Купить
 
 
Жанр: Детектив

Лицом к лицу

страница №15

турных ценностей бешеные деньги; во-вторых, издаются
весьма ограниченными тиражами, и, в-третьих, многие на Западе считают, что
фирма "Сотби" не чуждается весьма рискованных "левых" сделок, когда
паблисити ни к чему, только вредит бизнесу.
Говорят, что в такого рода бизнес подчас втягивают людей искусства,
которые не понимают своей роли. Дело в том, что много талантливых
живописцев Запада голодны и безвестны, терпят крутую нужду. Если молодому
художнику улыбнулось счастье и он попал в поле зрения торговца искусством,
тот запрещает ему выставляться на вернисаже в течение двух-трех лет, поит,
кормит, дает холст, краски и, самое главное, оплачивает ателье. И вот в
течение нескольких лет этот живописец г о н и т т о в а р, попадая в
полнейшую финансовую кабалу к хозяину. Тем временем торговец, связанный со
всеми картинными галереями и аукционами, начинает - через отлаженные связи
с прессой, занимающейся м о д о й на таланты, - п о д п у с к а т ь в
газеты статьи о некоем новом "гении", о его странностях, замкнутости,
открытости, алчности, доброте или черт те еще о чем, п о д о г р е в а я
интерес бабушек из-за океана - те страсть как любят открывать новое.
Потом торговец выставляет одну или две картины своего "гения" (а может
быть, кстати, это действительно гений!) и - в случае если нет хорошего
покупателя - сам покупает, устроив на аукционе или распродаже яростную
торговлю с подставным соперником, п о к а з у х а прежде всего...
Высокая цена на картину - залог успеха; газетные рецензии - тем более;
нравы не изменились со времен написания гоголевского "Портрета". И чуть
что не всю последующую свою творческую жизнь художник вынужден
расплачиваться с тем, кто его с д е л а л.
Но это судьба тех живописцев, кому "повезло".
Многие из тех художников, кто не смог найти "благодетеля", начинают
сотрудничать с мафией: рассказывают, что ныне существуют тайные центры
"написания полотен"
Рубенса, Мурильо, Репина, Дега; вовсю работают "концерны" по
производству икон, в основном "XVI-XVII веков", и чтоб обязательно из
России...
Мне пообещали было знакомые в Западном Берлине устроить встречу с одним
из таких "живописцев", я специально приехал туда; встреча, однако, не
состоялась.
- Сейчас не время, - сказали мне по телефону, от личного свидания
уклонились, кто-то, видно, н а ж а л.

4


...Я, однако, не жалел о командировке в Западный Берлин. Здесь я
познакомился с человеком, который передал мне уникальные документы о
неонацистах, да и потом, в этом городе у меня многое связано с отцом. Он
пришел сюда в апреле сорок пятого, и был он тогда тридцативосьмилетним
полковником Красной Армии...
...Никогда не забуду, как сжимал в руках мудреные американские
лекарства, которые я купил ему в Нью-Йорке, - они отделяют разум от боли:
человек, умирая, смеется и говорит о том, как он скоро будет смотреть
мураша за городом - большого, красного, ползущего через лесную, пахучую,
игольчатую тропинку в подмосковном лесу, - и как он наконец сядет за стол
и напишет воспоминания о Серго, Тухачевском, Бухарине, и как он поедет в
Теберду, и найдет ту дорогу, по которой его старшего друга вел Бетал
Калмыков, и покажет мне эту маленькую, изумительной красоты дорожку, с
которой виден весь Кавказ, и снежные зубчатые вершины его остались такими
же, какими были тридцать лет назад, когда эскадрон моего Старика дрался с
дашнаками и мусаватистами...
За шесть минут перед тем, как наш самолет приземлился в Шереметьево,
Старик спросил, каким-то чудом справившись с предсмертным беспамятством:
- Где сын?
Ему ответили:
- Он едет к тебе.
- Он прилетел? - настойчиво спросил мой Старик. - Он приземлился уже?
Ему солгали:
- Да. Приземлился.
...И было это в жаркий июньский день, и я поехал в госпиталь, но палата
отца была пуста; только на подоконнике еще стояли цветы, много цветов - он
рос в деревне, но цветы любил городские - красные гвоздики.
Я мог бы прийти на полчаса раньше, и его бы еще не увезли в морг, но я
задержался - по своей вине задержался, - и опоздал, и было в палате бело,
и только красные гвоздики остались от отца, и запах его трубочного табака.
"Папа, прости меня, пожалуйста", - я впервые сказал тогда, опоздав на
шесть минут.
Отец простит, что я задержался по своей вине. Отец простил бы - так
точнее. Отцы и матери всегда прощают, и не у них мы просим прощения - у
себя, и никогда так остро не ощущается страшное и гулкое понятие
невосполнимости, как в тот день, когда уходит твой Старик, и с годами
память твоя будет все горше и объемнее рождать видения того, что было,
только в этом временном отдалении ты увидишь не только то, что видел
тогда, но ты поймешь множество вещей, ранее недоступных тебе, ибо
пуповина, связывающая с жизнью новорожденного и определяющая его последнюю
материальную принадлежность матери, подобна некой пуповине смерти, когда
память становится одной из формул духовной жизни, а если не происходит
этого, тогда ты Иван, не помнящий родства, и плохо тебе жить на этой
большой земле: нет ничего страшнее духовного сиротства.

Память об ушедших подобна черно-белому кинематографу. Ушлые торговцы
искусством, кокетливо именуемые продюсерами, сейчас не берут к прокату
черно-белые фильмы - они утверждают, что теперь пошел спрос на
широкоформатный цвет, зритель хочет видеть истинные цвета формы хоккеистов
и белизну седин Жана Габена. Однако истина конкретна, и потому, видимо,
Чаплин, Эйзенштейн и Довженко работали свою правду двухцветной: только
люди, лишенные воображения и памяти, не могут понять всю объемность и
глубину черного и белого, ибо в этих двух категорических цветах нет ничего
отвлекающего от главного. Добро, мужество, высший смысл любви и ненависти
не поддаются измерению и расчету по системе математических таблиц.
Являясь человеческими качествами, они лишены внешнего (я имею в виду
цвет)
проявления - они подвластны иному отсчету, куда как более сложному и
высокому.
Если каждый из нас закроет глаза и вспомнит лицо дорогого человека,
который ушел, то увидит он не синий цвет больничной пижамы, и не желтизну
кожи, и не пегие, взъерошенные брови, - он увидит своего Старика всего
сразу, с большими, натруженными руками, с добрыми глазами, увеличенными
толстыми стеклами очков, в которых сокрыт вопрос: "Сколько ж мне еще
осталось, сынок?" - но он никогда такого вопроса не задаст, потому что
родители страшатся испугать детей, даже если тем под сорок; они, Старики
наши и в последние свои минуты будут успокаивать нас, и говорить нам
напутствия, которым мы никогда не станем следовать, - ведь мы ж такие
умные, образованные, научно-техническая революция, заряд информации и все
такое прочее, мы ж в словах и терминах поднаторели... Мы, конечно,
выслушаем наших Стариков, с горькой жалостью выслушаем, а они почувствуют
нашу снисходительность - и ее простят, хотя нет ничего обидней сыновней
снисходительности: делятся с сыном только тем, во что верят как в истину,
в главную выстраданную правду жизни.
...Неблагодарность бывает вольной и невольной. Судить о том, какая
страшней, - удел тех, кто уходит, и остается слишком мало минут, чтобы
сказать, и это сказанное было бы Откровением, потому что, когда человек
ощущает свой уход, свою долгую разлуку с теми, кто дорог ему, он постигает
всю Правду - до конца.
- Ты сегодня молодцом, Старик, - соврал я отцу после операции, зная,
что его и не оперировали вовсе - поздно: разрезали и зашили.
- Да, - отвечал он мне, - через пару недель можно будет домой.
- А может, и раньше.
- Раньше-то вряд ли, - принимая мою ложь как необходимую и жестокую
игру, но зная всю правду, говорил Старик. - Надо до конца
подремонтироваться, надоело лежать на бюллетене, работать хочу.
- На море с тобой полетим.
- Обязательно. - Он заставлял себя улыбаться, чтобы я видел, как он рад
тому, что мы вместе улетим с ним к теплому морю.
- Мы ведь с тобой ни разу не были на Черном море вместе.
- Полетим в Адлер? - предлагал Старик, зная, что мы никуда не полетим.
- Лучше в Гагры.
- В Адлер мы ездили с Васей Медведевым, в тридцать пятом, на двух
"фордиках".
Комарья там тогда было...
- Сейчас там городище. Курортники всех комаров выкурили.
Старик доставал трубку, и она казалась крохотной в его руках, которые
перед смертью стали особенно большими, и медленно набивал ее табаком, и
глубоко затягивался, и только один раз не сдержался - не сумел скрыть свое
з н а н и е.
- Я - единственный, кому эскулапы позволяют курить на нашем этаже
смертников.
- Значит, ты выкарабкался.
- Да, - сразу же подыгран он, - это верно. Иначе они бы не позволили
мне сосать люльку.
Я смотрел на то, как он жадно затягивается, и как проваливаются его
щеки, и с какой тяжкой грустью провожает он взглядом синий тугой дымок,
похожий на те, что тянутся из высоких труб; я начинал нести какую-то
белиберду - только б не молчать, лишь бы не было тишины, а Старик очень
внимательно слушал меня и, лишь когда я замолкал, кивал, а потом вдруг
говорил:
- Самое страшное - это когда кричат на детей.
И становилось тихо, и я вспоминал, что отец никогда, ни разу в жизни не
крикнул на меня. Он позволял спорить с ним, он терпел даже то, когда я
начинал повышать голос: если не хватает логики, верх берут чувства, - он
обижался, затворялся в себе, но ни разу, сколько я помню его, он не смел
унизить меня окриком, потому что ребенок лишен права на защиту, ибо его
защита - слезы, а это - путь в трусость и бессилие.
...Я смотрел на моего Старика и вспоминал, как в сорок втором, когда я
лежал с дифтеритом и в буржуйке потрескивали дрова, а отец только-только
вернулся из армии генерала Говорова и привез диковинный подарок -
полплитки толстого немецкого эрзац-шоколада, а я не мог его даже
попробовать, потому что горло было в белых пористых нарывах, сознание
вдруг стало покидать меня и отец схватил меня на руки, и я помню, как он,
побелевший, бегал по комнате, звонил в больницу, целовал мое лицо,
прижимаясь сухими губами к моим, обметанным заразным жаром, а потом все
исчезло, и появилось все снова через полчаса, после укола, когда кризис
миновал, и я увидел лицо моего Старика в слезах, и был он моложе меня -
того, который сейчас сидел рядом с ним, с умирающим, - на шесть лет, но
был он уже батальонным комиссаром, а в подпольный комсомол вступил
тринадцатилетним - одногодком со мной, дифтеритным.

...Когда я хотел поступать в ГИК - все дурни моего возраста мечтают о
лаврах лицедеев, - отец тактично, доказательно и дружески просил меня
пойти по стопам деда, Александра Павловича, лесника.
- Получи профессию, - говорил он мне, - если есть в тебе искра, придешь
в искусство. Нет ничего страшнее, чем быть приписанным к искусству, -
обидно это и нечестно...
Говоря так, он, верно, думал о том, что напору техники нашего века
сможет противостоять лишь природа, потому что техника - однолика в своей
устремленной мощи, а каждое дерево - это поэзия; Старик, видно, хотел
приблизить меня к высокой культуре природы, которая - единственно - и
может открыть в человеке Слово. Парадоксальность поколения наших отцов
заключалась в том, что они, молясь и служа технике, "которая решает все",
были романтиками в глубине души, а всякий романтизм произрастает особенно
пышно там, где взору открыты долины, леса и снежные пики девственных гор...
...Я не послушал тогда отца, и он привел меня к Борису Сучкову, его
другу, "красному профессору", недавно трагически ушедшему, и тот долго
рассказывал мне о том, как работает Сергей Герасимов, и каков в искусстве
Довженко, и кем был Эйзенштейн, прежде чем он стал Эйзенштейном, и я
поверил Сучкову. А отцу-то ведь не поверил - я ведь поборол его в
Покровском-Стрешневе, я сильный, мне восемнадцать, и ничего я не боюсь и
почти все уже знаю...
...А потом, в Институте востоковедения, я выучил афганский язык, и отец
горделиво просил меня писать мудреные буквы арабского алфавита и
победоносно смотрел на лица своих друзей, - и я совсем уж утвердился в
осознании своей силы и ума: один ли я такой?! Хорошо бы, если так...
(Редко кому из наших Стариков пришлось поучиться в университетах.
Институтский диплом, где каллиграфией выведена специальность, - сплошь и
рядом ничто в сравнении с бездипломьем Стариков: их университеты были
посуровее наших, а профессорами на их кафедрах работала жизнь, не
прощавшая незнания - не то что ошибки...)
...Когда Старик ссорился с мамой, я становился на его сторону: я видел,
к а к он работал, я понимал, ч е м ему это давалось, но я внутренне
требовал - только сейчас я это почувствовал - благодарности за то, что
стоят на его стороне, но разве ж можно требовать благодарности за то, что
стоишь за справедливость?!
А он благодарил, господи, как он благодарил, отдавая мне всего себя и
все, что имел, а что он имел-то, кроме двух пиджаков и желтых ботинок на
толстой каучуковой подошве?!
(Впрочем, вправе ли мы судить родителей? Вероятно, нет, особенно в том
случае, если истинные их отношения неведомы нам. Но мы-то считаем, что все
знаем...
Нужна, видимо, такая культура человеческих о т н о ш е н и й, которая
до сих пор есть идеал неосуществленный, - иначе бы проблема детей в семье
не составляла один из главных предметов мирового искусства.
Мне было страшно читать о том, как разделились дети Льва Толстого,
когда он ушел из дома, одни стояли за мать, другие - за отца. Любовь к
матери - особого рода, она изначальна, в ней сокрыта преемственность и
общность мира, в ней всегда - огромная жалость и тоска, в то время как
любовь к отцу слагается из двух векторов, один из которых - проявление
отцовской гражданской значимости, а другой - осознание этого нами, детьми.
...Бывал ли мой Старик хоть раз не прав, когда ссорился с мамой? Бывал.
И мне тогда было особенно горько, но я всегда вспоминал древних римлян, их
литературу:
те умели видеть разность труда и меру его тяжести. Мама, когда читала
мне древних, учила сострадать тем, кому тяжелее, - и я сострадал отцу.
Кого ж винить мне? Маму? Старика? Наверное, себя - коллективизм обязан
вывести в примат ответственности не общую, л е г к у ю правду, а личную,
самую тяжкую и единственно честную.
...Судью избирают. Дети становятся судьями родителей, и плохо, когда их
избирают на этот пост - столь тяжкий и испепеляющий изнутри, разрывающий
душу надвое:
отец Лермонтова умер от разрыва сердца, когда сын предпочел ему свою
пензенскую, нежную бабушку...
Дети - это миры, и лишь немногие отцы-астрономы наблюдают небесные
катастрофы и не очень часто говорят об этом людям, не желая с т р а щ а т
ь возможностью горя, всеобщего и неотвратимого... Или я молю незнания? Я
слагаю с себя звание судьи - нельзя делить неделимое: мы лишены права
выбирать родителей, мы наделены правом понять их; стараться - во всяком
случае.)
...Неужели есть некая общая закономерность, неужели все проходят одни и
те же круги, неужели повторяемость - угодна разуму, а то, что должно быть
нормой, - анормально?!
...А может быть, подумалось мне, границей, разбившей меня со Стариком,
оказалась любовь? Ощущение счастья соседствует с проявлением силы,
обращенной не только вовнутрь: рыцарство, при всей его внешней
привлекательности, было рождено необходимостью самоутверждения, а это
опасная штука - самоутверждение, оно необходимо и разумно в балете, цирке
(особенно воздушной акробатике) и парашютном спорте. Бывает ведь, что
самоутверждение идет через отрицание соседствующего, когда человек отринул
гнилую доктрину зла и насилия, - он прав, при всей резкости его позиции,
особенно если это приложимо к политике. Но случается, увы, что мы так же
резко отрицаем близкое во имя далекого, явь во имя мечты, привычное - во
имя миражного ветра дальних странствий...

Я гонялся за сюжетами, и я не умею рассказывать о том, как я за ними
гонялся, я могу только писать про это, ведь Старику было обидно, когда я
молчал, курил, морщился, не зная, как рассказать.
А он, видя, как молчу я, тоже молчал и не знал, как ему быть, и
заваривал мне чай, когда я приходил к нему в гости, или наливал рюмку, и
угощал какой-то особенной селедкой, и смотрел, как понравилась мне она, а
я думал о том, что сегодня ночью буду писать главу, и слушал его
рассеянно, когда он делился со мной тем, чем жил, и селедку я ковырял
вилкой, вместо того чтобы нахваливать ее, даже если не нравится она мне
вовсе, и позволял себе советовать ему - так, как это подчас делают
взрослые дети, категорично и устало: "Новое время - новые песни, мы
сегодняшний день понимаем лучше вас..."
...А может, мы не прощаем отцам то, что красит жизнь, когда это
случается с нами? Может, мы не можем простить им последнюю их позднюю
любовь, ранимую по-детски, ибо беззащитна она? Неужели же сыновья остаются
до старости теми, которые только б е р у т - Материнскую ли грудь,
Отцовскую ли руку?
...Я понял, что мне надо написать это, когда поднялся на предпоследний
этаж шпрингеровского концерна в Западном Берлине, который построен на
самой границе двух миров, на линии Победы отцов. Я смотрел на город,
раскинувшийся внизу, на город, который так недавно называли фронтовым -
даже после того как отгремели последние залпы прошлой войны.
Я смотрел на этот громадный город, и виделось мне в туманной
декабрьской дымке лицо моего Старика.
...С каждым днем их становится меньше - тех, кто сражался с фашизмом.
...Папа, прости меня, пожалуйста.

Глава,


в которой рассказывается о нацистском концлагере в Фольприхаузене и о
том, кто и чему учит молодых западногерманских полицейских

1


...Пришла заказная корреспонденция из Штелле.
Штайн переслал мне письмо, предложил подумать, как можно исследовать
факты, изложенные в нем. Письмо воистину интересно:
"Многоуважаемый господин Штайн, сердечно благодарю за Ваше дружеское
послание.
Я твердо убежден, что некоторые предметы из Янтарной комнаты могут
находиться все еще там, в Фольприхаузене, в шахте "Б" "Виттекинд".
Естественно, тогда у нас, узников концлагеря Моринген, были другие
заботы, чем тревожиться о спрятанных гитлеровцами произведениях искусства
в шахте "Б"
"Виттекинд". Нас также мало интересовало, что находилось в сундуках и
футлярах, которые эсэсовцы заставляли нас прятать на различных этажах
шахты. Лишь когда попадались картины, сотни из которых должны еще
находиться внизу, мы бросали иногда на них взгляд.
Однако, что укрепляет меня в моем предположении о том, что Янтарная
комната может находиться там, внизу, так это тот факт, что эсэсовцы из
некоторых взломанных сундуков извлекли себе целые состояния. Помню
продолговато-овальную скорлупу из янтаря; она была украшена двумя орлами.
Это были два разных орла, наверное прусский и русский. Эсэсовцы
использовали скорлупу в качестве пепельницы, и я часто держал ее в руках,
когда убирал в их помещениях.
Других гравюр или рисунков я не помню; только эти два орла врезались
мне в память.
Сундуки с ценностями были сложены в штольнях на глубине 800 или 900
метров, мы туда также доставляли и упаковывали там противотанковые и
зенитные снаряды. Там были гигантские штольни-"купола", потолка которых не
могли достичь лучи даже самых мощных прожекторов. Там стояли сотни
сундуков с печатями, наподобие:
SS-Ost-WH-Franks или WL-Franks SS-VT, что, очевидно, обозначаю
отправителей: WH ("армия вермахта") "WL-Wermacht Luftwaffe" ("Воздушные
силы вермахта") - и место грабежа: Франция, Италия и Россия. Кстати, среди
этих сундуков были мешки с человеческими волосами. Янтарную "пепельницу" я
заметил у эсэсовцев в первый раз где-то осенью 1944 года.
Следующие бывшие заключенные могли бы Вам дать дополнительные сведения
о Фольприхаузене и шахте "Виттекинд": Гарри Ульман, живет ныне в Западном
Берлине, Альтштрассе, дом 68, 1000, Берлин (кстати, этот коллега имеет
фантастическую память, однако не любит говорить на темы, касающиеся того
времени); Хайнц Фишер, 7021, Штеллен-Фильдер (этот коллега заработав себе
тогда сердечную болезнь); Герман Вахтман, "Им Винкель", 2,3420, Херцберг,
4 (этот коллега тяжело болен).
По нижеследующим двум адресам я писал уже четыре раза, но до сих пор не
получил ответа. Почта тем не менее не вернулась; это еще Рудольф Винклер,
8211, Римсинг ам Химзсе, и Альфред Грассель из Вены.

Почему эти двое не отвечают, я не могу объяснить. Больше адресов на
сегодняшний день - за два года поисков - я не раздобыл.
Причина в том, что власти Морингена, где находился лагерь, не имеют ни
малейшего интереса копаться в истории, при том, что некоторые поныне
служащие сами в то время работали в лагере. Ни одна из газет и журналов, в
которые я обращался, не захотела по тем или иным причинам напечатать мою
статью на эту тему.
Я сам начал заниматься исследованием два года назад, когда хотел
привести в порядок свои пенсионные бумаги. Я дважды провел свой отпуск в
Фольприхаузене и проводил при этом исследование. Как Вы знаете, шахта
законсервирована и на ее территории находится теперь керамическая фабрика.
В первый раз предприятие было закрыто - время отпусков; во второй раз мне
все же удаюсь совершить экскурсию, однако спуск в шахту заколочен досками.
О пожаре в 1945 году мне ничего не могли или не захотели сообщить. От
жителей также ничего определенного узнать не удалось. У меня создаюсь
впечатление, что все охотно хотят забыть то время, и этому есть
основательные причины, так как многие жители Фольприхаузена работали
прежде в соляных копях и были привлечены эсэсовцами в качестве мастеров;
многие из них не очень хорошо вели себя по отношению к заключенным; я, во
всяком случае, наталкивался на стену показного непонимания, как только
заводил разговор о былом: "Ведь прошло столько времени..."
Я бы на Вашем месте попытался поискать оставшихся в живых людей из
Геттингенского театра балета, которые в 1943 году были привлечены к службе
в Фольприхаузене. Эти тогда молодые девушки должны были готовить для нас
не только "макароны" (трубки для зенитных гранат), но привлекались к
другим работам в штольнях. Можно допустить, что кто-нибудь из них все-таки
откликнется. От нынешних властей ни "на месте", ни в Геттингене, ни в
Ганновере Вам не стоит ждать помощи: ответственные лица большей частью
являются старыми нацистами.
Только частным путем, через прессу и телевидение можно, по моему
мнению, чего-нибудь достичь. Если Вам действительно посчастливится начать
исследование в шахте, самую большую трудность я вижу не в спуске или
откачке воды из шахты (шахта лежит высоко, и если начать бурить в самом
низком месте долины, то треть воды уже сама собой вытечет), а в засоленной
воде. Те, кто охраняет окружающую среду, справедливо потребуют, чтобы вода
была прежде обессолена.
Но это Ваша проблема.
Я в любом случае желаю Вам успеха в Вашем большом предприятии и надеюсь
когда-нибудь полюбоваться Янтарной комнатой, хотя бы частично, в ее
таинственной красе.
...Когда я перечитывал Ваше письмо, мне пришло кое-что в голову. Наши
друзья и освободители - американцы и англичане - не были дураками,
особенно когда речь шла о бизнесе или прибыли. В газетах то и дело
появляются сообщения о том, что за границей обнаруживаются произведения
искусства, которые в то время исчезли из Германии.
Вполне возможно, что эти господа перед взрывом и пожаром на шахте "Б"
"Виттекинд" 29.9.45 извлекли из шахты все самое ценное и только после
этого взорвали ее. К сожалению, вполне вероятна и такая возможность. Но я
молю Бога, чтобы это было не так. Если Янтарная комната все еще там,
внизу, с ней ничего особенного не должно случиться: ведь янтарь не боится
соленой воды!
Может быть, мои сведения окажутся для Вас хоть немного полезными. Меня
бы это порадовало. Рассказ о моем лагерном времени я Вам охотно дошлю, я
его должен перепечатать.
С дружеским приветом Фридрих Акст, телефон 030-381-94-07".
Следовательно, Янтарная комната могла быть похищена уже после войны...
Новый поворот поиска, новое предположение, а нам - в нашем деле -
отрицать нельзя ничего; каждый допуск должен быть тщательно исследован.
...Изыскания, проведенные в Бонне (по поводу шахты "Б" "Виттекинд"),
привели меня во Франкфурт-на-Майне, в Объединение лиц, преследовавшихся
нацистами.
Там концлагерь Моринген знали хорошо.
Тел./0611/72 1575 ...Общество по изучению и распространению знаний о
немецком Сопротивлении Архив документов немецкого Сопротивления
Многоуважаемый господин Семенов!
Нам стало известно о Вашем желании узнать кое-что о концлагере Моринген
(Золинг).
Вместе с этим письмом Вы получите фотокопии материалов, из которых
можете извлечь некоторые сведения о лагере.
(Когда меня поместили в концлагерь Моринген, там было около 50
заключенных женщин. До конца 1933 года по политическим основаниям было
заключено еще около 75 человек.
Надеемся, что этим мы смогли оказать Вам помощь.
С дружеским приветом Ханна Эллинг Вот ряд тех фактов, о которых мне
сообщила узница гитлеровского концлагеря Ханна Эллинг.

Сразу же после поджога рейхстага вместе с другими ганноверскими
антифашистами был арестован и руководитель "Союза борьбы против фашизма"
Август Баумгарте.
Об этом времени он рассказывает: "Утром, в 5 часов, появилась полиция и
вытащила нас из постелей. Мы узнали, что ночью горел рейхстаг. Мой брат и
я в сопровождении полицейского эскорта были проведены по улицам к караулу
у рынка Клагесмаркт. Оттуда в полицейских машинах нас отвезли на
Харденбергерштрассе, там было уже более 150 граждан - по преимуществу
коммунисты, социал-демократы и профсоюзные деятели. Нас заперли в двух
больших залах. Затем нас рассортировали.
Я попал в крохотную одиночную камеру, в которой находилось уже три
человека. С улицы мы слышали рабочие песни и думали, что наши товарищи
пришли нас освободить. Везде говорили о том, что скоро наступит конец
хозяйничанию Гитлера.
Едва ли хоть один из нас поверил бы тогда тому, что возможна столь
жестокая диктатура и что Гитлер продержится у власти двенадцать лет.
В марте нас, как "предвар

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.