделать, когда сражаемся с
сильнейшим. Он убьет нас; мы нанесем ему незаживающую рану.
Словно камушек, попавший под колеса поезда, мы сотрясем и
поразим хоть на миг невиданную силу и бездумную невинность
зла. А это немало. Мученикам и преступникам Французской
революции довольно того, что они обнажили навеки тайную
слабость сильных. Благодаря им проснулся и больше не заснет
в усыпальнице жалкий трус, обитающий в сердцах королей.
Когда Джек Гроза Великанов впервые увидел противника, все
было не так, как думают. Если хотите, я расскажу вам, как
все было. Прежде всего Джек обнаружил, что великан не так
уж велик. Он широко шагал по безбрежной равнине и казался
совсем невысоким, как фигурка на фоне пейзажа; но тут Джек
понял, что попирает он не траву, а огромные деревья.
Человек подходил все ближе, становился все больше, и когда
он закрыл небеса, Джек едва сдержал крик. Потом начался
невыносимый ужас.
Как и подобает чудесам и чудищам, великан казался
невероятным, потому что был очень реальным. Все труднее
было поверить в него, все легче его увидеть, а вынести, что
такую часть неба занимает лицо, - просто невозможно. Глаза,
подобные окнам-фонарям, стали огромней огромного, но
остались глазами. Перед лицом, закрывшим небо, Джек потерял
последний разум, потерял последнюю надежду, зрение и слух.
Только рыцарство осталось ему, и достоинство гибнущей
чести не дало ему забыть, что в руке у него - бесполезный,
маленький меч. Он кинулся к колоссальной стопе - щиколотка
нависла над ним, как утес, - и вонзил в нее меч по рукоятку,
и навалился на него, и лезвие с хрустом обломилось. Великан
что-то почувствовал; он взял огромную ногу огромной рукой,
поглядел, опустил, наклонился, рассматривая землю, и наконец
заметил Джека.
Тогда он поднял его двумя пальцами и отшвырнул в сторону.
Джек взлетел в небеса, едва не коснувшись звезд, и опустился
не на камни, а в мягкий ил у далекой реки, ибо великан не
потрудился бросить его получше. Там он пролежал много
часов, а когда очнулся, страшный победитель был еще виден.
Он шел сквозь леса в сторону моря и был не выше холма.
Потом он стал меньше, как становится меньше холм, когда его
минует ваш поезд. Через полчаса он стал ярко-синим, как
далекие горы, но еще походил на человека. Еще через час
синий великан подошел к синему морю, и с ним случилось
что-то странное. Оглушенный, раненный Джек с трудом
приподнялся на локте, чтобы все разглядеть. Великан снова
осмотрел свою ногу, покачнулся, как на ветру, и вошел в
огромное море, омывающее землю. Только оно одно было
достаточно большим, чтобы стать ему могилой.
Г.К. Честертон
Доисторический вокзал
Вокзал прекрасен, хотя Рескин его и не любил. Рескин
считал его слишком современным, потому что сам он еще
современней - суетлив, раздражителен, сердит, как пыхтящий
паровоз. Не ему оценить древнее спокойствие вокзала.
"На вокзале, - писал он, - мы спешим, и от этого
страдаем". Зачем же спешить, зачем страдать? Истинный
философ торопится к поезду разве что шутки ради или на пари.
Если вы хотите попасть на поезд, опоздайте на предыдущий.
Другого способа я не знаю. Явившись на вокзал, вы обретете
тишину и уединение храма. Вокзал вообще похож на храм и
сводами, и простором, и цветными огнями, а главное -
ритуальной размеренностью. В нем обретают былую славу вода
и огонь, неотъемлемые от священнодействия. Правда, вокзал
похож на храм старой, а не новой веры: здесь много народу.
Замечу в этой связи, что места, где бывает народ, сохраняют
добрую рутину древности много лучше, чем места и машины,
вымышленные высшим классом. Обычные люди не так быстро все
меняют, как люди модные. Если хотите увидеть прошлое, идите
за многоногой толпой. Рескин нашел бы в метро больше следов
средневековья, чем в огромных отелях. Чертоги услад,
которые строят богатые, носят пошлые, чужие имена. Но когда
я еду в третьем классе из дома в редакцию или из редакции
домой, имена станций строками литании сменяются передо мною.
Вот - Победа; вот парк апостола Иакова; вот мост, чье имя
напоминает о древней обители; вот символ христианства; вот
храм; вот средневековая мечта о братстве (1).
Да, чтобы найти древности, идите за толпой. В худшем
случае окажется, что она их просто износила, протерла
ногами. Но снобы отшвырнули их ногой.
Я глубоко чувствую все это, когда брожу по пустому
вокзалу и делать мне нечего. Автоматы уже вручили мне
множество шоколадок, сигарет, конфет, жвачек и других
ненужных вещей; я взвесился и снова удивился, а все ощущаю,
что радости бедных не только чисты, но и старинны, может
быть - вечны. Я подхожу к киоску, и вера моя преодолевает
даже дикое зрелище нынешних газет и журналов. Однако и в
грубом мире газеты я предпочту простое гордому. Пошлость, о
которой говорят пошловато, не так ужасна, как подлость, о
которой говорят торжественно. Люди покупают "Дейли мейл" и
не верят ей. Они верят "Тайме" и, кажется, ее не покупают.
Но чем больше изучаешь теперешние кипы бумаги, тем больше
находишь древнего и здравого, как имена станций. Постойте,
как я, часа два-три у вокзального киоска, и он обретет
величие Ватиканской библиотеки. Новизна поверхностна,
традиция - глубока. В "Дейли мейл" нет новых мыслей. Кроме
старой доброй любви к алтарю и отечеству, там есть только
старые добрые сплетни. Теперь смеются над летописями, где
много диковинок и чудес - молния ударила в колокольню,
родился теленок о шести ногах; и не замечают, что все это
есть в современной массовой прессе. Летопись не исчезла;
просто она появляется каждый день.
Размышляя у киоска, я заметил ярко-алую книгу с крупной
надписью: "Вверх или вниз!" Слова эти отрезвили меня, ибо
уж они-то, несомненно, новы и безнравственны. Они напомнили
мне, что теперь существует такая дикая глупость, как
поклонение успеху. Ведь что такое успех? Что значит
"преуспел"? Вот что: кто-то делает что-то лучше прочих -
быстрей убегает с поля битвы, крепче спит. Заглавие затмило
на миг священную тишину вокзала. И здесь, подумал я, бывают
беззаконие и подлость; и, в горькой ярости, купил книгу,
предполагая обнаружить там мерзости и кощунства, почти
невозможные в тишине и святости столь почтенного места.
Но я их не нашел. Ничто не подтверждало жестокой
решительности заглавия. Внимательно все прочитав, я так и
не понял, куда же надо идти, вверх или вниз, но заподозрил,
что внизу получше. Много страниц ушло на эпизоды из жизни
Бонапарта. Без сомнения, он вознесся вверх. Спустился он и
вниз, однако, сцены из его жизни никак не помогали понять,
почему так вышло. Я прочитал, что он вытирал перо о штаны.
Должно быть, мораль - вытирай о штаны перо, и ты победишь
при Ваграме. Прочитал я и о том, что как-то он выпустил
газель в толпу придворных красавиц. Что ж, выпускай к дамам
газель, и станешь императором. Словом, книга не нарушила
мягкой тишины вокзала. И тут я увидел один закон, который
можно пояснить примером из биологии. Благородные люди -
позвоночные: мягкость у них сверху, твердость - глубоко
внутри. А нынешние трусы - моллюски: твердость у них
снаружи, внутри мягко. От мягкости им не уйти - да что там,
от слякоти. В обширном нынешнем мире ее так много!
------------------------------------------------------------
1) Виктория, Сент-Джеймс-парк, Вестминстерский мост,
Чаринг-кросс, Темпл, Блек- фрайерс
Г.К. Честертон
Человечество
Если не считать нескольких шедевров, попавших туда
случайно, Брюссель - это Париж, из которого убрали все
высокое. Мы не поймем Парижа и его прошлого, пока не
уразумеем, что его ярость оправдывает и уравнивает его
фривольную легкость. Париж прозвали городом наслаждения, но
можно его назвать и городом страданий. Венок из роз -
терновый венец. Парижане легко оскорбляют других, еще легче
- себя. Они умирают за веру, умирают за неверие,
претерпевают муки за безнравственность. Их непристойные
книги и газеты не соблазняют, а истязают. Патриотизм их
резок и груб; они бранят себя так, как другие народы бранят
иноземцев. Все, что скажут враги Франции о ее упадке и
низости, меркнет перед тем, что говорит она сама. Французы
пытают самих себя, а иногда - порабощают. Когда они смогли,
наконец, править как им угодно, они установили тиранию.
Один и тот же дух владеет ими, от Крестовых походов и
Варфоломеевской ночи до поклонения Эмилю Золя. Поборники
веры истязали плоть во имя духовной истины; реалисты
истязают душу ради истины плотской.
Брюссель - Париж, не очищенный страданием. Вульгарность
его не перегорает в огне непрестанных мятежей. В нем нет
того, за что любят Париж благородные французы. В нем есть
все то, за что любят Париж дурные англичане. Здесь, как во
многих больших городах, вы найдете худшие плоды всех наций -
английскую газету, немецкую философию, французский роман,
американские напитки. Здесь нет английской шутки, немецкой
учтивости, американского восторга, французской борьбы за
идею. Бульвары, как в Париже, и магазины, как в Париже, но
посмотрите на них две минуты, и вы поймете, в чем разница
между королем Леопольдом и хотя бы Клемансо.
По этим, а также по другим причинам я стал мечтать об
отъезде, как только приехал, и, движимый мечтою, сел в
трамвай, который шел за город. В трамвае этом беседовали
двое мужчин: невысокий, с черной бородкой, и лысоватый, с
пышными баками, как у богатого графа-иностранца в трехактном
водевиле. Когда мы выбрались из центра и шума стало меньше,
я услышал всю их беседу. Они говорили по-французски, очень
быстро, но вполне понятно, ибо употребляли в основном
длинные слова. А кто не поймет длинных слов, сохранивших
ясность латыни?
- Гуманность - кардинальное условие прогресса, - сказал
человек с бородкой.
- А интернациональная консолидация7 - парировал человек с
баками.
Такие разговоры я люблю; и я стал слушать. Человек с
баками хотел, чтобы Бельгия была империей, и впрямь, для
нации она недостаточно сильна, а для империи - сойдет.
Нация имеет дело с равными, империя бьет слабых Сторонник
империи говорил так.
- Человечеству прежде всего нужна наука.
А человек с бородкой отвечал:
- Этого мало. Ему нужна гуманизация интеллекта.
Я зааплодировал, как на митинге, но они не услышали.
Мысли их не были для меня новостью, но в Англии их не
выражают так резко и к тому же так быстро. Человек с баками
любил просвещение, которое, как выяснилось,
распространяется. Просвещенные просвещают непросвещенных.
Мы несем отсталым народам науку, а заодно - и себя. Поезда
ходят все быстрее. Наука преображает мир. Наши отцы верили
в Бога и, что еще прискорбней, умирали. Теперь мы овладели
электричеством - машины совершенствуются - границы стираются
- стран не будет, одни империи, а властвовать над ними
станет все та же наука.
Тут он перевел дух, а гуманизатор интеллекта ловко
перехватил инициативу. Движемся-то мы движемся, но куда? К
этическому идеалу. Человечество становится человечным. Что
дали ваши империи? Не новое ли варварство? Но человечество
его преодолеет. Интеллект - гуманность - Толстой -
духовность - крылья.
На этом немаловажном месте трамвай остановился, и я, как
ни странно, увидел, что наступили сумерки, а мы - далеко за
городом. Тогда я вышел побыстрее, оставив пригородный
трамвай на произвол судьбы.
Вокруг лежали поля, города не было видно. По одну
сторону рельсов росли тонкие деревья, которые есть везде, но
возлюбили их почему-то именно фламандские художники. Небо
уже стало темным, лиловым и густо-серым, только одна
полоска, лоскуток заката, светилась серебром. Меж деревьев
бежала тропинка, и мне показалось, что она ведет к людям. Я
пошел по ней и вскоре погрузился в пляшущий сумрак рощи.
Как причудлив и хрупок такой лесок! Большие деревья
преграждают путь весомо, материально, а тонкие - как бы
духовно, словно ты попал в волшебное облако или пробираешься
сквозь призрак. Когда дорога осталась далеко позади,
странные чувства овладели мной. В трамвае я много узнал о
человечестве. Сейчас я ощутил, что его нигде нет, что я -
совсем один. Мне были нужны люди, хотя бы человек. И тут я
почувствовал, как тесно мы все связаны. Тогда я увидел
свет. Он был так близко к земле, что мог принадлежать
только образу Божию.
Я вышел на лужайку. Передо мной был длинный низкий дом,
а в его открытой двери стояла, задом ко мне, большая серая
лошадь. Я вежливо протиснулся мимо нее и увидел, что ее
кормит медлительный паренек, попивающий при этом пиво.
Отовсюду глядели, как совы, дети помоложе; я насчитал шесть
штук. Отец еще работал в поле, а мать, завидев меня, встала
и улыбнулась, но проявлять друг к другу милосердие нам
пришлось знаками. Она налила мне пива и показала, куда
идти. Я нарисовал детям картинку, и, поскольку на ней
сражались два человека, дети очень обрадовались. Потом я
дал каждому ребенку по бельгийской монете, заметив, что
люблю экономическое равенство. Они о нем не слышали, в
отличие от английских рабочих, которые только о нем и
слышат, хотя его и не видят.
Я добрался до города и назавтра снова встретил своих
спутников, доказывавших, без сомнения, что наука радикально
изменила человечество, а человечество, в свою очередь,
стремится к гуманизации интеллекта. Но для меня при этом
слове вставала одна картина. Я видел невысокий дом,
затерянный в полях, и мужчину, копающего землю, как копали
ее люди с первого своего утра, и большую серую лошадь,
жующую у самой головы ребенка, как тогда, в пещере.
Г.К. Честертон
О вшах, волосах и власти
Недавно врачи и другие лица, которым современный закон
разрешил распоряжаться более оборванными собратьями,
постановили стричь всех девочек. Конечно, я имею в виду
девочек бедных. Много нездоровых обычаев бытует среди
богатых девочек, но не скоро, очень не скоро доберутся до
них врачи. Постановление объяснили так поскольку бедным
приходится жить в немыслимой тесноте и грязи, им нельзя
отпускать волосы, чтобы не завелись вши. Итак, волосы
запретили. Почему-то никому не пришло в голову запретить (и
уничтожить) вшей. Как всегда в современных спорах, самая их
суть не упоминается из скромности.
Всякой свободной душе ясно: если вы принуждаете к
чему-то дочь извозчика, принуждайте и дочь министра. Я не
спрошу, почему врачи не следуют этому правилу, я и так знаю
- они не смеют. Они, конечно, объяснят иначе: они укажут,
что у бедных вши заведутся скорей. А почему? Потому, что
бедных детей (не считаясь с желаниями их домовитых
родителей) сгоняют в тесные классы по сорок штук, а у одного
из сорока могут быть вши. Почему же? Потому, что бедных
так задавили налогами, что их женам приходится работать,
значит - у них нет времени на дом; значит - у ребенка могут
завестись вши. Поскольку у бедного человека на голове сидит
учитель, а на животе - домовладелец, ему приходится терпеть,
чтоб волосы его дочери сперва запустили от бедности, потом
загрязнили - от скученности и наконец отрезали во имя
гигиены. Может быть, он гордился ее волосами. Но кому до
него дело?
Когда тирания загоняет людей в грязь, наука знает, что ей
делать. Долго и накладно отрезать головы тиранам; лучше уж
отрезать волосы рабам. Если, скажем, дети бедных докучают
богатым и изысканным зубной болью, можно всем поголовно
вырвать зубы; если глаз оскорбляют их грязные ногти - вырвем
ногти; если из носа течет - долой носы. Пока мы не
управились совсем с меньшими братьями, можно сильно
упростить их внешность. По-моему, это ничуть не более
странно, чем наш теперешний закон: врач входит в дом
свободного человека, у чьей дочери могут быть чистые, как
снег, волосы, и приказывает остричь их. Никто не догадался,
что вши в трущобах свидетельствуют против трущоб, а не
против волос. Только вечными установлениями - такими, как
волосы, - можем мы поверять установления временные, как,
скажем, империи. Если дверь построена так, что вы
ударяетесь об нее головой, - сломайте дверь, а не голову.
Народ не может восстать, если он не консервативен; если
он не сохранил хоть несколько старых убеждений. Страшно
подумать, что большая часть старых мятежей не началась бы
сейчас вообще, потому что нет уже у народа тех чистых и
здравых традиций. Оскорбление, вознесшее молоток Уота
Тайлера, сочли бы сейчас медицинским осмотром.
Издевательство над Виргинией - свободной любовью. Жестокие
слова Фулона "Пускай жрут траву" - советом нежного
вегетарианца. Огромные ножницы науки, остригшие кудри
бедных школьниц, подбираются все ближе ко всему, чем вправе
гордиться народ. Врачи и чиновники не знают, что тело -
больше одежды; что суббота - для человека; что все
установления на свете будут осуждены или оправданы в
зависимости от того, подошли они или нет к здравой
человеческой жизни. Политика нормальна, если народ
сохраняет голову. Наука и искусство нормальны - если он
сохраняет волосы.
Вот она, мораль этой басни: надо начать снова, и не там,
где начинали. Сейчас я начну с волос бедной девочки.
Что-что, а это уж - дело хорошее. Когда мать гордится
красотой дочери - это хорошо, даже если все на свете плохо.
Такая гордость и любовь - один из пробных камней любой
страны и эпохи. Если другие установления этому мешают - тем
хуже для них. Если мешают властители, ученые, законы - тем
хуже для законов, ученых и властителей. Рыжим волосом
замурзанной девочки я подожгу цивилизацию. У девочки должны
быть красивые волосы - значит, она должна их мыть; волосы
надо мыть - значит, в доме должно быть чисто; в доме должна
быть чистота - значит, мать не должна работать; женщина не
должна работать - значит, надо меньше драть за жилье; жилье
должно быть дешевле - значит, надо перестроить экономику;
экономику надо перестроить - значит, нужно восстать.
Золотисто-рыжую девочку (которая только что прошла мимо
моего окна) нельзя уродовать, мучить, огорчать; нельзя
стричь, как каторжанку. Все короны, не подходящие к ее
голове, надо сломать; все, что мешает ее красе, надо смести.
Мать вправе приказать ей, чтобы она подвязала волосы, но
император Вселенной не смеет приказать, чтобы она
постриглась. Она - человек, образ Божий. Нагромождения
общественной жизни развалятся, сгинут; устои общества
рухнут; но волос с ее головы не должен упасть.
Г.К. Честертон
Три типа людей
Грубо говоря, в мире есть три типа людей. Первый тип -
это люди; их больше всего, и, в сущности, они лучше всех.
Мы обязаны им стульями, на которых сидим, одеждой, которую
носим, домами, в которых живем; в конце концов, если
подумать, мы и сами относимся к этому типу. Второй тип
назовем из вежливости "поэты". Они большей частью сущее
наказание для родных и благословение для человечества.
Третий же тип - интеллектуалы; иногда их называют мыслящими
людьми. Они - истинное и жесточайшее проклятие и для своих,
и для чужих. Конечно, бывают и промежуточные случаи, как во
всякой классификации. Многие хорошие люди - почти поэты;
многие плохие поэты - почти интеллектуалы. Но в основном
люди делятся именно так. Не думайте, что я сужу
поверхностно. Я размышлял над этим восемнадцать с лишним
минут.
У первого типа (к которому вы и я не без гордости можем
причислить себя) есть определенные, очень твердые убеждения,
которые называют "общими местами". Так, люди считают, что
дети приятны, сумерки печальны, а человек, сражающийся
против троих, - молодец. Эти мнения ни в коей мере не
грубы, они даже не просты. Любовь к детям - чувство тонкое,
сложное, почти противоречивое. В самом простом своем виде
оно слагается из преклонения перед радостью и преклонения
перед слабостью. Ощущение сумерек - в пошленьком романсе и
нелепейшем романе - очень тонкое ощущение. Оно колеблется
между тоской и наслаждением; можно сказать, что в нем
наслаждение искушает тоску. Рыцарственное нетерпение,
охватывающее нас при виде человека, вступившего в неравный
бой, совсем нелегко объяснить. Тут и жалость, и горькое
удивление, и жажда справедливости, и спортивный азарт. Да,
чувства толпы - очень тонкие чувства; только она их не
выражает, разве что взорвется мятежом.
Здесь-то и кроется объяснение необъяснимого на первый
взгляд существования поэтов. Поэты чувствуют, как люди, но
выражают эти чувства так, что все видят их тонкость и
сложность. Поэты облекают в плоть и кровь несмелую
утонченность толпы. Простой человек выразит сложнейшее
чувство восклицанием: "А ничего паренек!"; Виктор Гюго
напишет "Искусство быть дедом". Маклер лаконично заметит:
"Темнеть раньше стало..."; Йейтс напишет "В сумерках".
Моряк пробурчит что-то вроде: "Вот это да!.."; Гомер
расскажет нам, как человек в лохмотьях вошел в свой
собственный дом и прогнал знатных мужей. Поэты показывают
нам во всей красе человеческие чувства; но помните всегда,
что это - человеческие чувства. Никто не написал хороших
стихов о том, что дети отвратительны, сумерки нелепы, а
человек, скрестивший меч с тремя врагами, достоин презрения.
Эти мнения отстаивают интеллектуалы, или, иначе, умники.
Поэты выше людей, потому что понимают людей. Нечего и
говорить, что многие поэты пишут прозой - Рабле, например,
или Диккенс. Умники выше людей, потому что не желают их
понимать. Для них человеческие вкусы и обычаи - просто
грубые предрассудки. Благодаря интеллектуалам люди
чувствуют себя глупыми; благодаря поэтам - такими умными,
как и подумать не смели. Однако люди делают из этого не
совсем логичные выводы. Поэты восхищаются людьми,
раскрывают им объятия - и люди их распинают, побивают
каменьями. Умники презирают людей - и люди венчают их
лаврами. В палате общин, к примеру, много умников и немного
поэтов. Людей там нет.
Скажу еще раз: поэты - это не те, кто пишет стихи или
вообще что-нибудь пишет. Поэты - те, кому воображение и
культура помогают понять и выразить чувства других людей.
Умнику воображение и культура помогают, как он говорит,
"жить интеллектуальной жизнью". Поэт отличается от толпы
своей чувствительностью, умник - своей бесчувственностью.
Он недостаточно тонок и сложен, чтобы любить людей. Его
заботит одно: как бы порезче их отчитать. Он знает: что
бы эти необразованные ни говорили, они не правы. Умники
забывают, что необразованности нередко присуща тонкая
интуиция невинности.
Разберем один пример. Возьмите первый попавшийся
юмористический листок, и вы увидите шутки о теще или
свекрови. Вероятно, они окажутся грубыми - они ведь
рассчитаны на толпу; вероятно, теща - толстая, а хилый
запуганный зять ходит на задних лапках. Однако сама
проблема тещи далеко не проста. Дело не в том, что тещи
толсты и грубы; довольно часто они бывают изящными и
неправдоподобно ласковыми. Дело в том, что, подобно
сумеркам, отношения с тещей и свекровью слагаются из двух
чувств. Эту сумеречную суть, эту непростую и щекотливую
проблему может выразить поэт, чаще всего - умный и правдивый
прозаик вроде Джорджа Мередита или Герберта Уэллса, чью
"Анну-Веронику" я только что с наслаждением перечитывал. И
я поверю им,
...Закладка в соц.сетях