Купить
 
 
Жанр: Детектив

Арена мрака

страница №13

е ненавидел, а Энн
Миддлтон ему совсем не нравилась. Она всегда держалась независимо, обладала
вздорным нравом и к нему относилась с насмешливым высокомерием.
Моска ухмыльнулся.
- Ты же знаешь, что я прав.
- Просто ее раздражает, что тебе наплевать на других, - сказал Гордон. - Хотел
бы и я быть похожим на тебя - иногда.
Моска сказал:
- Гордон, может быть, сейчас неподходящий момент, но все же я рискну. Все на
базе знают, что тебя отправляют домой, потому что ты состоишь в компартии. Я не
силен в политике. Я пошел в армию еще совсем сопляком. И, наверное, в чем-то я до
сих пор сопляк. Но я тебя уважаю, потому что у тебя и котелок варит, и ты не робкого
десятка. Ты прекрасно понимаешь, как в этом мире все прогнило. Но, по-моему, ты не
прав, потому что я не желаю верить никому, кто пытается заставить меня делать то,
что хочет он, - неважно что.
Я включаю сюда и армию Соединенных Штатов, и коммунистическую партию, и
Россию, и нашего хренова полковника, и так далее. - Он обернулся к Эдди Кэссину.
- Ты можешь сказать, что я такое несу?
Эдди ответил сухо:
- Что ты его любишь, невзирая даже на то, что не пустил к нему Геллу.
Все захохотали.
Только Гордон не засмеялся. Его длинное лицо янки осталось бесстрастным, и он
сказал Моске:
- Уж коли ты все это сказал, то я, пожалуй, тоже скажу тебе то, что уже давно
собираюсь сказать, Уолтер. - Он помолчал, сцепив свои длинные костлявые пальцы.
- Я знаю, что ты обо мне думаешь и что ты чувствуешь. И, возможно, ты тут ничего
не можешь поделать. Ты вот говоришь, что я не прав, но у меня есть убеждения,
которым я буду верен, что бы ни случилось. Я верю в человечество, верю, что жизнь на
земле может быть прекрасной. И я верю, что этого можно достичь усилиями
коммунистов. А ты строишь свой мир, только полагаясь на нескольких людей,
которые тебе дороги. Поверь мне, это ущербный путь в жизни.
- Да? И почему же? - Моска склонил голову, и когда он снова посмотрел на
Гордона, у него на лице выступили темно-красные пятна гнева.
- Потому что и ты, и эти люди находитесь во власти сил, о которых ты просто не
хочешь задуматься. Ты несвободен, когда пытаешься сражаться, оставаясь на своем
уровне, в своем узком кругу, на маленькой арене своей судьбы. И, когда ты
сражаешься на этой арене, ты только навлекаешь ужасную опасность на людей,
которые тебе дороги.
Моска ответил:
- Раз уж ты заговорил о силах, которые подчинили мою жизнь... Господи,
неужели ты думаешь, я что-то об этом знаю? Я знаю, что ничего нельзя сделать. Но
никому не дано мной манипулировать, никто не заставит меня поверить сегодня в
одно, а завтра вдруг ни с того ни с сего поверить в прямо противоположное. И мне
наплевать, правильно это или нет. Каждый день я слышу от фрицев, которые работают
у нас на базе, или в офицерском общежитии, или в "Ратскелларе", что они только и
ждут момента, когда смогут вместе в одних рядах идти воевать с русскими, и они
ждут, что после этих слов я им сразу же отвалю сигарет.
А с той стороны, думаю, происходит все то же самое. Знаешь, чему я рад? - Он
перегнулся через стол и обратил к Гордону свое раскрасневшееся от возбуждения и
выпитого лицо. - Что теперь-то уж есть шанс, что все это взлетит на воздух. Все
взлетят на воздух к едреной матери:
- Эй! Эй! - воскликнула Энн Миддлтон, захлопав в ладоши.
Эдди Кэссин засмеялся и вскричал:
- Черт побери, вот это речь!
Лео, казалось, был потрясен услышанным.
Моска расхохотался и сказал Гордону:
- Смотри, что ты заставил меня тут наговорить!
Гордон тоже улыбался, думая о том, что он, как всегда, забыл, насколько молод и
горяч Моска и неожиданно в порыве юношеской незрелой откровенности с него
слетает вся его невозмутимость.
И, пытаясь разрядить обстановку, он спросил:
- А как же Гелла и ребенок?
Моска не ответил. Энн встала, чтобы наполнить их стаканы, а Лео сказал:
- Да он только так говорит, а думает совсем иначе.
А Моска, словно не услышав этих слов, сказал Гордону:
- За них я отвечаю.
И один только Эдди Кэссин понял, что для Моски эти слова были как символ веры,
которому он был готов следовать всю жизнь. А Моска улыбнулся, обведя всех
взглядом, и повторил на сей раз шутливо:
- За них отвечаю я. - Он покачал головой. - Что может быть лучше?
- А почему ты с этим не согласен? - спросила Энн у Лео.
- Не знаю, - ответил Лео. - Я попал в Бухенвальд совсем молодым. Я встретил
там отца, и мы довольно долгое время были вместе. Люди ведь разные. Да и Уолтер
меняется. Я вот видел не раз, как он раскланивается - в буквальном смысле
раскланивается при встрече со своими соседями-немцами.

Все засмеялись, а Моска раздраженно возразил:
- А я вот понять не могу, как это можно восемь лет просидеть в концлагере и
быть таким, как ты, Лео. Да на твоем месте, если бы фриц на меня хотя бы косо
посмотрел, я бы его мигом в больницу отправил. И, если бы мне хоть что-то сказали,
что мне не по нраву, я бы им яйца отбил.
- Я попросила бы! - воскликнула Энн с притворным ужасом.
- Я этого не могу в тебе понять! - закончил Моска и усмехнулся, взглянув на
Энн. Она-то использовала куда более крепкие выражения, торгуясь с "жучками" с
черного рынка, которые ее обманывали.
Лео медленно сказал:
- Ты забываешь, что во мне течет немецкая кровь. И то, что делали немцы, они
делали вовсе не потому, что они немцы, а потому, что они люди.
Это мне сказал отец. И, кроме того, сейчас у меня все хорошо, у меня новая жизнь,
и я бы ее себе отравлял, если бы был жесток с другими.
- Ты прав, Лео, - подхватил Гордон. - Нам не нужны эмоциональные срывы,
нам нужно во всем разобраться с точки зрения здравого смысла.
Нам необходимо трезво подходить к вещам и пытаться изменить мир, действуя
логически. Так учит коммунистическая партия.
Он произнес это абсолютно искренне и без тени сомнения. Лео долго смотрел на
него и потом сказал:
- Я знаю о коммунизме только одно. Мой отец был коммунистом. И лагерь не
сломил его.
Но, когда в лагерь просочилось известие, что Сталин подписал пакт с Гитлером,
мой отец этого не смог пережить - он умер.
- А что, если этот пакт был необходим для того, чтобы спасти Советский Союз?
- спросил Гордон. - Что, если этот пакт был необходим, чтобы спасти мир от
нацизма?
Лео склонился над столом и придержал рукой щеку, чтобы унять нервный тик.
- Нет, - ответил он. - Если моему отцу было суждено умереть так, как он умер,
то мир не стоит спасать. Я понимаю, это эмоциональный, а не логический подход,
который так ценит твоя коммунистическая партия.
В последовавшей за этими словами тишине все услышали, как наверху заплакал
ребенок.
- Пойду поменяю пеленки, - сказал Гордон.
Жена одарила его благодарной улыбкой.
Когда он ушел, Энн сказала, обращаясь к Лео:
- Не обращайте на него внимания, - но таким спокойным тоном, чтобы
присутствующие не приняли эти слова за упрек. Она вышла на кухню варить кофе.
Когда все стали расходиться, Энн сказала Моске:
- Забегу завтра попрощаться с Геллой.
Гордон обратился к Лео:
- Не забудьте о профессоре, ладно?
Лео молча кивнул, а Гордон добавил добродушно:
- Желаю вам удачи!
Гордон запер за ними дверь и вернулся в гостиную. Энн сидела в кресле,
погруженная в раздумья.
- Гордон, я хочу с тобой поговорить, - сказала она.
Он улыбнулся:
- Я тебя слушаю, - и почувствовал острый укол страха. Впрочем, он мог
разговаривать с Энн о политике и не раздражаться, хотя она всегда с ним не
соглашалась.
Энн встала и нервно прошлась по комнате.
Гордон смотрел на ее лицо. Он любил ее открытое скуластое лицо, прямой нос и
светло-голубые глаза. Она была чисто саксонским типом, хотя, подумал он, чем-то
походила на славянку. Интересно, может быть, между саксами и славянами были
какие-то родственные связи. Надо будет почитать об этом.
Ее слова ударили его наотмашь. Она сказала:
- Тебе пора это прекратить, слышишь, пора прекратить!
- Прекратить что? - спросил Гордон невинно.
- Сам знаешь! - отрезала она.
Боль от внезапного осознания смысла сказанных ею слов и от того, что она
посмела такое ему сказать, была столь велика, что он даже не разозлился - у него
просто засосало под ложечкой, и он ощутил беспомощное отчаяние. Она посмотрела
ему в лицо, подошла и опустилась около него на колени. Только когда они оставались
вдвоем, она утрачивала всю свою силу и решительность, становясь нежной и
смиренной.
Она сказала:
- Я же не сержусь, что ты потерял эту работу из-за того, что ты коммунист. Но
что мы будем делать? Нам же надо подумать о ребенке. Тебе надо работать, Гордон, и
зарабатывать. А так ты растеряешь всех своих друзей, если будешь так яростно
спорить с ними о политике. Мы же не можем так жить, любимый, это же не может
больше продолжаться!
Гордон встал со стула и отошел в сторону. Он был уязвлен в самое сердце - не
потому, что она оказалась способной сказать ему такое, а потому, что она, самый
близкий ему человек, так плохо его знает. Как она посмела подумать, что он может
выйти из партии так, как кто-то может бросить курить или изменить диету! Но ему
надо было ей что-то ответить.

- Я думаю о нашем ребенке, - сказал Гордон. - Вот почему я коммунист. Ты
что же, хочешь, чтобы он вырос и познал все те же страдания, которые познал Лео,
или стал таким, как Моска, которому наплевать на всех и каждого?
Мне очень не понравилось то, что он тут говорил в твоем присутствии, но ему же
наплевать, хотя он и уверяет, что симпатизирует мне. Я хочу, чтобы наш сын жил в
здоровом обществе, которое не отправит его ни на войну, ни в концлагерь. Я хочу,
чтобы он рос в нравственном обществе. Вот за что я борюсь. А ты же знаешь, что наше
общество прогнило насквозь, Энн, ты же знаешь это.
Энн встала и подошла к нему. Она уже не была нежной и смиренной.
Она заговорила, как ей показалось, просто и убедительно:
- Ты же не веришь, что в России происходят все эти ужасы, о которых у нас
пишут. А я верю, хотя бы и отчасти. Нет, они не сделают жизнь моего сына
безопасной. Я верю в свою страну, как люди верят в своих братьев и сестер. Ты всегда
говорил, что это национализм. Не знаю. Ты готов идти на любые жертвы за свою веру,
но я не готова платить за твою веру страданиями сына. Но, Гордон, если бы я была
уверена, что ты им подходишь, я бы не пыталась тебе препятствовать. Но то, что
случилось с отцом Лео, - это как раз то, что ждет тебя. Мне показалось, что он
рассказал нам об этом для того, чтобы заставить тебя задуматься, это было
предупреждение тебе. Или, что еще хуже, ты сам скурвишься. Тебе надо выйти из
партии, надо выйти! - Ее широкоскулое лицо обрело упрямое выражение, и он знал,
что это непоколебимое упрямство.
- Давай-ка определим, правильно ли я тебя понял, - начал Гордон медленно. -
Ты хочешь, чтобы я получил хорошую работу, жил как добропорядочный буржуа и не
подвергал опасности свое будущее, оставаясь членом партии. Так?
Она не ответила, и он продолжал:
- Насколько я понимаю, ты это говоришь из лучших побуждений. Ведь в
основном у нас одинаковые взгляды. Мы оба хотим счастья своему сыну. Мы только
расходимся в методах. Безопасность, о которой ты мечтаешь для него, носит
временный характер, эта безопасность зависит только от милости капиталистов,
которые управляют страной А я предлагаю... мы сражаемся за всеобщую и
постоянную безопасность, безопасность, на которую не могут посягнуть единицы из
правящего класса. Ты понимаешь?
- Ты должен с этим кончать, - сказала Энн упрямо. - Тебе надо с этим кончать.
- А если я не могу?
- Если ты не пообещаешь мне, что выйдешь из партии... - Энн остановилась,
чтобы облечь свою мысль в слова. - Тогда я уеду с ребенком в Англию, а не в
Америку.
Они оба испугались того, что она сейчас сказала, но Энн продолжала тихо, едва не
плача:
- Я знаю, что, если ты дашь обещание, ты его сдержишь. Я тебе верю. - И в
первый раз за всю их совместную жизнь Гордон разозлился на нее, ибо он понимал,
что ее доверие оправданно: он никогда ей не лгал, никогда не нарушал данных им
обещаний. Даже личную жизнь он подчинил своей новоанглийской совестливости. А
теперь вот она использует его честность, чтобы поймать его в ловушку.
- То есть, проще говоря, - произнес Гордон раздумчиво, - если я не дам тебе
обещания выйти из компартии, ты заберешь сына и уедешь в Англию. Ты меня
бросишь. - В его голосе не было ни страдания, ни злобы. - А если я дам тебе такое
обещание, ты поедешь со мной в Штаты.
Энн кивнула.
- Знаешь, а ведь это нечестно, - сказал Гордон, и теперь он не смог скрыть
душевную боль.
Он подошел к стулу и опустился на него. Спокойно и хладнокровно он перебирал
в уме все сказанное ими обоими. Он знал, что Энн сделает именно то, что только что
пообещала сделать. Он знал, что не сможет выйти из партии и что если он даже
выйдет из партии, то возненавидит жену; но он также знал, что не сможет отказаться
от нее и ребенка, то есть, может быть, от нее и сможет, но не от ребенка.
- Я обещаю, - сказал он.
Он знал, что лжет. И, когда она со слезами облегчения на глазах подошла к нему,
опустилась на колени, уткнулась ему головой в живот, он ощутил жалость и
сострадание к ней и еще ужас от того, что он сделал. Ибо он живо представил себе все
дальнейшее. В Америке она рано или поздно узнает, что он обманул ее, но, узнав об
этом, она не покинет его, не имея ни денег, ни достаточной решимости уехать в
Англию. Их привязанность друг к другу не ослабеет. Но теперь их жизнь будет
замешена на ненависти, недоверии и презрении.
И до гробовой доски они будут ссориться, ссориться... Но он ничего не мог
поделать. Он гладил ее длинные тяжелые волосы, которые, как и ее крепкое
крестьянское тело, его всегда восхищали.
Он поднял ее широкоскулое, почти славянское лицо и поцеловал заплаканные
глаза.
И подумал, что ничего не может поделать, и поцелуй, запечатленный на ее щеке,
больно кольнул его в самое сердце.

Глава 15


В сумерках руины Нюрнберга были исполнены покойного величия, и казалось, что
разрушение постигло город давным-давно в результате какого-то стихийного бедствия
- пожара, землетрясения, наводнения, многолетних дождей и засухи, и
сохранившиеся кварталы высились смолисто-черными истуканами, словно сама земля
кровоточила, и спекшаяся лава образовала огромные курганы-могильники.

Лео ехал мимо развалин и впервые ощутил радость при виде такого запустения. В
пригороде он остановился у небольшого побеленного дома, ничем не отличающегося
от соседних. Он надеялся, что профессор уже собрался: ему не терпелось скорее
покинуть Нюрнберг и убежать подальше от судебного процесса. Он дал свидетельские
показания, ничего не утаивая, изложив известные ему факты и улики против
охранников и "стариков" лагеря. Он встретился со многими знакомыми, с которыми
сидел в Бухенвальде, и разделил с ними мрачное удовлетворение по поводу этого
долгожданного акта отмщения. Но, странное дело, ему было не по себе от этих встреч
с бывшими товарищами, словно они оказались не жертвами, а участниками какого-то
постыдного действа, в котором они все были в равной мере повинны. Он попытался
как-то объяснить это ощущение самому себе и понял, что просто не хотел общаться с
людьми, которые помнили и разделяли с ним тогда все унижения, ужас и
безнадежность жизни. Любое знакомое лицо, вызывавшее какие-то воспоминания,
снова возвращало к жизни то далекое, о котором он старался забыть. Он нажал на
клаксон, и сигнал джипа прорезал вечернюю тишину.
И почти сразу же он увидел худую тщедушную фигурку профессора,
отделившуюся от дома и заспешившую по тропинке к джипу. Для профессора это
приятная неожиданность, мрачно подумал Лео, и постарался держаться с ним
повежливее.
- Как прошел ваш визит к сыну? Удачно? - спросил он.
- Да-да, очень удачно, - ответил профессор.
Он произнес эти слова вежливо, но апатично. Выглядел он плохо, под глазами
темнели глубокие, круги, кожа серая, в губах ни кровинки.
Лео ехал медленно, и легкий ветерок приятно освежал лицо. Они могли пока
разговаривать - потом, когда он прибавит скорость, на колючем ветру они уже не
смогут произнести ни слова. Правой рукой он достал из кармана рубашки пачку
сигарет, левой крепко держал баранку. Он предложил сигарету профессору.
Профессор чиркнул спичкой, спрятал ее в ладони и наклонился, чтобы дать Лео
прикурить, потом прикурил сам. После нескольких затяжек Лео сказал:
- Я знаю про вашего сына, один мой знакомый давал против него показания в
прошлом месяце.
Он заметил, что рука профессора дрогнула, когда он подносил сигарету ко рту. Но
старик ничего не сказал.
Лео заметил:
- Если бы я раньше это знал, я бы не привез вас сюда. - И тут же удивился,
зачем же он везет обратно этого человека в Бремен.
Профессор, прислонившись к двери джипа, сказал с нервным возбуждением:
- Я и не хотел, чтобы вы мне помогали. Я знал, что так нельзя. Но герр Миддлтон
уверил меня, что он вам все объяснил и вы согласились.
- Когда казнят вашего сына? - с жестоким злорадством спросил Лео и сразу же
устыдился своих слов.
- Через несколько недель, - ответил профессор. Он выронил сигарету и нервно
сцепил ладони. - Это было мое последнее свидание. - Он сидел и ждал слов
соболезнования, надеясь, что Лео ничего не будет больше спрашивать. Лео молчал.
Они ехали по широкому полю, над которым висел запах свежей травы и
распустившихся листьев, не подернутых еще дорожной пылью. Джип еле тащился по
дороге.
Лео, повернув голову, посмотрел на старика:
- Вашему сыну приговор вынес германский суд, его осудили за убийство немца, а
не за преступления, которые он совершил как охранник в лагере. Это, право же,
смешно. Вы никогда не сможете обвинить проклятых евреев "в том, что они убили
вашего сына. И ненависть никогда не станет вашим утешением. Какая жалость!
Профессор опустил голову и смотрел на свои руки.
- У меня и в мыслях не было ничего подобного, - тихо сказал он. - Поверьте, я
же культурный человек.
- Ваш сын заслуживает смерти, - продолжал Лео. - Он чудовище. Если когдалибо
человек заслуживал того, чтобы его лишили жизни, то ваш сын этого
заслуживает. Вы знаете, что он творил?
Он уродливое порождение природы, без него мир станет лучше. Я говорю это с
чистым сердцем. Вы знаете, что он творил? - Ненависть, звенящая в его голосе,
клокотала у него в душе, и он не смог продолжать. Он повернулся к профессору и стал
ждать ответа.
Но профессор не сказал ни слова. Он уронил лицо в ладони, словно пытался
спрятаться от невыносимого бремени. Его трясло. Ни звука не вырвалось у него из
груди, но все его маленькое тело раскачивалось взад-вперед, словно внутри его
работал крошечный моторчик.
Лео подождал, пока пройдет приступ гнева, но когда жалость и сострадание уже
совсем было изгнали ненависть из его души, он произнес про себя: "Нет-нет!" - и
вспомнил отца, его высокую иссохшую фигуру и бритую голову, как он брел по
гравийной дорожке, а Лео в концлагерной робе шел ему навстречу, не узнавая его, а
отец вдруг остановился и спросил: "Что ты здесь делаешь?"
И Лео вспомнил тогда, как вспомнил сейчас: давным-давно в Тиргартене днем,
когда он должен был быть в школе, его поймал отец и спросил у него тем же самым
тоном: "Was machst du hier?"*
* "Ты что здесь делаешь?" (нем.)
Но только здесь, на гравийной дорожке, окаймленной побеленными каменными
столбами с колючей проволокой, бегущей вдоль горизонта, отец, произнеся эти слова,
заплакал, припав сыну на грудь. На куртке у отца была красная полоска,
обозначающая политического заключенного, у сына - зеленая полоска, выдающая его
принадлежность к еврейской нации. И Лео, вспомнив все это и только теперь осознав,
что вытерпел его отец десять лет назад, чувствовал лишь презрение к этому старику,
который сидел рядом с ним в джипе и расплачивался собственным горем за горе его
отца. Этот хороший, образованный человек, умеющий отличать добро от зла,
способный распознать трусость и бессилие, не пришел на помощь к его отцу. Он спал
в мягкой постели, сытно ел - и получил эти блага лишь потому, что беспомощно
пожимал плечами и с легким сердцем устранился от всего происходящего вокруг. Лео
отвел взгляд от профессора и стал смотреть на дорогу и на зеленую долину,
подернутую черными тенями ночи.

Он знал, что не сможет остаться в Германии, не сможет жить бок о бок с людьми,
которых он даже не ненавидел, хотя эти люди заставили его провести все годы юности
за колючей проволокой, выжгли ему на руке номер, который он будет теперь носить
до самой могилы, убили его отца и его мать заставили бежать за тысячи миль прочь от
родного дома, от чего у нее помутился рассудок и она умерла из-за того, что лишилась
сна - буквально не могла уснуть.
А теперь вот в этой стране, с этими людьми он жил в мире и не исходил яростью,
не поражал их огнем и мечом. Он спал с их дочерьми, дарил шоколад их детям, им
самим давал сигареты, возил их в своей машине. И уже с презрением к самому себе
Лео выдавил из души последнюю каплю жалости к этому старику. Он снял ногу с
тормоза и развил бешеную скорость, желая поскорее добраться до Бремена. Профессор
вытер лицо платком, скрючился, упершись ногами в пол джипа, и явно страдал от
сильной тряски.
В эти ранние утренние часы на поля, мимо которых они проезжали, уже
пролились первые проблески рассвета. Лео остановился у закусочной, построенной
американцами на шоссе. Он повел туда профессора, и они сели за длинный
деревянный стол. За столом, уронив голову на руки, спали солдаты-шоферы.
Они молча выпили кофе, но, когда Лео вернулся, неся очередную порцию кофе и
несколько булочек, профессор заговорил - сначала медленно, потом быстрее, и его
руки дрожали, когда он торопливо подносил ко рту чашку с кофе:
- Лео, вы не можете еще знать, что чувствует отец, насколько отец беспомощен.
Я знаю все о своем сыне, и он даже признался мне еще кое в чем. Его мать умирала,
когда он был на русском фронте, и мне удалось добиться для него увольнительной -
он был героем, у него было немало наград, но он не приехал. Он написал, что
увольнительную отменили. А теперь вот он мне рассказал, что уехал тогда в Париж.
Ему хотелось немного развеяться. Он объяснил мне, что не чувствовал ни жалости, ни
сострадания к матери. И вот тогда-то все и началось, он стал творить ужасные вещи.
Но, - профессор сделал паузу, словно боялся продолжать, но продолжал еще более
взволнованно:
- но как же это может быть, чтобы сын не оплакал смерть матери? Он ведь всегда
был нормальным, как все другие мальчики, может быть, чуть привлекательнее, чуть
умнее прочих. Я учил его доброте, душевной щедрости, учил его делиться со своими
друзьями, верить в бога. Мы так его любили, я и его мать, мы не испортили его. Он
был хорошим сыном. И даже теперь я не могу поверить в то, что он совершил, но он
мне признался во всем. - Его обрамленные морщинами глаза наполнились слезами.
- Он рассказал мне все и прошлой ночью плакал у меня на руках и говорил:
"Папа, я хочу умереть, я хочу умереть". Мы всю неделю вспоминали прошлую
жизнь, и вот вчера он расплакался как ребенок и сказал, что хочет умереть.
Профессор осекся, и Лео понял, что у него на лице, наверное, написано омерзение,
смешанное с невольной жалостью.
Профессор опять заговорил - тихо, рассудительно и несколько извиняющимся
тоном, словно признавая, что его горе было вопиющим проявлением дурных манер.
Он продолжал, медленно выговаривая каждое слово:
- Я мысленно перебираю все годы нашей жизни и пытаюсь понять, когда же это
началось?
И не могу понять. Я ничего не нахожу. То, что он превратился в чудовище,
произошло как-то само по себе. Ужасно так думать. После этой мысли жить не
хочется. Вы назвали его чудовищем, Лео, и это правда. И ваш сын мог бы стать таким
чудовищем. - Профессор улыбнулся, давая понять, что в свои слова не вкладывает
никакого личного смысла, а просто теоретизирует, и эта улыбка на его лице с маской
горя казалась усмешкой призрака, бескровные губы так уродливо искривились, что
Лео склонился ниже над своей чашкой, чтобы не видеть лица профессора.
Эта улыбка словно высосала из него все силы, и старик опять разволновался.
- Я говорю вам эти вещи, потому что вы жертва. Мой сын и я тоже - мы
причинили вам горе.
Что мне теперь сказать? Это было просто несчастное стечение обстоятельств,
словно я вел машину и по неосторожности сбил вас. Без всякого умысла. Мой сын
просто заболел ужасной болезнью вроде лихорадки, точно он прожил долгие годы на
болотах, вы можете это понять? Он должен умереть от этой болезни. Но я верю, что,
несмотря ни на что, он хороший. Я верю, что он хороший. - Профессор заплакал и
заговорил громко, истерически:
- Бог сжалится над ним, бог сжалится над ним!
Один из спящих солдат поднял голову от стола и крикнул:
- Заткнись, бога ради!
Профессор замолк. Лео сказал:
- Давайте вздремнем немного и потом поедем дальше. Только сначала покурим.
Выкурив по сигарете, они положили лица на ладони, и профессор тут же заснул, а
Лео не смог.
Он поднял голову и стал смотреть на румяные булочки, разбросанные по
замызганному столу.
На боках алюминиевого чана с кофе играли золотые блики - отсвет горящих под
потолком лампочек. Ему не было жалко старика: он просто не мог чувствовать к нему
жалости. Его собственное страдание, вошедшее в плоть и кровь, выработало в нем
иммунитет к чужому горю. Но он знал теперь, как горевали о нем мать и отец, - это
было жестокое страдание. Сквозь подступивший сон в его усталом сознании возникло
мутное видение бесконечной вереницы злодеев, осуждаемых на смерть в полном
соответствии с юридическими нормами, и эти смерти расползались, как эпидемия,
заражали миллионы безвинных людей. Так было и так будет - и, уронив голову на
доски стола, он сонно размышлял о чудесном разрыве этого порочного круга, когда
после каждой казни родственникам осужденных будут давать маленькую таблетку
забвения. И, уже погрузившись в сон, он окунул длинную стальную иглу в чан с кофе
и высосал оттуда золотые блики, потом выпустил их в пробирку с черной жидкостью,

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.