Купить
 
 
Жанр: Драма

Танки идут ромбом

страница №11

и
больше - от лютой ненависти, в суровой скобке рта, в подбородке, злобно
выдвинутом вперед, - во всем
чувствовалась решимость; он готов был броситься за немцем и схватить его, и
только как человек со сноровкой,
привыкший действовать наверняка, выжидал удобный момент для нападения. Эту
решимость и прочел
Пашенцев на лице связиста.
Ухин рванулся вперед и потонул в черном дыму чадившего танка, и только
совсем понизу, между землей
и дымом мелькали его кирзовые сапоги, а чуть пониже - сапоги убегавшего немца.
За ожившей траншеей
немецкие автоматчики продолжали атаку, теперь уже взахлеб полосуя из автоматов,
и звонкие, как осы, пули
цокали по сухой траве. Бой нарастал. Пашенцев обернулся и взглянул на дымившееся
поле: вся траншея, все
окопы и окопчики, весь вытянутый от березового колка до стадиона желтый,
рассеченный воронками бруствер
жил, стрелял, клокотал белыми огоньками очередей.
- Держатся! - прошептал Пашенцев, одновременно относя это слово к ручным
пулеметам, стрелявшим
с запасных, которыми, как он все еще полагал, командовал посланный туда
лейтенант Володин, и к правому
флангу, яростно отбивавшемуся от наседавших немцев, и к левому, ко всей роте,
всему батальону, всей
соломкинской обороне.
- Держатся!
- Держатся!
- Держатся!
Не записанное ни в одном уставе, оно произносилось в этот день всеми, от
солдата до генерала, во всех
частях - пехоте, артиллерии, авиации, на всех участках
Воронежского и Центрального фронтов; его повторяли в разрушенных окопах,
горевших танках, на
изрытых воронками батареях; его с нетерпением ждали на командных пунктах, в
штабах, это слово -
"держатся!". Оно передавалось из уст в уста на пыльных дорогах, запруженных
подходившими к фронту
войсками. Его повторяли командующие фронтами, читая боевые донесения частей; это
короткое слово,
вместившее в себя целые сражавшиеся полки, дивизии, армии, было в этот день,
первый день Курской битвы,
мерилом подвига и славы.
Рота Пашенцева еще держалась, отбивала атаку, но положение с каждой
минутой становилось хуже.
Немецкие автоматчики, наткнувшись в центре на сильный пулеметный огонь, повели
наступление в обход, на
правый фланг. Они стремились во что бы то ни стало прорвать оборону и выйти
вслед за танками к развилке, к
шоссе. На правом фланге, на стыке двух рот, стоял вкопанный в землю наш танк. Он
должен был орудийным и
пулеметным огнем прикрывать пехоту. Но танк молчал, еще при бомбежке ему
заклинило башню, и теперь
танкисты под огнем ремонтировали ее. Можно бы поддержать правофланговцев
минометным огнем, но, вопервых,
вся связь нарушена, провода изорваны в клочья, и, пока связисты, ползая
на животах, восстановят
линию, пока Пашенцев созвонится с минометчиками и сообщит им координаты,
стрелять уже не будет никакой
необходимости - гитлеровцы прорвут оборону; во-вторых, сделать это было
невозможно еще и потому, что
минометной батареи уже не существовало (Пашенцев, разумеется, не знал и не мог
знать этого), танковая
лавина прошла через батарею, и комбат минометчиков с перевязанной шеей ходил
сейчас по огневой,
перешагивая через раздавленные трупы своих солдат, и рассматривал сплюснутые,
как блины, минометы.
Чем дольше вглядывался Пашенцев в поле боя, тем яснее представлялась ему
опасность, нависшая над
ротой. Он понимал, что нужно немедленно что-то предпринять, чем-то помочь
правофланговцам, иначе они не
выдержат и отойдут под напором атакующей волны автоматчиков, потом придется
отводить всю роту, весь
батальон и, может быть, сдать Соломки немцам, открыть им путь к шоссе, -
Пашенцев отлично понимал это,
но вместе с тем не видел возможности, чем и как помочь. А минуты шли, и каждая
упущенная могла решить
исход боя. Тогда Пашенцев и предпринял ту контратаку, которую хорошо видели с
командного пункта дивизии,
- член Военного совета фронта, находившийся как раз на КП, не отрывая бинокля от
глаз, сказал командиру
дивизии: "Там совершается подвиг!" - предпринял ту смелую контратаку, за которую
в тот же день был
представлен к ордену Александра Невского. Позднее, когда его расспрашивали об
этой контратаке, он и сам
удивлялся вместе с теми, кто задавал вопрос: как все получилось?

"Немцы обходили пулеметные гнезда, образовалась брешь, вот в эту брешь..."
"С восемнадцатью солдатами?!"
"Да. Но ведь я не знал, что от взвода осталось всего восемнадцать..."
По тому же ходу сообщения, по которому лейтенант Володин пробирался к
пулеметным гнездам, бежал
Пашенцев к траншее; те же серые, землистые солдатские лица, опутанные белыми
бинтами, смотрели на
пробегавшего командира роты, и Пашенцев узнавал и не узнавал своих солдат; так
же, как и Володин, на
секунду задержался перед убитым санитарным инструктором роты Жихаревым, в
открытые мертвые глаза
которого по-прежнему сыпались красные комочки глины и прилипали к роговице;
пробежал мимо
бронебойщиков Волкова и Щеголева, у которых на стенке окопа было уже нацарапано
семь глубоких борозд -
семь удачных попаданий; встретил Чебурашкина, который нес на спине чье-то
обвислое и странно вымазанное в
саже тело, и сам Чебурашкин тоже, казалось, был весь в саже, копоти и мазуте;
потом столкнулся с
Белошеевым, отгребавшим у себя из-под ног стреляные гильзы, и остановился -
здесь центр, отсюда надо
вести контратаку! "За мной!" - подал команду по цепи, вскарабкался на бруствер
и, уже стоя во весь рост на
бруствере, еще раз взмахнул автоматом и крикнул: "За мной!" Он не оглянулся,
чтобы узнать, побегут ли за ним
солдаты; и когда бежал, не оглядывался и не прислушивался, раздается ли за
спиной топот сапог; падал,
поднимался и бежал, и каждый раз, поднимаясь, повторял один и тот же увлекающий,
зовущий, указывающий
направление жест - вперед! В какое-то мгновение увидел рядом с собой младшего
сержанта Фролова с
тяжелым ручным пулеметом наперевес - глаза Фролова сияли весельем, как у
разгулявшегося парня; следом за
младшим сержантом, не отставая от него ни на шаг, бежал Щербаков, тот самый с
бородавками на пальцах
солдат, десятки раз рассказывавший смешную историю о баночке со вшами, тот
перепуганный насмерть солдат,
только что привязывавший белую портянку к автомату, - и портянка и сапоги так и
остались в окопе, а он,
босой, несся по стерне, не чувствуя уколов, и белые тесемки от кальсон
развевались и били по икрам; бежал
Сафонов, как на учениях, огромными прыжками и пулемет держал, как на учениях,
одной рукой, а другой
диски, и сошка была подогнута, чтобы не задевала за кочки; бежало восемнадцать
человек - все, кто еще был
жив из взвода Володина, и в самом конце этой маленькой контратакующей группы, в
самом хвосте, догонял
своих Чебурашкин.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ


В стереотрубе, как на экране, все приближено и увеличено; словно цветной
фильм смотрит Табола, с той
только разницей, что сам выбирает нужные кадры; у фильма два сценария - наш и
вражеский, два
постановщика - командующий Шестой гвардейской армией генерал-лейтенант Чистяков
и командующий
второй немецкой танковой армией генерал-полковник фон Шмидт - и сотни
операторов, командиров
подразделений, операторов и участников, как и подполковник Табола, прильнувших к
биноклям и
стереотрубам, смотревших и снимавших на ленту памяти эти суровые кадры войны. В
двух полушариях
стереотрубы проплывает желтая линия траншеи: комья навороченной земли, серые, с
оголенными корешками
трав, красные, глинистые, выкинутые взрывом из глубины, черный дым, сползающий в
воронки, вмятины
гусениц, брошенный автомат на бруствере, чья-то каска, чей-то тлеющий вещмешок,
тлеющая шинель, тлеющая
гимнастерка на убитом солдате... Восемнадцать смельчаков поднялись в контратаку.
Они бегут по стерне к
гречишному полю; они так и попали в полушария стереотрубы уже бегущими, и Табола
удивился, увидев эту
серую цепочку солдат, потом с досадой подумал: "Куда? На смерть!" - потом, в
следующую секунду, когда
понял их замысел, похвалил: "Черти!"
К развилке стремительно мчится танковая лавина. Подполковник поворачивает
стереотрубу и видит, как
серые шлейфы пыли вскипают за танками.

У подполковника Таболы сложилось свое отношение к войне. На всю жизнь
запомнился ему
пожелтевший книжный листок, найденный в партийном билете убитого солдата. Было
это осенью сорок
первого, как раз после сдачи Киева, когда он с группой - пятьдесят человек -
генерал-майора Баграмяна
выходил из окружения, пробивался к Гадячу. Вот что было написано на листке. "В
1240 году явился Батый под
Киев; окружила город и остолпила сила татарская, по выражению летописца;
киевлянам нельзя было
расслышать друг друга от скрипа телег татарских, рева верблюдов, ржания лошадей.
Батый поставил пороки
подле ворот Лядских, потому что около этого места были дебри; пороки били
беспрестанно день и ночь и
выбили наконец стены. Тогда граждане взошли на остаток укреплений и все
продолжали защищаться; тысяцкий
Дмитрий был ранен, татары овладели и последними стенами и расположились провести
на них остаток дня и
ночи. Но в ночь граждане выстроили новые деревянные укрепления около
Богородичной церкви, и татарам на
другой день нужно было брать их опять с кровопролитного бою. Татары окончательно
овладели Киевом 6
декабря..." Наискось через всю страницу виднелась четкая каллиграфическая
надпись: "Века не стирают
позора нации!" Подавленный и опустошенный, как многие, кому пришлось отступать в
сорок первом, видеть
сожженные города и села, вереницы беженцев, русских людей, уходивших с
насиженных мест, спасавшихся от
плена, - подавленный и опустошенный, еще не примирившийся с тем, что Киев
разрушен, горит и по
Крещатику маршируют немцы, что армия, защищавшая город, державшая фронт, в
смятении откатывается на
восток, что, вернее, армии нет, а есть отдельные солдатские толпы по лесам и у
переправ, что штаб фронта
потерял все связи со штабами корпусов и дивизий (Табола еще далеко не полностью
знал обстановку), а сам
командующий фронтом генерал-полковник Кирпонос смертельно ранен и окружен у
хутора Дрюковщина,
окружены вместе с ним член Военного совета фронта секретарь ЦК Украины
Бурмистенко, начальник штаба
фронта генерал-майор Тупиков и выручить их уже нельзя, - подавленный и
опустошенный, в лесу, на привале,
при слабом свете холодной сентябрьской зари, прочел Табола пожелтевший листок из
истории России и
каллиграфическую надпись на нем и с желчной усмешкой передал товарищу. "С высоты
веков легко клеймить:
"Позор!" - а если невмоготу?... Если он прет, как саранча?..." Товарищ не вернул
листок, пустил по рукам;
потом - короткий бой, и все забыто; и только в Гадяче, когда группа, с которой
Табола пробивался, вышла из
окружения и он, живой и невредимый, ожидал дальнейших распоряжений, бродил по
улицам города и впервые
за много недель мог спокойно поразмыслить над событиями, вспомнил и листок, и
утро в лесу, и убитого
солдата-историка, чей партийный билет он сдал в политотдел стрелкового корпуса,
стоявшего в городе;
вспомнил и каллиграфическую надпись: "Века не стирают..." Кто написал эти слова
- тот ли убитый солдат,
смотревший перед смертью на горящий, занятый немцами Киев? Или он тоже где-то
подобрал этот листок и как
самый драгоценный документ положил в партийный билет? К чему относились слова о
позоре и нации - к
захвату ли татарами Киева, древней столицы Руси, или еще к чему-то более
объемному и важному - нация не
объединилась, не отстояла свою свободу и двести пятьдесят лет гнула спину перед
татарами? Историк,
записавший эту, может быть, случайную, может быть, глубоко продуманную и
осознанную мысль, не оставил
пояснения. Может быть, он, движимый самыми лучшими порывами, по-своему, как
умел, предостерегал
русский народ от фашистского рабства и этими горькими словами "несмываемый
позор" звал на смертный бой?
Для Таболы ясно было одно - чтобы избежать позора, нужно усилие всего народа,
всех от мала до велика!
Хотя об этом и радио и газеты твердили с первых дней войны, Табола только теперь
по-настоящему осознал эту
величайшую необходимость для всех времен и поколений; он пришел к этой мысли
самостоятельно, как
философ, открывший истину; ему казалось, что именно сейчас он понял, что такое
Родина, долг и честь
гражданина; далекая история и то, что совершалось на глазах, - все для него
слилось в одно неразрывное
целое; он был лишь артиллерийским капитаном, которому еще предстояло принять
дивизион, угрюмый и
молчаливый, бродил по улицам Гадяча - заросший артиллерист с трубкой во рту! - и
мысленно повторял:
"Единство! Только единство!" Он уже не испытывал того отчаяния, как после сдачи
Киева; в нем пробудились
ненависть и жестокое презрение к трусливым людям; когда слышал реплики: "Лучше
умереть, чем видеть, как
бежит наша армия!" - ядовито усмехался. Смерть - это удел трусов; смерть, даже
геройская, - не
оправдание для будущих поколений; надо жить и победить! "Только единые
усилия..." Табола принял дивизион
и снова в бой; его дважды ранило, и дважды он не покинул командного пункта; с
той осени в Гадяче, когда он
понял смысл борьбы, до конца войны не подумал об отдыхе и тыле.

Было сражение на Барвенковском выступе.
Был бой под Малыми Ровеньками.
"Фашистские полчища!... Татарские орды!..."
Табола не забыл об этом сравнении. Через год, когда фронт передвинулся к
берегам седой Волги и он уже
в чине майора командовал артиллерийским полком, снова прочел ту же страницу о
татарском нашествии, только
теперь это был не отдельный пожелтевший листок, а хорошо переплетенная, с
кожаным корешком книга. Он
подобрал ее недалеко от корпусов Тракторного, в развалинах одного дома, в
полуподвальном помещении, где
несколько часов подряд располагался наблюдательный пункт полка. Книги валялись в
углу, их топтали, на них
сидели, лежали; Табола расшвырял их сапогами, расчищая место для стереотрубы; во
время короткой
передышки между атаками поднял одну, открыл наугад и с изумлением прочел:
"...жители городов и сел
русских, лежавших на пути, выходили к ним навстречу со крестами, но были все
убиваемы; погибло
бесчисленное множество людей, говорит летописец, вопли и вздохи раздавались по
всем городам и волостям".
Взглянул выше: "...татары положили их под доски, на которые сели обедать".
Взглянул еще выше: "...русские
потерпели повсюду совершенное поражение, какого, по словам летописца, не бывало
еще от начала Русской
земли". Потом прочел всю страницу. Потом - немцы начали седьмую по счету атаку в
этот день, и уже было не
до книги. Но Табола взял ее с собой. Она сейчас хранилась в его подполковничьем
планшете вместе с боевой
картой.
Одно обстоятельство особенно поразило Таболу - татары положили связанных
русских ратников на
землю, настелили на них доски и пировали на этих досках. Ратники сначала
кричали, потом притихли; они все
погибли под досками. Победители глумились над побежденными! Табола так
представлял себе эту картину:
огромное поле, огромное скопище кривоногих татар, они связывают и рядами валят
пленных... Хотя
фактически, как сообщал летописец, под досками лежали только князья; Табола не
уточнял подробности; ему
казалось, что всех, кто сдался в плен, постигла такая участь; он так отчетливо
воображал себе эту картину, что
даже слышал глухие проклятия, стоны и хруст ломавшихся костей. Эта картина
каждый раз возникала в памяти,
когда он смотрел на атакующие немецкие цепи, на фашистские танки, с ревом
накатывавшиеся на позиции;
угловатые каски, и сами фигурки автоматчиков, сизые, пригнутые, напоминающие
толпы кровожадной
Батыевой орды, и танки в этой толпе, как пороки - задранные бревна на колесах,
которыми татары разбивали
городские стены, - танки, как пороки, с тонкими задранными стволами, - словно из
глубины веков поднялась
вся эта дикая, кровожадная лавина и хлынула на русскую землю; не под досками,
под гусеницами будут
хрустеть и переламываться кости; Табола почти физически ощущал на груди эту
тяжесть досок и гусениц, и тем
сильнее назревали в нем протест и жажда биться. Варвары! Пожалуй, только это
слово могло отразить все
чувства и мысли, весь гнев, который испытывал Табола к фашистам.
Цивилизованные варвары!
Однажды утром весь мир узнал о том, что сделали фашисты с партизанкой
Зоей; с газетного снимка
смотрело на людей мертвое девичье лицо; садизм Запада оказался куда изощреннее
садизма Востока; пепелища,
пепелища, трупы мирных людей по обочинам дорог, рвы, заполненные человеческими
телами; Табола не
преувеличивал, сравнивая фашистов с дикими татарскими племенами, он сам был
дважды в окружении и
дважды выходил из него; но одного он не подозревал тогда - наивным покажется это
сравнение, когда
загремят обвинительные речи на Нюрнбергском процессе, когда тайна концлагерей и
лагерей смерти перестанет
быть тайной и у опечатанных крематориев встанут часовые, охраняя, как
вещественное доказательство, печи и
пепел сожженных тел; когда ужасы рвов-могил, нумерованных и ненумерованных,
отрытых в полях России, по
всей Европе, где только ступала нога гитлеровцев, эти потрясающие кладбища с
грудами изувеченных тел,
расстрелянных, задушенных, умерщвленных, ни в чем не повинных мирных жителей
городов и сел, стариков,
женщин, детей, раздетых донага, осмеянных, униженных, обобранных, - ужасы рвовмогил
- тысячи
откопанных мертвецов! - заставят содрогнуться мир. Табола доживет до этого дня и
усмехнется, как наивно
было сравнивать фашистов с татарскими ордами! Фашистов ни с кем нельзя сравнить,
потому что человечество
не может припомнить в своей истории еще другого такого факта, равного по
количеству совершенных
злодеяний людьми над людьми. Доживет и прочтет сообщение о начавшемся в ТельАвиве
процессе над
фашистским преступником Эйхманом, тем самым "бухгалтером смерти", который одним
росчерком пера
сотнями, тысячами бросал пленных и заложников под пулеметы, который, если верить
очевидцам, так сказал о
себе: "Я с улыбкой сойду в могилу, потому что уничтожил шесть миллионов душ!"
Доживет и увидит, как суд
над палачом превратится в судилище, мировая общественность с гневом назовет
преступника под
бронированным стеклянным колпаком и судей сообщниками, и Табола присоединится к
этому мнению. С еще
большим возмущением и гневом услышит однажды, что Адольф Хойзингер, один из
приближенных генералов
Гитлера, тот самый каратель, свирепствовавший в Белоруссии и на Украине,
разрабатывавший стратегические
планы порабощения народов и подписывавший лично приказы о массовых расстрелах и
казнях, - этот
фашистский преступник вновь получил военный пост; его резиденция в Вашингтоне;
он снова вынашивает
чудовищные планы войны. "Люди! Народы! Уроки истории забывать нельзя!" Седой
генерал в отставке,
решивший вдруг под старость изучить историю, седой генерал Табола, который сам
мог бы оставить потомкам
поучительные страницы, в ночной тишине рабочего кабинета прочтет фразу
Наполеона, сказанную в Тильзите о
Фридрихе-Вильгельме и Германии: "Подлый король, подлая нация, подлая армия,
держава, которая всех
обманывала и которая не заслуживает существования", - прочтет в книге Тарле
"Наполеон" и задумается над
этой фразой. Прав ли Наполеон? Нет, не это будет важным для седого генерала; он
не согласится с
высказыванием корсиканца, который в свое время сам залил кровью поля Европы, -
"великий" корсиканец мог
говорить так, потому что для него нации и народы были только пешечными полками,
- отставной генерал
Табола с беспокойством подумает о тех немцах, западных, где опять раздаются
реваншистские голоса. "Ужасы
войны не должны повториться! Нация, которая в течение полувека позволит снова в
третий раз втянуть себя в
авантюру реванша, заслуживает всяческого осуждения!" - Табола запишет это на
газетном листке, над
столбцами с черным крупным заголовком: "Бонн требует атомное оружие".

Цивилизованные варвары!
Танки не прошли к шоссе. От развилки они повернули к северной окраине
стадиона, потом ворвались в
пустынную улицу и с грохотом помчались по селу. Если бы те, кто находился на
командном пункте батальона,
не кинулись бежать, немцы наверняка не заметили бы ни окопов, вырытых в стороне
от дороги, на огороде, и
хорошо замаскированных, ни блиндажа с пятью накатами, крыша и вход в который
успели за весну зарасти
крапивой; танковая лавина просто прогромыхала бы по пустынной улице, наткнулась
на артиллеристов Таболы,
на заградительный противотанковый огонь и, не выдержав, отхлынула назад, к
гречишному полю, как
отхлынули от траншеи автоматчики; но случилось как раз то, чего никак никто не
ожидал; едва появились на
улице танки, как все, кто были на КП и кто в блиндаже, в панике бросились к
развалинам двухэтажной
кирпичной школы. За развалинами стояла наготове противотанковая батарея. Табола
заметил бегущих, когда за
ними гнался по огороду танк, строчил из пулемета, настигал и давил гусеницами.
В стереотрубе, как на экране, все приближено и увеличено: и танк,
угловатый, приземистый, и черное
жерло орудия, и маленький черный ствол пулемета, беспрерывно кипящий белым
пламенем, и лица бегущих,
искаженные страхом и отчаянием... Ни сейчас, ни спустя полчаса, после боя,
Табола так и не узнал толком, что
произошло на командном пункте батальона. Оставшийся в живых начальник штаба,
близорукий, сутуловатый
лейтенант, бывший сельский учитель естествознания, растерянно бормотал: "Очки?
Где очки? Где я выронил
свои очки?" Кто побежал первым - сам ли майор Грива, или этот близорукий
лейтенант, или еще кто-то из
штабных; но, может быть, им просто нечем было защищаться, потому что все
противотанковые гранаты еще
вчера вечером специальным приказом по батальону были переданы в роты? Приказ
этот, сочиненный тем же
исполнительным начальником штаба и подписанный Гривой, уже никому не нужный,
валялся в ходе
сообщения, втоптанный каблуком в землю, а майор Грива, как был в блиндаже без
гимнастерки, без пояса, так и
бежал теперь впереди танка, впереди всех, с необычным для толстяка проворством
перепрыгивая через плетни и
канавы; белая рубашка его особенно была заметна на фоне зеленой огородной ботвы.
Бежали связисты.
Бежали солдаты охранного взвода.
"Так было под Малыми Ровеньками - танки расстреливали и давили
обезумевших, метавшихся в панике
по полю людей!"
Табола медленно поворачивает стереотрубу; кадры, которые мелькают перед
глазами, не предусмотрены
сценарием; сейчас, когда исход боя почти ясен, когда до победы остается всего
несколько минут - одна
последняя схватка артиллеристов с танковой лавиной, поредевшей, уже потерявшей
свою ударную силу (поле
боя, как черные копны, горят подбитые танки), - перед самой победой это
паническое бегство! В полушариях
стереотрубы то видны ноги майора, короткие, полные, то голова, плечи, руки,
багровая шея и белая сверкающая
лысина, всегда потная, которую Грива тогда старательно промокал носовым платком,
- теперь в его руках нет
ни носового платка, ни пистолета. За майором гонится танк. Табола вспомнил все,
что можно вспомнить об этом
человеке, и неприятное чувство досады и злобы, ненависть ко всему трусливому -
"Века не стирают позора
нации!" - накипевшая в нем за долгие месяцы войны, теперь прорвалась одной
желчной фразой: "Болван!
Кусок мяса!" Он сказал мысленно: в ту секунду, когда произносил эти слова, еще
не знал, спасет или не спасет
майора, только чувствовал, что должен спасти, потому что этого требует
человеческий долг. Жалко было даже
преступника, которого подводят к стенке, а тут... За развалинами двухэтажной
кирпичной школы стоит батарея.
Крайнее слева орудие можно выдвинуть вперед, на небольшую площадку, и тогда -
прямой наводкой
уничтожить этот гоняющийся за людьми по огороду вражеский танк. Табола четко
представлял себе, как это
будет. Площадка ровная, словно терраса, словно маленький полигон; он был на ней
и вчера, и позавчера, и
теперь видел ее в воображении - порыжевшую, выгоревшую траву, пыльную тропинку
по диагонали, на
которой до сих пор, наверное, сохранились следы его сапог; стрелять с площадки
хорошо, но и орудие будет
открыто со всех сторон, как мишень; ни деревца, ни кустика, ни окопа, ни
воронки; впрочем, воронка, может
быть, уже есть, и это только еще больше осложнит дело. "Посылать людей на
смерть? Усатого наводчика,
которому за сорок и у которого семеро детей? Безусого заряжающего, которому тоже
за сорок и который тоже
не холостяк? Стоит ли жертвовать лучшим орудийным расчетом ради спасения этих
бегущих по огороду
трусов?..." Если бы можно было на войне выбирать, заглядывать в будущее - усатый
наводчик поведет
комбайн, Грива сядет за дубовый стол и повесит на дверях табличку: "Прием по
вторникам и четвергам..." Танк
уже не стрелял, а просто гнался за майором, но Табола все еще нe принимал
никакого решения. Из-за развалин
двухэтажной кирпичной школы вот-вот появится танковая лавина, и крайнее слева
орудие, отлично
замаскированное, спрятанное за бетонный фундамент, должно ударить во фланг
вражеским танкам. Фланговый
огонь - самый эффективный! Орудие будет бить почти в упор, и, пока немцы
опомнятся и обнаружат его, не
один и не два танка успеют поджечь артиллеристы. Правда, стрелять будет не
только крайнее левое, кроме него,
стоят в засаде еще три орудия, но у этого - самые выгодные позиции. Табола так
же отчетливо представлял
себе и эту схватку - выстрел, стремительная, как черта, трасса, вспышка на броне
и черный дым над башней;
выстрел - трасса, выстрел - трасса... Схватка решит исход боя - или оборона
устоит, или Соломки будут
сданы немцам. Это только говорят, что полк воюет на своем участке, - каждый
солдат держит фронт; он,
Табола, сдаст Соломки, другой - другое село, третий - третье, и опять, как в
сорок первом, как летом в сорок
втором, - вереницы отступающих по дорогам, скопища у переправ... "Века не
стирают позора нации!"
Все эти мысли пронеслись в памяти за те короткие мгновения, пока Табола
смотрел на бегущего майора;
в стереотрубе, как на экране, мелькают ноги, руки, голова, багровая шея и белая
сверкающая лысина, всегда
потная, которую Грива тогда старательно промокал носовым пл

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.