Жанр: Драма
Танки идут ромбом
...к же били по ним из орудий, противотанковых ружей, бросали под
гусеницы связки гранат; так же в
дыму и чаду метались люди, и над окопами, как несмолкающие раскаты грома, то
совсем близкие, то
отдаленные и приглушенные, грохотали разрывы; только это был не первый день боя,
как сегодня здесь, под
Соломками, на Курской дуге, а сто первый, без передышки, без отдыха сто первый,
и не солнечными лучами, а
дождевыми потоками заливало окопы, и солдаты, мокрые и от дождя, и от
напряженного боя, - отходить
некуда, позади Волга! - бились насмерть. Рота, в которой находился Сафонов,
занимала оборону в районе
Тракторного, южнее завода "Баррикады". Так же, как только что сейчас в Соломках,
стоял тогда Сафонов в
окопе и стрелял из пулемета по наступающей цепи гитлеровцев; фигурки вражеских
автоматчиков появлялись и
падали в тесном обхвате мушки, его ранило в руку, он перевязал рану бинтом и
снова стрелял; потом швырял
под гусеницы танков связки гранат, бутылки с зажигательной жидкостью - танки
нельзя было подпускать к
окопам, вернее, некуда было их пропускать, в сорока метрах позади - берег,
переправа, снабжавшая патронами
и людьми все сражавшиеся у развалин Тракторного батальоны и роты. В бою южнее
завода "Баррикады" был у
Сафонова в пулеметном расчете подручным, вторым номером, такой же молодой, как и
Чебурашкин, такой же
веселый и разговорчивый боец Михаил Панихин. Он погиб. Когда фашистский танк,
скрежеща гусеницами,
подползал к окопу, Михаил взял бутылку с зажигательной жидкостью, размахнулся,
намереваясь поджечь
приближавшийся танк, но случилось совершенно неожиданное - в поднятую над
головой бутылку попала
пуля, жидкость плеснулась на каску, на шинель, и вмиг желтое пламя огня охватило
солдата; он не стал сбивать
пламя; поднял вторую бутылку и кинулся - горящий человек! - к вражескому танку.
Сафонов хорошо помнил
все: и как бежал Панихин, охваченный огнем, и держал впереди себя на вытянутой
руке, подальше от пламени,
вторую зажигательную бутылку, как ударил ею по решетке моторного люка, - языки
пламени и огромные
клубы дыма, как взрыв, сразу поглотили и вражеский танк, и солдата; потом,
ночью, когда бой немного утих и
над кирпичными развалинами бывшего цеха только взвивались одна за одной
осветительные ракеты, Сафонов
ползал к сгоревшему танку, чтобы принести тело Панихина и похоронить на песчаном
волжском берегу, но
вместо тела принес только горстку пепла, обгоревшую каску, фляжку и погнутый
алюминиевый солдатский
котелок... Сейчас, глядя на Чебурашкина, медлительно и деловито - Сафонов научил
своего подручного и
медлительности, и деловитости - набивавшего очередной диск патронами, старый
пулеметчик снова вспомнил
о Михаиле Панихине; он подумал, что, пожалуй, и Чебурашкин поступил бы именно
так, как Михаил, что даже
не пожалуй, а наверняка кинулся бы с зажигательной бутылкой на вражеский танк -
ведь не струсил, спас
лейтенанта. Сафонов курил, окутывая лицо махорочным дымом; и кисет, и газетку
все еще держал в руках, и
Чебурашкин то и дело поглядывал на его руки, с любопытством ожидая, когда
пулеметчик начнет сворачивать
очередную; но Сафонов, хотя цигарка уже обжигала пальцы, продолжал затягиваться,
не замечая взглядов
своего подручного; медлительный и тяжеловатый на размышления, он не мог
отделаться от нахлынувших
воспоминаний; в памяти вставали дни Волжской обороны, суровые, страшные, когда
приходилось за сутки
отбивать по двенадцать - тринадцать вражеских атак. Он вспомнил и первую ночь,
когда под беспрерывным
минометным огнем переправлялся на правый берег Волги, - рота с ходу, прямо с
плотов контратаковала
гитлеровцев, ворвалась в развалины цеха, а потом до конца обороны удерживала эти
развалины; вспомнил и то
пасмурное осеннее утро девятнадцатого ноября, когда войска Юго-Западного и
Донского фронтов перешли в
наступление, то утро и все последующие пять дней боев, когда танковые корпуса и
он, Сафонов, как десантник
на этих танках, прорывались к Калачу, Советскому, шли на соединение с другими
нашими частями, кольцом
охватывая трехсоттридцатитысячную армию фельдмаршала Паулюса. Но не картины
атак, не грохот батарей, не
рев танковых моторов - в атаку ходили вместе с танками, прячась от пуль за
широкие бронированные лбы, -
не те хорошо запомнившиеся детали, когда приходилось стрелять в гитлеровцев в
упор, бросать "лимонки" в
набитые фашистами блиндажи, ротами, батальонами конвоировать пленных, - нет, не
те частности,
встававшие сейчас в воображении, волновали старого пулеметчика; то настроение,
то ощущение силы, тот
радостный холодок - наша берет! наша берет! - вновь, вспоминая, испытывал
Сафонов теперь; он видел, как
сдавались в плен гитлеровцы, как бросали к ногам автоматы и поднимали вверх
руки; видел штабеля замерзших
тел в сизых шинелях и угловатых касках, сложенные на улицах волжского города.
"Кресты на касках, кресты
над могилами". Сафонов бросил окурок, приподнялся и из-за бруствера взглянул на
белгородские высоты,
тонувшие в пыльной дымке разрывов, - над высотами шел воздушный бой, наши
самолеты под прикрытием
истребителей бомбили подходившие к фронту гитлеровские части - взглянул на лес,
подступавший местами к
самому гречишному полю, лес, из которого уже дважды выползал черный танковый
ромб и откатывался назад;
поползет и в третий, и в пятый; с непривычной торопливостью Сафонов резко
оторвал клочок газеты и полез в
кисет за махоркой.
- Четвертая...
- Все считаешь?
- Рассчитываю, когда "юнкерсы" снова пожалуют.
- Пожалуют еще... Набивай диски!
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Раненые прибывали всю ночь и утром, и особенно поток их усилился сейчас,
когда бой под Соломками
затих и наступила недолгая передышка; солдат вели и несли отовсюду - и с
развилки, и от стадиона, и с
площади, что за развалинами двухэтажной кирпичной школы, и с переднего края;
цепочка перебинтованных
людей, казалось, никогда не кончится, она наводила уныние не только на
орудовавшего скальпелем хирурга,
который все чаще останавливался и разминал отекшие пальцы, но и на фельдшера
Худякова, тоже уставшего,
еле шевелившего руками. Худяков вышел из палатки, прислонился спиной к тонкому
стволу березы, достал
портсигар и закурил; он курил и смотрел поверх палаток, на небо, запыленное и
выцветшее, чтобы не видеть
лежавших вокруг на траве и ожидавших своей очереди раненых; от жары, потому что
солнце уже высоко
поднялось над землей, от стонов и крика, от бессонной ночи и больше от похмелья,
потому что с вечера все же
успел порядком отхлебнуть спирта из флакона, фельдшер чувствовал себя совершенно
разбитым; как росистый
утренний воздух, жадно глотал он сизый папиросный дым и не ощущал крепости. Там,
куда он смотрел, в сером
выцветшем небе плыли "юнкерсы"; они разворачивались и вытягивались в цепочку для
бомбежки, и Худяков
сначала безразлично пересчитал их девятнадцать; он подумал не о том, куда эти
вражеские самолеты сейчас
сбросят бомбы - на передний край или на деревню; и не о том, что после бомбежки
опять хлынет волна
раненых к палаткам санитарной роты, - он вдруг понял, что девятнадцать - это уже
не двадцать один, это уже
не полная эскадрилья, уже двух самолетов нет, сбиты, уничтожены!... Он стоял и
смотрел, как головной
"юнкере" пикировал на цель; едва взметнулись первые желтые взрывы, бросил окурок
и крикнул санитару:
- Заносите обожженного лейтенанта! Когда уже подошел к палатке и взялся за
полог, услышал позади
изумленный голос санитара:
- Лейтенант-то ушел...
- Как ушел?
- Здесь лежал, на этих носилках...
- Может, отполз, посмотри вокруг?
- Не видно.
- Ушел так ушел, черт с ним! - раздраженно добавил Худяков, прислушиваясь,
как серия разрывов
прокатилась по селу. - Несите следующего, кто там очередной?
Хотя его тошнило и голова, казалось, была налита свинцом, хотя лейтенант
Володин чувствовал
страшную слабость, подкашивались ноги и руки, как чужие, непослушно и вяло
хватались за тонкие стволы
берез; хотя он в первую минуту, когда поднялся с носилок, едва не упал от
головокружения, - он шел сейчас к
селу, к позициям, к своему взводу, где еще гремел бой, шел, чтобы выполнить
солдатский долг.
Он вышел к дороге неподалеку от развилки и сразу же наткнулся на огромную
воронку, на дне которой
уже проступила вода; за воронкой, почти у самой обочины шоссе, лежали трое
убитых - капитан и двое солдат.
Убиты они были, очевидно, давно, может быть, даже еще вчера вечером во время
первого воздушного налета на
Соломки, потому что успели уже остыть и посинеть. Володин остановился и оглядел
трупы. Много
искалеченных и изуродованных тел видел он сегодня, и все же захолодело в груди,
когда склонился над синим,
слегка уже вздувшимся лицом капитана - по лицу бегали муравьи и растаскивали
запекшуюся кровь; Володин
отвернулся и на ощупь вынул из кармана убитого документы, развернул
удостоверение личности и прочел:
"Капитан Горошников". Фамилия совсем незнакомая, он не знал, что это был тот
самый новый командир
батальона, которого так ждал и не дождался майор Грива, не знал, что уже и
самого майора нет в живых, а
командование батальоном принял на себя капитан Пашенцев, как старший по званию;
и партийный билет
Горошникова, и удостоверение личности, и обе красноармейские книжки, взятые у
солдат, Володин положил к
себе в нагрудный карман и вышел на шоссе. Он был уже на развилке, когда над
Соломками появились
"юнкерсы". Головной бомбардировщик пошел в пике, и Володин, так же, как фельдшер
Худяков у палаток
санитарной роты, как подполковник Табола у развалин двухэтажной кирпичной школы,
несколько мгновений
напряженно следил за стремительным падением вражеского самолета. Взрывы
взметнулись около стадиона.
Второй "юнкере" явно целил ближе, на площадь; третий заходил еще ближе к
развилке, а четвертый и пятый,
наверное, уже начнут сбрасывать бомбы на развилку, обрушатся на стоящую здесь
батарею противотанковых
пушек. Володин свернул с дороги и спрыгнул в щель, выкопанную еще девушкамирегулировщицами;
едва
успел осмотреться, как над головой послышался пронзительный, нарастающий свист
бомб, и сейчас же, как по
клавишам, - трах-трахтрах! - прогремели вдоль обочины разрывы. "Юнкере"
промахнулся, не попал в
батарею, но зато Володин оказался в самом центре разрывов. И хотя укрытие было
надежное, и он знал, что
никакой осколок не заденет его, а вероятность прямого попадания так мала, и к
тому же сам он за все время,
пока на фронте, еще ни разу не видел, чтобы огромная бомба угодила в маленькую
щель, - хотя бояться ему
было нечего, все же он пережил несколько страшных минут. Он снова подумал, что
может погибнуть вот так,
совершенно бесславной, глупой смертью, не совершив ничего, но теперь его больше
пугала не сама смерть, а то,
что произойдет после того, как его убьет, - будет валяться на краю воронки,
синий, вспухший, и по лицу будут
ползать муравьи, растаскивать запекшуюся кровь... Но когда опасность миновала и
он понял, что "юнкерсы"
уже больше не прилетят сюда, на развилку, и можно спокойно подняться и идти к
своей роте, к пулеметам, и
когда затем он поднялся и во весь рост пошел по шоссе, опять уже думал о бое -
сознание долга всегда сильнее
страха, - теперь ему снова хотелось, чтобы все утреннее сражение повторилось
сначала, и тогда он, лейтенант
Володин, уже не совершит ни одной ошибки, не слепо, не через голову будет
швырять гранаты в наползающие
танки, а кидать прицельно, точно, с расчетом.
Но хотел он или не хотел этого, события развивались помимо его воли и
желания: снова загрохотала
артиллерийская канонада, едва лишь "юнкерсы", отбомбившись, улетели к своим
аэродромам, снова за лесом
вражеские танки выстроились в ромбовую колонну и двинулись к гречишному полю, а
на белгородских
высотах, на самой господствующей высоте, вблизи хутора Раково, в сухом окопе с
бревенчатыми стенами
фельдмаршал фон Манштейн повернул стереотрубу в сторону Соломок...
За пылью, поднятой артиллерийскими снарядами, были едва видны крайние
соломкинские избы; разрывы
метались по полю, вспыхивали справа и слева вдоль шоссе, и между разрывами,
лавируя, пробивались два
"виллиса". Володин заметил легковые автомашины, когда они минули последние избы,
и стал следить за ними;
он следил с двойным любопытством: во-первых, в Соломки приезжал кто-то из
старшего начальства, и хорошо
бы узнать, кто именно; во-вторых, интересно, прорвутся ли "виллисы" сквозь
артиллерийский огонь? Это
второе, может быть, потому, что было связано с риском, сильнее беспокоило и
волновало лейтенанта; он даже
остановился от напряжения, словно боялся упустить миг, когда снаряд попадает в
машину; несколько раз
казалось, что оба "виллиса" взлетали вверх, но это разрывы ложились впереди
машин и заслоняли их пылью.
Наконец "виллисы" вышли из-под обстрела и неожиданно оказались так близко
от Володина, что он
отчетливо увидел даже лица сидевших за ветровым стеклом; он сразу узнал генераллейтенанта,
члена Военного
совета Воронежского фронта, который вчера вместе с командующим осматривал
оборонительные сооружения в
Соломках, который спрыгнул в траншею к бойцам, разговаривал с ними, слушал,
смеялся; Володин вспомнил
весь вчерашний солнечный день и так ясно представил себе ту картину у траншеи: и
стоявшего перед
генералом Бубенцова со сдвинутой на затылок каской и влажными от смеха глазами,
и беззвучно смеявшегося
Царева, медвежьи плечи которого тряслись как в лихорадке, и старшего сержанта
Загрудного, заклеивавшего
языком цигарку и так и застывшего в изумлении, и бойца Чебурашкина, самого
молодого во взводе,
пробивавшегося из задних рядов поближе к генералу, и самого генерала с
коричневым от солнца лицом и
выгоревшими, словно покрытыми дорожной пылью бровями... Это было вчера, но
казалось, прошло многомного
времени, может быть, год, может быть, два, - убит Бубенцов, убит Царев,
старший сержант Загрудный
тяжело ранен и отправлен в тыловой госпиталь, и все вокруг изменилось со
вчерашнего дня, и он, Володин,
грязный, с оторванной портупеей и расстегнутым воротом, в гимнастерке,
выпачканной в саже и копоти, стоит
на дороге, когда взвод его, его рота отбивают вторую атаку. Он спохватился,
хотел было отойти на обочину, но
было уже поздно, передний "виллис", скрипнув тормозами, остановился прямо
напротив него.
- Ранены? - спросил генерал, не дожидаясь, пока Володин, как положено по
уставу, отрапортует, кто
он, почему стоит на шоссе, что делал и что собирается делать.
- Нет, товарищ генерал, - смущенно ответил Володин, заметив, как генерал
пристально разглядывает
его лицо и одежду. "Сейчас влетит!"
Но член Военного совета фронта неожиданно повернулся к сидевшему позади
полковнику и сказал:
- Это же тот самый лейтенант...
- От пулеметных гнезд?
- Ну...
Упоминание о пулеметных гнездах еще больше смутило Володина, потому что он
тогда, собственно,
хотя и дошел до гнезд, но не выполнил приказ командира роты и к тому же так
нелепо попал под вражеский
танк! Ему показалось, что полковник неприязненно усмехнулся, произнеся эти
слова: "От пулеметных..." - и
усмехнулся потому, что все знал.
Володин был прав: и генерал, и сидевший позади него полковник
действительно знали многие
подробности соломкинского боя, они только что встречались и разговаривали с
подполковником Таболой и
капитаном Пашенцевым; знали и о Володине, как он был послан к пулеметным
гнездам, как попал под танк и
как солдат Чебурашкин, рискуя жизнью, спас его, своего командира, но во всей
этой истории, пересказанной
Пашенцевым, Володин выглядел героем. Капитан был уверен, что это Володин тогда
перевел пулеметы на
запасные позиции и организовал оборону, - так и поведал генералу. В блокноте
генерала рядом с фамилией
капитана Пашенцева, рядом с описанием контратаки, которую предпринял капитан и
которую хорошо видели с
командного пункта дивизии, была записана и фамилия лейтенанта Володина.
- Туда?... - Да, в роту, товарищ генерал! - Отпустили? Выписали?
- Сам ушел, - добавил Володин и подумал, что лежать под бомбами куда
легче, чем стоять перед
генералом. Но хотя он и волновался, он все же был доволен, что сказал правду, и
это несколько ободряло его; он
смотрел не мигая, потому что в конце концов не чувствовал за собой никакой вины
ни в том, что с ним
случилось на передовой, ни в том, на что решился в санитарной роте - вернуться в
траншею; уверенность
крепла в нем, и когда генерал вновь посмотрел на него, когда их взгляды
встретились, Володин дерзко и
вызывающе, сам удивляясь этому новому ощущению в себе, вскинул голову: "Я не
вернусь назад и не
подчинюсь вашему приказу!"
Но генерал вовсе не собирался ничего приказывать, тем более отправлять
назад, в санитарную роту, хотя
видел, что Володин как раз именно в этом нуждается; бледное, изможденное лицо,
впалые щеки, гимнастерка,
выпачканная в саже и копоти, оторванная портупея, весь вид совсем юного,
стоявшего по стойке "смирно"
командира взвода, его ладонь с неотмытыми пятнами крови, поднятая к пилотке,
контуженое плечо, то и дело
вздрагивавшее от напряжения, - все это вызывало у генерала иные мысли; он думал
о том, сколько должно
быть воли в человеке, если он вот так, испытав страх и ужас, не только не
сломился духом, но стал еще крепче и
сильнее, генерал с радостью думал о том, что стоявший перед ним лейтенант - это
далеко не первый, кого он
видит таким смелым и мужественным; такие были и под Киевом, и под Харьковом, и
под Ржевом, и под
Молодечно, и в окопах у безымянных болот и речушек - по всей русской земле,
потому-то и не пала Москва
зимой сорок первого, не встал на колени осажденный Ленинград; потому и сложила
свои боевые знамена у руин
Тракторного трехсот-тридцатитысячная армия фельдмаршала Паулюса, двадцать две
отборные дивизии; и
здесь, на Курской дуге, вырастут кладбища немецких танков... Генерал еще раз,
взглянул в упрямое лицо
Володина; он понял - сейчас не нужно ни одобрительных слов, ни похвал; просто
протянул руку и сказал:
- Желаю удачи, лейтенант! Боевой удачи! "Виллисы" уже скрылись за
поворотом, а Володин все еще в
раздумье стоял на шоссе; было в этой случайной минутной встрече что-то очень
важное для него, чего он не мог
понять сразу, сейчас; только спустя семь дней, когда под Прохоровкой сойдется во
встречном бою восемьсот на
восемьсот танков, когда на огромной луговине между совхозом "Комсомольский" и
станцией Прохоровка
разразится колоссальное танковое сражение и танковые корпуса, потеряв по две
третьих своего состава,
разойдутся к ночи на исходные позиции, еще не зная, а только предугадывая исход
боя (Ватутин - что
сражение выиграно; Манштейн - что сражение проиграно), и когда на следующее утро
после этого боя наши
войска перейдут в наступление и рота Володина - он еще здесь, в Соломках, примет
роту, - измотанная и
вновь пополненная, злая от постоянных неудач, вместе со всеми частями двинется
вперед, на запад, чтобы, уже
не останавливаясь, дойти до самого Берлина, - только спустя семь дней, когда все
это произойдет и в
освобожденной Рындинке, на еще дымящейся от боя окраине, Володин снова
встретится с членом Военного
совета фронта, то важное, чего он не может понять сейчас, стоя на шоссе,
неожиданно откроется ему в одной
несложной фразе: "Мы - русские солдаты!" Услышит ее от члена Военного совета
фронта. Может быть,
потому, что слово "солдат" в таком сочетании поднималось над всеми воинскими
званиями, даже над
генеральским, даже над маршальским чином, а слово "русский" связывало с историей
России, с лучшими ее
страницами-Бородинским сражением, Севастопольской эпопеей, Севастопольской
страдой, как назвал ее
Сергеев-Ценский; но, может быть, потому, что Володин сам ощущал все это и только
не мог выразить свои,
чувства одной фразой, и теперь, услышав эту фразу, вдруг понял, насколько проста
и несложна истина, - он с
гордостью мысленно повторил ее: "Мы - русские солдаты!" В Рындинке Володин уже
не будет смущаться
генерала: они разговорятся, как старые знакомые... Володин стоит на шоссе и
смотрит, как оседает на обочину
поднятая "виллисами" пыль. Еще до встречи в Рындинке семь дней, тяжелых, с
горечью отступлений; еще не
прожит даже сегодняшний, полный для Володина неудач и огорчений; еще немцы
только начали вторую атаку,
и надо спешить к траншее, к своему взводу. Теперь, когда на шоссе он был один,
он отстегнул оторванную
портупею и отшвырнул ее в сторону, отряхнул гимнастерку, поправил звездочку на
пилотке, словно готовился
на доклад, и, подтянутый, строгий, обновленный, каким давно уже не чувствовал
себя, пошел навстречу
метавшимся впереди по полю разрывам.
Сперва он шел прямо, не сгибаясь, и шаг был размашист и тверд, но как
только вошел в полосу, где
рвались снаряды, пригнулся и побежал; он бежал неровно, боком, будто боролся со
встречным ветром, будто
обязательно нужно было плечом рассекать тяжелую встречную волну; бежал так,
будто это могло спасти его от
жужжавших над головой осколков. Бой между тем нарастал, земля стонала от залпов;
вторую атаку немцы вели
интенсивнее, напористее, потому что были разъярены и стремились расквитаться за
неудачу. Володин
инстинктивно угадывал это и спешил поскорее добраться до траншеи, но спешил уже
не столько за тем, чтобы
ощутить в руках неровную дрожь пулемета и увидеть, как падают подкошенные пулями
фигурки атакующих, не
столько за тем, чтобы не допустить ни одной ошибки и не просто швырять гранаты в
танки, а кидать прицельно,
- не эта мысль, а другая овладела лейтенантом, и он торопился потому, что там, в
траншее, были люди, там
были солдаты, а здесь, в поле, - никого, только он и мечущиеся вокруг разрывы.
Володин не успел вовремя добраться до позиций своего взвода, он был как
раз на полпути между
развилкой и траншеей, а лавина вражеских танков, миновав гречишное поле, уже
ворвалась в расположение
роты и утюжила окопы. Володин не предполагал, что танки так близко, и, когда
сквозь поредевшие клочья дыма
и пыли неожиданно увидел лавину, увидел ее, двигавшуюся не по ту, а уже по эту
сторону желтой извилистой
линии траншеи, секунду стоял в нерешительности, не желая верить в то страшное,
что открылось взгляду, в то,
в каком положении оказался он, стоящий на голом поле один перед надвигающейся
лавиной, и нет при нем
никакого оружия, даже пистолета (пистолет забрал младший сержант Фролов, когда
Володина, угоревшего,
контуженого, полуживого, как показалось всем, отправляли в санитарную роту); он
кинулся к ближайшей
воронке, скатился в нее, но сейчас же выпрыгнул назад, отлично сознавая, что
воронка - это не убежище от
танков; он метался по полю, как только что метались разрывы, и не видел
поблизости ни одного окопа, ни одной
щели, а дым редел, пыль оседала, и каждое мгновение его могли заметить из
танков. "Все, теперь все, теперь
наверняка все!" Он остановился и в отчаянии стиснул кулаки - как черные глыбы,
надвигались на него танки.
Они ползли, как и в прошлый раз, страшные, огромные, только теперь их вроде было
больше, по-тому что
Володин смотрел на них, стоя во весь рост, и видел всю лавину разом; он понимал,
что спастись уже
невозможно, но глаза продолжали искать укрытие, взгляд скользил по сухой траве и
не находил спасительной
желтой полоски окопа. Тогда Володин снова бросился к воронке, спрыгнул в нее и
припал лицом к земле.
"Я слышал, как гудит земля, когда приближаются танки. В трудную минуту я
не читал молитв, не к
святой деве Марии, не к божьей матери обращался мыслью; я прижимался к тебе,
земля, милая, древняя, на
километры пропитанная отцовским потом и кровью, и каждый раз ты, солдатская
защитница, снова и снова
дарила мне жизнь". Грохот удалялся, а Володин все лежал, не шевелясь, не
поднимая головы, только чуть
расслабив онемевшие мышцы, и прислушивался, как гудит и вздрагивает теплая,
нагретая солнцем земля; ему
казалось, что не только тот пятачок, на котором он лежит, а весь земной шар
содрогается от ударов, и ближние
разрывы, и дальние, глухие, и совсем далекие, гремевшие за пределами
соломкинской обороны, по всей
извилистой линии фронта, которую Володин вычерчивал для себя на ученической
карте и которую ощущал
сейчас, именно ощущал, как собственное тело, - эти разрывы, этот гул удалявшихся
танков, как шифр,
докатывались до слуха и горячили воображение; он не видел, но знал, что
творилось вокруг; он вдруг ясно
представил себе, что весь бой повторился сначала: как и в тот раз, танковая
лавина устремилась к развилке, а
немецкие автоматчики, как и в тот раз, отсечены и залегли впереди траншеи, и
капитан Пашенцев следит за
ними в бинокль, за малейшим маневром противника; как и в тот раз, пулеметы уже
наведены, уже раздались
первые очереди, и только его, лейтенанта Володина, нет сейчас на своем месте;
земля передает все звуки, и он
читает их, не в силах подняться не столько от пережитого страха, как от ноющей
боли в контуженом плече...
Однажды, спустя много лет после войны, в такой же солнечный полдень, как и этот,
случится Володину лежать
на берегу Псела, совсем недалеко от шоссе, уходящего на Обоянь; не простое
любопытство, а журналистская
дорога приведет его в эти края, где гремела уже ставшая историей Курская битва,
но где каждая горсть земли, с
тех пор десятки раз перепаханная плугом, все еще хранит запах сожженного тола;
будет лежать на траве и
смотреть на белые облака, проплывающие над рекой, над мостом, и рядом, у
изголовья, - не автомат, не
офицерская планшетка с боевой картой, а дорожный пиджак с глазком авторучки над
карманчиком, пачка
утренних газет и блокнот с набросками очерков; будет лежать один, не замечая ни
тишины полей, ставшей уже
привычной, ни тишины шоссе, когда-то главной артерии фронта, шоссе, убегающего
на Обоянь, опустевшего в
этот знойный час, ни прохлады с реки, ни мягкого солнца, припекающего плечи; не
отзовется на окрик с того
берега, и не потому, что разнежится и задремлет, - он неожиданно обнаружит, что
и в мирный летний день
земля гудит, хотя на шоссе ни повозки, ни автомашины, хотя поблизости, в поле,
ни одного трактора; он б
...Закладка в соц.сетях